А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 12" (страница 10)

   На другой день за столом Мариучча напомнила мне о том счастье, которое она испытала в Риме, дав мне номер, на который я сыграл, и который принес выигрыш всей компании. Жакомина сказала, что у нее есть номер, в котором она уверена, и, не дожидаясь, что у нее спросят, что это за номер, назвала двадцать семь. Мариучча издает крик, вспомнив, как и я, что номер, который она дала мне, был тоже двадцать семь.
   Ничего больше и не требовалось; я сказал, что хочу на него сыграть; Клемент говорит, что во Фраскати больше нельзя играть, что следует отправить его на розыгрыш в Рим. Тираж лотереи должен был состояться послезавтра. Я требую, чтобы отправили сразу надежного человека в Рим, и Клемент говорит, что поедет сам. Я поддерживаю его, и он отправляется заказывать лошадь и облачаться в курьера.
   Я пишу двадцать семь, распределив ставку на пятерых, выложив двадцать пять римских экю. Пятеро – это Марикучча, Клемент, Жакомина, Гильельмина и синьора Вероника. Я кладу вторые двадцать пять экю на меня, распорядившись, чтобы их разыгрывали вторым тиражом. Я даю пятьдесят экю, Клемент сразу уезжает, пообещав, что вернется к обеду.
   Мариучча говорит, что уверена, что мы выиграем, но моя дочь грустна.
   – Мы выиграем, – говорит мне она, а вы нет. Почему вы решили, что этот номер выпадет вторым, а не первым, третьим, четвертым или пятым?
   – Потому что мне нравится полагаться целиком на фортуну. Потому что это во второй раз мне дают это число двадцать семь и потому что я хочу выиграть в пять раз больше, чем вы все остальные.
   – Но это в пять раз труднее. Мне кажется, что вы плохо подумали.
   – Если двадцать семь выпадут во втором тираже, я везу вас всех в Рим и буду содержать всю святую неделю.
   – Боже, дай, чтобы они выпали.
   Клемент вернулся в одиннадцать часов, отдав мне мою ставку и оставив себе другую. После ужина Мариучча мне сказала на ухо, что не забыла сменить простыни. Я поблагодарил ее, нежно поцеловав и заверив, что мы поедем в Рим.
   Гильельмина стала моим ангелом. В эту вторую ночь я нашел ее такой влюбленной, что простил моему брату все его глупости. Я хотел застать его еще в Риме, чтобы выразить ему свою признательность и поблагодарить за то, что он сотворил эту игрушку для утешения моей души. Гильельмина вздыхала в моих объятиях, думая о жестоком моменте, когда я ее оставлю. Я счел возможным предложить ей жениться, если ее тетя на это согласится. Она отвечала, что уверена, что ее тетя согласится, но я был уверен в обратном. Бедное дитя, она не знала, что она дочь моего брата.
   Но какая радость воцарилась послезавтра, когда увидели объявленные пять номеров римской лотереи! Во втором тираже было двадцать семь. Жакомина прыгнула мне на шею, и вслед за ней – весь дом. Синьора Вероника пришла убедиться, вся в благодарностях. Она увидела, что благодаря мне стала обладательницей ста пятидесяти римских экю, а Клемент – двухсот двадцати пяти. Я выиграл восемьсот семьдесят пять экю, и мне отнюдь не повредила эта сумма, потому что моя казна, после трат карнавала, подошла к концу.
   Римский экю стоит пол-цехина. Моя дочь насмешила всю компанию, спросив у меня, почему я не сыграл на этот номер по второму тиражу для всех. Клемент меня обнял и заявил, что он также поставил на этот номер десять экю на второй тираж. Он получил 750 экю; я его с этим сердечно поздравил. Я подтвердил свое слово отвезти их всех в Рим на всю Святую неделю. Синьора Вероника уклонилась от этого из-за своей школы, и Клемент – из-за своей лавки. Группа составилась из Мариуччи с Жакоминой и Гильельминой и меня. и мы отправились в воскресенье на рассвете.
