А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 3" (страница 13)

   – Приходите на следующей неделе, потому что у нас не было времени просмотреть вашу работу.
   Я приходил к Кребийону три раза в неделю весь следующий год, и я научился у него тому французскому, который знаю, но я не мог отделаться от итальянских оборотов: я узнаю их, когда встречаю у других, но когда они выходят из-под моего пера, я их не узнаю, и уверен, что никогда не научусь их узнавать, как никогда не мог разглядеть, в чем состоит погрешность Тита Ливия в латыни.
   Я сложил восьмистишие свободным стихом на некий сюжет и отнес стихи Кребийону, чтобы он их откорректировал. Внимательно прочитав мои стихи, он сказал следующее:
   – Ваша мысль прекрасна и очень поэтична; ваш язык совершенен; ваши стихи хороши и очень правильны; и, несмотря на все это, ваше восьмистишие плохое.
   – Как это?
   – Я не понимаю. В них чего – то не хватает. Представьте себе, что вы видите человека, вы находите его красивым, приличным, любезным, полным глубокого ума, согласно самому строгому суждению. Приходит женщина, замечает этого человека, и, вполне разглядев его, уходит, говоря вам, что этот человек ей не нравится. «Но мадам, скажите, какой вы находите в нем недостаток?» – «Я не знаю». Вы обращаетесь к этому человеку, вы изучаете его более внимательно, и вы, наконец, понимаете, что он кастрат. Ах! – восклицаете вы, – теперь я понимаю причину, по которой эта женщина нашла его не в своем вкусе.
   Этим сравнением Кребийон дал мне понять, почему мое восьмистишие могло не понравиться.
   Мы разговаривали за столом Луи IV, за которым Кребийон пятнадцать лет собирал свою компанию, и он рассказывал очень занятные анекдоты, никому не известные. Он уверял нас, что послы Сиама были жулики, нанятые мадам де Ментенон. Он говорил, что не закончил свою трагедию под названием «Кромвель», потому что сам король сказал ему однажды не осквернять свое перо описанием мошенника.
   Он говорил с нами о своем «Катилине» и сказал, что считает ее самой слабой из своих пьес, но он и не старался сделать ее лучше, потому что для этого ему пришлось бы вывести на сцене Цезаря, а молодой Цезарь должен был вызывать смех, как вызывала бы смех Медея, появившись на сцене до того, как узнала Язона. Он признавал большой талант за Вольтером, но обвинял его в воровстве, потому что тот украл у него сцену Сената. Он говорил, воздавая ему справедливость, что он родился с талантом историка, но он фальсифицировал ее и заполнил сказками, чтобы сделать интересней. У него был рассказ о человеке в железной маске, и он говорил, что слышал ее из уст самого Людовика.
   В итальянском театре давали как-то «Сени», пьесу м-м де Графиньи. Я пошел пораньше, чтобы получить хорошее место в амфитеатре.
   Мое внимание привлекли дамы, увешанные бриллиантами, входившие в первые ложи, и я их разглядывал. Я был хорошо одет, но поскольку у меня были открытые рукава и пуговицы до низу, все, смотревшие на меня, узнавали во мне иностранца: эта мода в Париже уже прошла. Когда я так сидел, внимательно разглядывая зал, ко мне подошел богато одетый мужчина, в три раза толще меня, и вежливо спросил, не иностранец ли я. Я сказал, что да, и он спросил, понравился ли мне Париж. Я ответил, воздав городу похвалы, и в то же время заметил входящую в ложу слева от меня женщину, увешанную драгоценностями, но огромных размеров.
   – Кто это, – спрашиваю я своего толстого соседа, – эта толстая свинья?
   – Это жена этого толстого борова.
   – Ах, месье! Я прошу у вас миллион извинений.