   Какое блаженство было видеть объект моего обожания среди этих трех созданий! Такие прекрасные моменты в моей жизни делали меня в сотню раз счастливей, чем дурные – несчастным. Я отвез их к себе, ругаясь с Маргаритой, которая скорчила недовольную гримасу, когда я приказал ее матери застелить мне две кровати в комнате, соседней с моей, где жил Черути. Заказав матери Маргариты обеды и ужины на пятерых вплоть до второго дня Пасхи, я отвозил их в коляске Ролана к Св. Петру и повсюду в течение всей недели. Маргариту успокоило то, что я доставил ей удовольствие обедать вместе с нами, и она не нашла чего возразить, когда я сказал ей, что в эти восемь дней я не смогу позволить ей входить в мою комнату после ужина. Я предоставил ей вообразить, что та, что будет спать со мной – это синьора Маиучча. Увидев Жакомину, ей не составило труда догадаться, что она моя дочь, и что я должен был любить ее мать за десять лет до того. Она вообразила о Гильельмине все, чего хочет. Мариучча после ужина пошла спать, и две юные девушки явились в мою комнату, как они это делали во Фраскати. Я провел восемь дней вполне счастливо, хотя и по очень дорогой цене, потому что потратил более четырех сотен цехинов на ткани, полотно и разного рода украшения, не забыв о синьоре Веронике, которой Гильельмина отнесла все подарки, что я ей купил.
   В ночь на святой четверг я сочинил оду, которую прочел на следующий день на собрании Бесплодных, где увидел кардинала де Бернис и кардинала Ж.-Батиста Реццонико, который просил меня дать ему копию моей оды, которую я прочел наизусть, проливая потоком слезы. Все академики плакали. Лучший способ заставить плакать – плакать самому; но следует уметь изображать на лице страдание, которое сможет взволновать, не делая гримас; у меня оно было, и стихи вызывали во мне, и вызывают еще, то чувство, о котором говорят. Кардинал де Бернис, который знал мой образ мыслей, сказал мне четыре дня спустя, что никогда не предполагал во мне такого большого комедианта. Я поклялся ему, что в тот момент я был искренен, и, подумав, он заключил, что такое могло быть.
   На второй день Пасхи я отвез во Фраскати Мариуччу с дочерью и Гильельмину, чье отчаяние разрывало мне душу. Я там пообедал, поужинал и спал последний раз, и м-м Вероника была тронута моей щедростью, когда Гильельмина подарила ей все то, что я ей предназначил, но доставила мне большие затруднения, когда я явился туда попрощаться перед отъездом. Она вызвала меня на разговор, между нами, и сказала, что, видя слезы Гильельмины, она не может помешать себе думать, что я внушил ей любовь, и, высказав несколько весьма грустных соображений, просила меня дать ей слово чести, что между нами не было ничего серьезного. Я заверил ее словом чести, что слезы девушки происходят только из чувства любви, порожденного благодарностью, и, казалось, она была удовлетворена.
   Можно ли требовать от порядочного человека во имя чести выдать секрет, который сама честь запрещает выдавать? Бог знает, что я вытерпел при этом жестоком расставании. Все расставания суть безнадежны, и последнее кажется более жестоким, чем предыдущие. Я бы умер сотню раз, если бы Бог не дал мне добрую душу, которая легко принимает свою участь и успокаивается в немногие дни. Было бы ошибкой называть это забвением. Забвение происходит от слабости; успокаиваться путем замещения – это сила, которую можно отнести в ранг добродетелей. Гильельмина, впрочем, была счастлива. Она стала четыре года спустя женой художника, который известен еще и сейчас. Это Клемент передавал мне эти новости каждый раз, когда я, испытывая любопытство, писал ему. Он разбогател и вернулся в Рим семь или восемь лет спустя, объединившись с торговцем зерном, который женился на Жакомине. Но этот брак не был счастливым. Она осталась вдовой в возрасте двадцати лети уехала из Рима с графом из Палермо, который женился на ней после смерти своей жены.
   Когда я покинул Венецию, в 1783 году, Господь должен был бы направить меня в Рим или в Неаполь, или в Сицилию, или в Парму, и моя старость, судя по всему, была бы счастливой. Мой гений, который всегда прав, направил меня в Париж, чтобы спасти моего брата Франсуа, которого я застал обремененным долгами, в тот момент, когда он должен был отправляться в Тампль. Я не озабочен тем, что он мне обязан своим возрождением, но поздравляю себя с тем, что так поступил. Если он был мне благодарен, я чувствую себя вознагражденным; мне больше нравится, когда он несет груз своих долгов на своих плечах, что ему должно быть время от времени тяжело. Он не заслуживает более тяжкого наказания. Сегодня, в мои 73 года, мне нужно только жить в мире и вдали от любой персоны, которая могла бы посчитать, что имеет права на мою моральную свободу, потому что невозможно, чтобы некий род тирании не сопровождал это представление.
   После слишком оживленной поездки во Фраскати я провел шесть недель в Риме в обществе дома Санта Кроче, в моей Академии Аркад и без всякого нового любовного увлечения. Маргариты, которая меня все время веселила, мне было достаточно.
   В то время отец Стратико, который сейчас епископ Лесина и который познакомил меня с прекрасной маркизой Шижи из Сиены, приехал в Рим, чтобы получить звание Маэстро. Это докторантура монахов-доминиканцев. Я получил удовольствие присутствовать на экзамене, который он должен был сдать, чтобы получить свидетельство теолога убиквисте (по всем разделам). Теологов-экзаменаторов было четверо и присутствовал генерал ордена. Эти монахи, весьма строгие, ставили перед кандидатом проблемы, весьма острые, по всем разделам теологии; складывалось впечатление, что они стараются предстать перед своим генералом людьми учеными, ставя в затруднительное положение претендента, который, если случайно он оказывался более знающим, чем они, должен был это скрывать, потому что они его бы опровергли и его высказывание осталось бы безответным; мой читатель, думаю, знает, что такое наука теология. Испытывая любопытство к этой потешной процедуре, над которой сам Стратико втайне посмеивался, я отправился утром его повидать, думая найти его со св. Фомой в руке и в консультациях с так называемыми Отцами; но вместо этого он был с картами в руке, внимательно следя за партией в пикет против другого монаха, который ругал свою фортуну.
   – Я полагал, – сказал я ему, – что найду вас погруженным в учение.
   Он ответил (на латыни):
   – Полезно иметь ученика.
   Я оставил его, заверив, что увижу его в его битве, где для меня будет праздником услышать аргументацию знаменитого Мамачи. Ах, как я страдал! Претендент был не то что на табурете, но на скамье, как осужденный. Он должен был повторять от себя аргументы in forma, кратко, своих четырех палачей, для которых удовольствием было приводить силлогизмы высших, которые не кончались никогда. Я находил, что они все были ошибочны, потому что были абсурдны; но я поздравлял их с тем, что мне не позволено было говорить. Не будучи теологом, я полагал, что разобью все их аргументы с помощью здравого смысла; но я ошибался: здравый смысл чужд всей теологии, и особенно спекулятивной; и Стратико меня в этом убедил теологически в тот же день в доме, куда привел меня с ним поужинать.
   Его брат, профессор математики университета в Падуе, прибыл в это время в Рим, приехав из Неаполя с молодым шевалье Морозини, у которого служил гувернером. Он сломал себе ногу во время походов, которые его безумный ученик заставил его совершать; он приехал в Рим, чтобы завершить лечение. Общество этих братьев графов Стратико, благородных, ученых и без предрассудков, доставляло мне удовольствие, вплоть до того, что, когда они уехали, я также покинул Рим, где я весьма развлекся, но очень поиздержался. Я направился во Флоренцию, попрощавшись со всеми своими знакомыми и особенно с кардиналом, который все дожидался, что Луи XV призовет его снова в Версаль.
   Такова судьба всех людей, которые, после того, как побывали министрами при великом дворе, вынуждены жить вдали от него, либо без всякого назначения, либо с поручением, которое делает их зависимыми от министров – их преемников. Ни богатство, ни философия, ни соображения мира, спокойствия или другое счастье не могут их утешить; они томятся, они вздыхают и живут только надеждой, что их еще призовут. Таким же образом, в сравнении, находим мы в истории, что монархи, отказавшиеся от трона, более многочисленны, чем министры, по своей воле отказавшиеся от министерства. Это соображение заставляло меня чаще желать быть министром, чем королем; следует полагать, что министерство обладает непонятным очарованием, и мне это любопытно, потому что я не вполне это понимаю.