   Но человек не нуждался в моих извинениях, потому что, совсем не обидевшись, задохнулся от смеха. Я был в отчаянии. Отсмеявшись, человек поднялся, вышел из амфитеатра, и мгновенье спустя я увидел его в ложе, разговаривающим со своей женой. Я увидел, что они оба смеются, и хотел уйти, когда услышал, что он меня зовет:
   – Месье, месье.
   Из вежливости я не мог уклониться и приблизился к ложе. Он с серьезным и достойным видом попросил пардону, что так смеялся, и с наилучшей любезностью пригласил прийти к ним вечером ужинать. Я поблагодарил и сказал, что уже приглашен. Он повторил мне свою просьбу, дама, со своей стороны, сделала то же, и, чтобы убедить их, что это не отговорка, я сказал, что приглашен к Сильвии.
   – Я уверен, – сказал он, – что освобожу вас от обязательства, если вы не сочтете это нежелательным; я пойду к ней лично.
   Я уступил; он пришел; он пришел затем вместе с Баллетти, который от лица своей матери сказал, что она очарована тем, что я сделал такое прекрасное знакомство, и что она ждет меня назавтра обедать. Баллетти сказал мне, между прочим, что это г-н де Бошан, генеральный откупщик финансов.
   После комедии я подал руку мадам и сел в ее экипаж. Я встретил в этом доме щедрость, какую увидишь в Париже во всех домах такого сорта. Большая компания, крупная игра на деньги, и общее веселье за столом. Поднялись из-за стола в час после полуночи и меня провожали. Этот дом был для меня открыт во все время, пока я оставался в Париже, и был мне очень полезен. Те, кто говорит, что все иностранцы, прибывая в Париж, скучают по крайней мере первые две недели, говорят правду, потому что для того, чтобы освоиться, нужно время. Что касается меня, я был занят двадцать четыре часа в сутки, и мне это нравилось. На другой день утром я увидел у себя Патю, который показал мне похвальное слово в прозе, составленное им для маршала Саксонского. Мы вышли вместе и пошли завтракать в Тюильери, где он представил меня мадам де Боккаж. Говоря о маршале Саксонском, эта дама остроумно заметила:
   – Странно, – сказала она, – что мы не можем сказать «de profundis»[26] поводу этого человека, который столько раз давал нам повод читать «Te Deum»[27].
   Затем он провел меня к известной оперной актрисе по прозвищу «Le Fel[28]», любимой всем Парижем, женщине-члену Королевской академии музыки. У нее было трое маленьких детей, очаровательных, которые носились по дому.
   – Я их обожаю, – сказала она.
   – Красота их лиц, – сказал я, – различна, у всех троих.
   – Я это знаю. Старший – сын герцога Хеннеси, тот – графа д’Эгмонт, и младший – сын де Мезонруж, который женится на Роменвиль.
   – Ах, ах! Извините, пожалуйста. Я решил, что вы мать всех троих.
   – Я и есть их мать.
   Говоря это, она посмотрела на Пати, и они разразились смехом, который заставил меня покраснеть до ушей. Я был новичок. Я еще не привык к тому, чтобы женщина настолько освоилась с мужскими правами. Мадам Ле Фель не была бесстыдницей, она была свободна и выше предрассудков. Сеньоры, которым принадлежали эти маленькие бастарды, оставили их на руках у их матери и платили ей пенсион на их воспитание, и мать ни в чем не нуждалась. Мое незнание парижских нравов ввергло меня, таким образом, в тяжкую неловкость. Ле Фель рассмеялась в лицо человеку, который только что сказал ей, после моей с ним беседы, что я умен.
   Другой день – у Лани, руководителя балетов Оперы. Я увидел там четыре-пять девиц, в сопровождении своих матерей, которым он дает уроки танца. Они все были в возрасте тринадцати-четырнадцати лет, скромны с виду и хорошо воспитаны. Я говорил им честные слова, и они отвечали мне, опустив глаза. Одна из них пожаловалась на головную боль и я посоветовал ей нюхать кармелитскую воду; ее подруга спросила, хорошо ли она спала;
   – Не в этом дело, – ответило дитя, – я думаю, что я беременна.
   На этот неожиданный ответ я сказал ей, как дурак:
   – Я не мог бы и подумать, что мадам замужем.
   Она посмотрела на меня, затем повернулась к подруге, и они обе от души расхохотались. Я отошел, пристыженный, решив в будущем больше не полагать в театральных девицах какой-либо стыдливости. Они пикировались между собой, не выказывая ее, и обсуждали глупость тех, кто ее в них предполагает.
   Патю познакомил меня со всеми сколько-нибудь известными парижскими девицами; он не меньше меня любил прекрасный пол, но, к несчастью для него, он не обладал таким мощным темпераментом и заплатил за это своей жизнью. Если бы он был жив, он заменил бы Вольтера. Он умер в возрасте тридцати лет в Сен-Жан-де-Морьенн, когда возвращался из Рима во Францию. Это от него я узнал тот секрет, что многие молодые французские литераторы, для того, чтобы выделиться на общем уровне своей прозой, вынуждены были вставлять в свои опыты что-то само по себе возвышенное, такое, как например похвальное слово, надгробная речь или посвящение. Я был удивлен этим.
   Однажды утром я увидел у него за столом разрозненные листочки, заполненные александрийскими белыми стихами; прочитав их с дюжину, я сказал, что хотя стихи были хороши, они доставили мне скорее досаду, чем удовольствие, и добавил, что то, о чем я прочел в этих стихах, понравилось мне гораздо больше в его прозаической эклоге[29] маршалу Саксонскому.
   – Моя проза не произвела бы такого благоприятного впечатления, если бы я не написал перед этим все, что хотел сказать, белым стихом.
   – Это напрасная потеря времени.
   – Отнюдь не напрасная, потому что нерифмованные стихи не стоят никакого труда. Их пишешь, как прозу.
   – Значит, ты считаешь, что твоя проза становится красивее, когда ты списываешь ее со своих собственных стихов?
   – Я так считаю, и это несомненно так; она становится более красивой, и, кроме того, я уверен, что моя проза не будет грешить наличием полу-стихов, которые сами слетают с пера писателя, так, что он этого и не замечает.
   – Разве это недостаток?
   – Очень большой и непростительный. Проза, нашпигованная случайными стихами хуже, чем поэзия, полная прозаизмов.
   – Верно, что непроизвольные стихи в речи должны производить дурное впечатление и должны быть, соответственно, плохими.
   – Конечно. Возьми, например, Тацита, История которого начинается фразой «Urbem Romam a principio reges kabuere[30]». Это очень плохой гекзаметр, который, разумеется, получился случайно, и который он потом не исправил, потому что это придало бы другой оборот фразе. А разве в вашей итальянской прозе, когда попадаются невольные стихи, это не считается ошибкой?
   – Большой ошибкой. Но скажу тебе, что некоторые бедные гении применяют в прозе случайные стихотворные обороты, чтобы придать ей больше звучности; это дешевый прием, но они льстят себе, представляя, что он сходит за чистое золото, и что читатели этого не заметят. Но я полагаю, что ты единственный, кто выразил такое опасение.
   – Единственный? Ты ошибаешься. Все, для кого стихи ничего не стоят, такие как я, делают так, когда вещь, которую они пишут, должна быть затем переписана ими самими прозой. Спроси у Кребийона, у аббата де Вуазенона, у ла Харпа и у кого хочешь, и они тебе скажут то же самое, что и я. Вольтер первый использовал этот прием в своих маленьких произведениях, проза которых очаровательна. Например, Послание к мадам дю Шатле из их числа, оно превосходно; прочитай его, и если ты там найдешь хоть одно полустишие, скажешь, что я неправ.