   Я выехал из Рима в начале июня 1771 года один, в моей коляске с четырьмя почтовыми лошадьми, хорошо оснащенный, очень хорошо себя чувствующий, и тем не менее решивший вести образ жизни, совершенно отличный от того, которому я следовал до этого момента. насытившийся и довольный теми удовольствиями, которыми я наслаждался тридцать лет подряд, я думал о том, чтобы не то, чтобы отказаться от них совсем, но не заниматься в будущем только тем, чтобы срывать цветы, отказываясь от постоянных занятий. С этой целью я направился во Флоренцию без всяких писем, решив никого не видеть, отдавшись целиком учебе. Илиада Гомера, которая со времени моего отъезда из Англии составляла час или два моих ежедневных занятий, на языке оригинала, породила во мне желание перевести ее итальянскими стансами; мне казалось, что переводчики на итальянский ее исказили, за исключением Сальвини, которого никто не мог читать по причине его сухости. У меня были схолиасты, я отдавал должное Попу, но я находил, что в своих писаниях он мог бы сказать намного больше. Флоренция была городом, где я думал этим заняться, удалившись от всех.
   Другие соображения побуждали меня принять это решение.
   Мне казалось, что я старею. Сорок шесть лет казались мне значительным возрастом. Я склонялся к тому, чтобы искать радостей любви менее оживленной, менее соблазнительной, чем та, которой я наслаждался до того, и последние восемь лет моя физическая мощь постепенно снижалась. Я нашел, что моя бодрость не восстанавливалась после самого длинного сна, и что мой аппетит за столом, который до того любовь лишь обостряла, становится меньше, когда я люблю, как и когда я веселюсь. Кроме того, я замечал, что больше интересуюсь зрелищем прекрасного пола, мне нужно было разговаривать, мне стали предпочитать соперников, стали делать вид, что, оказывают мне милость своими тайными свиданиями, но я не мог более претендовать на жертвы. Меня, наконец, стало беспокоить, когда я видел молодого вертопраха, которому мои старания, что я демонстрировал по отношению объекта его любви, не внушают никаких опасений, и когда сам объект, оказывая мне милость, желает обойтись со мной без всяких последствий. Когда обо мне говорили: это мужчина среднего возраста, я с этим соглашался, но мне было досадно. Все это, в те моменты, когда, оказавшись один, я погружался в себя, заставляло меня прийти к выводу, что я должен думать о прекрасном уходе. Я видел даже, что вынужден к этому, потому что видел, что мне вскоре не на что будет жить, после того, как я потрачу все свои накопления. Все мои друзья, чьи кошельки были для меня открыты, умерли. Г-н Дарбаро, умерший от чахотки в этом году, смог оставить мне в своем завещании лишь несчастные шесть цехинов в месяц пожизненно, и г-н Дандоло, единственный друг, который у меня еще оставался, мог мне давать лишь еще шесть, и он был старше меня на двадцать лет. Я имел, по своем отъезде из Рима, семь или восемь сотен римских экю, и мои драгоценности – часы, табакерки, красивые кинжалы – имели малую ценность, принося мне более неприятностей, чем добра, потому что выставляли меня богатым, и амбиции вынуждали меня держать марку. Осознание этой реальности заставило меня принять разумное решение заявиться во Флоренцию одетым просто и без всякой роскоши. Проделав это, сказал я себе, в случае, если нужда заставит меня продать мою мебель, никто ничего не узнает.
   С этим планом я прибыл во Флоренцию менее чем за два дня, нигде не останавливаясь, поселился в трактире, никому не известном, и отправил мою коляску на почту, так как у трактирщика, которого звали Ж.-В. Аллегранти, не было места, куда ее поставить.
   Достаточно хорошо поместившись в маленькой комнате, найдя хозяина гостиницы приличным и разумным и видя вокруг женщин только старых и некрасивых, я решил, что смогу жить здесь спокойно, избегая риска делать разные соблазнительные знакомства.
   На следующее утро после приезда я оделся в черное, со шпагой на поясе, и отправился во дворец Пью, чтобы представиться эрцгерцогу. Это был Леопольд, который умер семь лет назад. Он давал аудиенцию всем тем, кто представлялся, я счел своим долгом направиться прямо к нему, не позаботившись пойти сначала к графу де Розенберг. Собираясь жить спокойно в Тоскане, я решил, что для того, чтобы гарантировать себя от неприятностей, зависящих от шпионажа и естественных подозрений полиции, я должен представиться непосредственно начальнику. Итак, я пошел в приемную и записал свое имя, после имен всех других, присутствовавших там в ожидании очереди на аудиенцию. Маркиз Пацци, который был в их числе, и которого я знал в Риме у маркизы, не помню, то ли урожденной Фрескобальди из Флоренции, то ли вдовы маркиза этого имени, подошел ко мне, чтобы выразить мне удовольствие видеть меня у себя на родине. Он сказал мне, что провожал до Болоньи г-на ХХХ, который возвращался в Англию со своей молодой женой-римлянкой, которая затмит всех красавиц Лондона. Он сказал, что рассказывает это мне, так как во время своего пребывания во Флоренции тот много обо мне говорил, надеясь меня увидеть по возвращении из Рима. Я поблагодарил его за добрые вести, потому что я весьма заинтересован в счастье прекрасной пары.
   Мне было бы неприятно застать Армелину во Флоренции, так как я еще любил ее и мог бы видеть, что ею обладает другой, лишь с крайним огорчением в душе.
   Читатель должен был заметить, что в том месте, где я говорил о ее замужестве за щедрым и очаровательным г-ном Х…, я не останавливался ни на каких обстоятельствах, которые его сопровождали. Причина этого в том, что у меня не нашлось силы полно описать это событие, воспоминание о котором причиняет мне боль. Маневры маркизы д’Ау, слезы Армелины, которая была влюблена во флорентинца, и слово чести, которое я ей дал, сделать ее его женой, когда я потребовал от нее последних милостей под этим условием, унизительным для нее и для меня, были мощными мотивами, которые заставили меня действовать вопреки желаниям моего сердца. Раскаиваясь в своем обещании, я вынужден был предложить мою руку Армелине, в присутствии начальницы, после того, как убедил ее в том, что я не женат. Армелина отвергла мое предложение, не словами, но слезами, и четыре слова м-м д’Ау окончательно меня унизили. Она спросила меня, в состоянии ли я дать этой прекрасной девушке приданое в 10000 римских экю. Этот гордый вопрос меня образумил, но ввел в большое горе мою душу. Я написал начальнице и самой Армелине, что я осознаю всю мою несправедливость, и что я надеюсь, что она простит мне все заблуждения моего ума под влиянием охватившей меня страсти, пожелав ей всего возможного счастья с г-ном Х…, которого я вполне узнал как более достойного ее, чем я. Единственная милость, которую я у нее просил, была освободить меня от присутствия на ее свадьбе, и эта милость мне была оказана, несмотря на сопротивление маркизы д’Ау, которая, принимая за пустяки все эти любовные переживания, считала, что люди разумные должны отвергать всякое их влияние. Принцесса Санта Кроче думала так же, как она, но кардинал де Бернис меня поддержал, потому что он был более философ, чем француз. Свадьба происходила у маркизы, и Меникуччио был на ней, вместе со своей супругой, так как у Армелины не было других родственников в Риме.
   Именно с этим горем я явился во Фраскати, полагая, что там вырастет мой энтузиазм по отношению к оде на страсти Бога-человека; но мой благотворный Гений приготовил мне совсем иное утешение.
   Порок – это не синоним преступления, потому что можно быть порочным, не будучи преступником. Таков я был всю мою жизнь, и смею даже сказать, что я часто бываю добродетелен в реальности порока, потому что справедливо, что любой порок противоположен добродетели, но это не разрушает универсальной гармонии. Мои пороки были всегда лишь моим бременем, за исключением случаев, когда я соблазнял, но соблазнение никогда не было для меня характерно, так как я всегда соблазнял, лишь будучи сам соблазнен.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 [10] 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

Навигация по сайту


Читательские рекомендации

Информация