   Я спросил у Кребийона, и он сказал мне примерно то же, но заверил меня, что сам никогда так не делал.
   Патю не терпелось сводить меня в Оперу, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на меня спектакль, потому что, действительно, для итальянца это должно показаться необычным. Давали оперу под названием «Венецианские празднества». Название интересное. Мы взяли места в партере, заплатив сорок су; мы стояли и находились в доброй компании. Спектакль был из тех, что составляют отраду народа – «Solus Gallus cantat[31]». После увертюры, очень красивой в своем роде, исполненной превосходным оркестром, подняли занавес, и я увидел декорацию, изображающую Пьяцетту Сан-Марко и вид на маленький остров Сан Джорджо, но был удивлен, увидев Палаццо Дукале слева, а Прокурации и большую колокольню[32] справа. Эта ошибка, очень комичная и постыдная в наше время, заставила меня рассмеяться, и образованный Патю должен был рассмеяться также. Музыка, хотя и прекрасная на древний вкус, сначала слегка позабавила меня своей новизной, но затем заставила тосковать, речитатив приводил в отчаяние своей монотонностью и криками невпопад. Этим своим речитативом французы подменяют собой греческую мелопею и наш речитатив, который они ненавидят и который не ненавидели бы, если бы слышали его на нашем языке.
   Что касается ошибки в перспективе декорации, я отношу ее к невежеству художника, плохо скопировавшего эстамп. Если он увидел, что люди носят шпаги справа, он должен был догадаться, что то, что он видит справа, должно быть слева.
   Действие происходило в один из дней карнавала, в который венецианцы гуляют в масках по большой площади С.Марко, и на сцене прогуливались кавалеры, сводни и девицы, которые завязывали и развязывали интриги; все, что касается костюмов, было плохо, но забавно. Но то, что заставило меня рассмеяться, был выходящий из-за кулис дож со своими двенадцатью советниками, все в причудливых тогах, которые принялись танцевать большую пассакалию. Неожиданно партер разразился рукоплесканиями при появлении высокого и красивого танцовщика в маске, в черном парике с длинными буклями, доходящими ему до пояса, одетого в камзол, открытый спереди и доходящий ему до пят. Патю мне сказал с благоговейным и проникновенным видом, что я вижу великого Дюпре. Я о нем слышал и стал смотреть со вниманием. Я увидел прекрасный образ, который приблизился мерными шагами, подошел к краю оркестра, медленно подняв округленные руки, грациозно их покачивая, развел их в стороны, затем сомкнул их, пошевелил ногами, сделал несколько мелких шагов, батманов на пол-ноги, затем пируэт, и исчез, после поклонов, пятясь, за кулисы. Весь этот выход Дюпре длился только тридцать секунд. Рукоплескания партера и лож были всеобщие; я спросил у Патю, что означают эти аплодисменты, и он ответил мне серьезно, что аплодируют грации Дюпре и божественной гармонии его движений. Ему шестьдесят лет, и он таков же, каким был сорок лет назад.
   – Как? Он никогда не танцевал иначе?
   – Он не может станцевать лучше, потому что этот выход, который ты видел, совершенен. Что может быть выше, чем совершенство? Повторяется всегда то же самое, и мы находим его всегда новым, таково могущество красоты, добра, истинного, которое проникает в душу. Вот настоящий танец, это песня; вы в Италии об этом и понятия не имеете.
   В конце второго акта – снова Дюпре, с лицом, закрытым маской, бессловесно танцует, по виду что-то другое, но на мой взгляд то же самое. Он проходит вперед к оркестру, замирает на миг, согласен, в очень красивой позиции, и в этот миг я слышу сотню голосов в партере, произносящих очень тихо:
   – О, боже! Боже мой! Он разворачивается, он разворачивается.
   И действительно, его тело становится эластичным и, разворачиваясь, вырастает. Я говорю Патю, что это грациозно, и вижу, что он доволен. Внезапно после Дюпре появляется танцовщица, которая, как одержимая, пролетает все пространство сцены, быстро совершая антраша направо и налево, но не меняя ничего в рисунке, и встречаемая громкими аплодисментами.
   – Это знаменитая Камарго; как вовремя ты прибыл в Париж, мой друг, что можешь ее увидеть. Ей тоже шестьдесят лет. Это первая танцовщица, которая осмелилась прыгать, до нее танцовщицы не прыгали, и замечательно, что она не носит трико.
   – Пардон, но я вижу…
   – Что ты видишь? Это ее кожа, которая, по правде сказать, не бела.
   – Камарго, – говорю я ему с видом раскаяния, – мне не нравится; мне больше понравился Дюпре.
   Поклонник, очень старый, слева от меня, говорит мне, что в молодости она делала баскский прыжок[33] и даже гаргуйаду[34] и никто никогда не видел ее ляжек, хотя она танцевала без трико.
   – Но если вы никогда не видели ее ляжек, как вы можете знать, что у нее нет трико?
   – О! Это такие вещи, которые можно узнать. Я вижу, месье иностранец.
   – О! В этом отношении, да.
   Вещь, которая мне понравилась во французской опере, это обязательный звук свистка при смене декораций; также и вступление оркестра – при стуке смычка; но автор музыки с палочкой в руке, делающий резкие движения направо и налево, как будто подгоняющий инструменты оркестра, меня шокировал. То, что мне понравилось, это тишина среди зрителей. В Италии вы были бы в прямом смысле скандализированы необычайным шумом, происходящем в зале, когда поют, и взрывами смеха после призыва к тишине, когда исполняется балет. Нет такого места на земле, где бы зритель не чувствовал необычности происходящего, если он иностранец, в то время как если он из этой страны, он ее не замечает.
   Я был рад бывать на французской комедии. Моим большим наслаждением было ходить туда в дни, когда давали старые постановки, на которых не ломилось двух сотен зрителей. Я увидел Мизантропа и Скупого (Мольер), Игрока (комедия в стихах Ж.-Ф. Реньяра), Славного (комедия в стихах Ф. Нерико-Детуша) и воображал себе, что сижу на первом представлении. В свое время я успел посмотреть Саразэна, Грандваля, его жену, Данжевиля, Дюмениль, Госсен, Клерон, Превиля[35] и некоторых других актеров и актрис, уже ушедших из театра и живущих на свой пенсион, и среди них ле Вассёр. Я разговаривал с ними с удовольствием, потому что они сообщали мне самые тонкие анекдоты из жизни театра. Помимо всего прочего, они были очень любезны. Например, говорили о постановке трагедии, где симпатичная комедиантка играет немую роль жрицы.
   – Как она мила! – говорил я одной из этих матрон.
   – Да, она хорошенькая. Она дочь того, кто играет наперсника. Ее очень любят в обществе, и она многое обещает.
   – Я с удовольствием бы с ней познакомился.
   – О, бог мой! Это нетрудно. Ее отец и мать – очень порядочные люди, я уверена, что они будут счастливы, если вы пригласите их поужинать, они вас совсем не стеснят; они пойдут отдохнуть и оставят вас поболтать за столом с малышкой, сколько вам угодно. Вы во Франции, месье, где знают цену жизни и умеют извлечь из нее выгоду. Мы любим удовольствия и бываем счастливы, когда можем их породить.
   – Этот образ мыслей прекрасен, мадам, но как вы себе представляете, чтобы я стал приглашать на ужин порядочных людей, с которыми незнаком?
   – О, боже мой! Что вы говорите? Мы знакомы со всем миром. Вы видите, как я с вами держусь. Разве можно подумать, что я вас не знаю? После комедии я вас представлю.
   – Я прошу вас, мадам, оказать мне эту честь в другой день.
   – Когда вам угодно, месье.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 [13] 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация