А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Диссиденты" (страница 38)

   В тот раз энергоснабжение восстановили на следующий день. С ближайшего прииска привезли мощнейший американский бульдозер Caterpillar, который легким движением своего огромного ножа сдвинул кучу смерзшегося угля, и ТЭЦ снова заработала в полную силу.
   Было бы несправедливо умолчать о достоинствах морозной жизни. Точнее, только об одном, поскольку о других мне ничего не известно. В Усть-Нере, как и везде на Севере, да и по всей России, мужики нещадно пили водку. Производили ее в Магадане, и пойла отвратительнее трудно было сыскать. Но делать было нечего, пить приходилось то, что есть. Однако зимой ее пили не просто так, а «через лом». Самый обычный лом, которым скалывают лед на дороге, всегда стоял на улице. Его брали наперевес, под него ставили кастрюльку или тазик, а на конец этого замороженного лома тоненькой струйкой лили водку магаданского разлива. После этого вся содержащаяся в бутылке масляная пакость оставалась на кончике лома, а в кастрюльке собиралась отличная водка, чистая как слеза комсомолки.
   Понятно, в жестокие морозы работать на улице было просто невозможно. По закону уличные работы актируются при –52 градусах. Но когда температура опускается до такого уровня, никто не знает. Отечественная промышленность выпускала бытовые термометры до –50 градусов. Лабораторный термометр до –100 висел в аэропорту и на метеостанции в ящике с решетками. Разглядеть шкалу через решетки было невозможно, а сам ящик всегда был на замке. Метеорологи знали температуру воздуха, но прижимистое начальство «Индигирзолота», от которого в поселке зависело все, чтобы не актировать уличные работы, велело метеорологам не говорить правду. Местное радио тоже всегда врало, что на улице –51. Работяги иногда сбивали ночью замок и утром доказывали начальству, что уже ниже –52-х. Потом замок вешали новый.
   Друзья прислали мне из Москвы лабораторный термометр со шкалой до –100. Я повесил его на дом около двери, и вскоре к нам зачастил народ справиться о температуре воздуха. Через какое-то время люди уже просто заходили во двор, смотрели градусник и шли дальше. Мы не возражали. Кроме того, у себя на работе я извещал и рабочих, и начальство, когда температура была ниже допустимого, и уличные работы актировались. Начальство меня еще и за это очень не любило.
   Вдобавок ко всему по поселку разнесся слух, что мы установили у себя на доме мемориальную доску. Я действительно сварганил небольшую деревянную дощечку, покрыл ее белой эмалью и красной краской вывел: «Этот дом построили заключенные». Табличку я прибил на стенку около двери, аккурат рядом с градусником. Этот дом в самом деле в начале 50-х построили заключенные. С конца 40-х годов здесь был не поселок, а один большой лагерь – Индигирлаг. Все, что тогда здесь строилось, было сделано руками заключенных. Мне казалось справедливым отметить этот факт. Таким образом, люди приходили узнать погоду и посмотреть на диковинную надпись. Даже неизвестно, что их интересовало больше.
   Как-то ночью я выскочил на улицу по надобности, накинув на себя полушубок. Все, казалось, звенело от мороза. Уже через минуту я мчался обратно, но не утерпел и посмотрел на термометр – он показывал –64 градуса.
   Джек Лондон в своих северных рассказах писал, что если на Аляске в лютые холода плюнуть, то на землю со звоном падает ледышка. Аляске по части холода до Оймякона далеко. Как ни было в ту ночь холодно, я остановился и плюнул. Потом еще раз. Никаких ледышек, никакого звона. Я стоял посреди темной полярной ночи и плевал в замерзшее небо, но в ответ ничего не звенело. Писатель моего детства оказался большим выдумщиком.
   Историю барона Мюнхгаузена о том, как, попи2сав зимой в России с дерева, он превратил струю в сосульку и достал с ее помощью лежавший на земле нож, я, опасаясь членовредительства, проверять не стал.

   После обыска ссыльная наша жизнь стала понемногу осложняться. Мне ужесточили режим отбывания наказания, ограничив территорию передвижения границами поселка и обязав отмечаться в РОВД каждую неделю, а не раз в месяц. Я не роптал, поскольку зимой мы все равно никуда из поселка не выезжали, да и роптать было бесполезно.
   Начались неприятности на работе. Одновременно с домашним обыском КГБ провел обыск в моем кабинете в медпункте. Там они изъяли медицинские карточки политссыльных, которые я завел для того, чтобы постепенно выяснить все их медицинские нужды и скоординировать в этом направлении деятельность Фонда помощи политзаключенным. Дело это я только начал, и большинство карточек даже не были заполнены. Мне вынесли выговор за то, что я занимаюсь в рабочее время посторонними делами.
   В поликлинике каждый вторник собирали на конференцию заведующих фельдшерскими и акушерскими пунктами района. Заведующая поликлиникой доктор Ситникова – милая женщина и грамотный врач – говорила о текущей работе, решала возникающие проблемы, обсуждала с фельдшерами сложные случаи. В конце одной такой конференции она попросила всех задержаться и передала слово лектору общества «Знание» из Якутска. Лектор с постной физиономией самоуверенного партийного пропагандиста начал говорить о международном положении и успехах социализма, а затем перешел к внутреннему положению.
   Изюминка подобных лекций всегда состояла в том, что лекторы говорили о вещах, о которых не очень-то пишут в газетах. Они как бы делились сокровенным партийным знанием с рядовыми гражданами, приобщая их таким образом к кругу избранных.
   Лектор начал рассказывать о происках западных спецслужб и о том, как враги социализма используют в своих целях предателя родины Солженицына. Он же, Солженицын, по словам лектора, мнит себя великим писателем и ставит себя на одну доску со Львом Толстым. Я сидел почти напротив лектора и, пока он нес всю эту ахинею, глядел на него и откровенно улыбался. Он несколько раз посмотрел на меня – сначала с недоумением, потом неприязненно и наконец, не выдержав, спросил:
   – Вы видите в этом что-то смешное?
   – Конечно, – ответил я. – Все, что вы говорите о Солженицыне, абсолютная неправда.
   – То есть как это неправда?
   – Да так вот, неправда. Вы либо всё придумали, либо вас дезинформировали. Никогда Солженицын не сравнивал себя с Толстым.
   Лектор откровенно растерялся, не зная, что ответить. Он, вероятно, привык, что иногда с ним спорят по второстепенным вопросам, но с прямыми обвинениями во лжи он едва ли сталкивался.
   Присутствующие смотрели на меня кто с интересом, кто с осуждением, а бедная доктор Ситникова не знала, как это все остановить и куда ей деться.
   Лектор наконец взял себя в руки и с улыбкой превосходства спросил:
   – Ну допустим. А откуда у вас такая информация? Откуда вы можете это знать?
   – А я знаком с Александром Исаевичем, – преувеличил я самую малость, поскольку знакомы мы были только по переписке.
   Лектор на мгновение погрустнел, но тут же спохватился и, продолжая доброжелательно улыбаться, предложил мне продолжить разговор после лекции. «Тем более что мы уже и так засиделись», – резюмировал он. Все поднялись и направились к выходу, в том числе и лектор. Ситникова попросила меня задержаться.
   – Ну зачем вы так? Кому это нужно? – укоризненно начала она.
   – Да не переживайте так, – успокаивал я ее. – В следующий раз он будет меньше врать.
   – Не будет. То есть я хотела сказать, какая разница? Вы меня ставите в трудное положение и о себе не думаете. У вас же семья. И что мне теперь делать?
   Тут я ей ничего посоветовать не мог. Можно было и промолчать сегодня, но я вспомнил «Жить не по лжи» – пусть никакая ложь не пройдет в этот мир через меня. Я сделал, что должно. Да и глупо было бы столько лет участвовать в демократическом движении, чтобы потом сидеть и молча слушать дешевую трескотню захудалого партийного пропагандиста.
   Через несколько дней как-то вечером, мельком взглянув в зеркало, я отметил, что белки глаз у меня покрылись какими-то странными желтоватыми прожилками. На следующий день склеры стали совершенно желтыми, и я понял, что у меня гепатит. В тот же день я сделал анализы, и инфекционист подтвердил: гепатит А. В любой другой ситуации можно было бы, сохраняя меры предосторожности, пересидеть заразный период дома, тем более что осталось всего несколько дней, но дома был маленький сын и я не хотел рисковать. В тот же вечер, не заходя домой, я лег в инфекционное отделение больницы с твердым намерением оставаться здесь, пока весь не пожелтею и не перестану быть источником инфекции. Меня поместили в отдельную палату, назначили лечение, и целыми днями я читал книги и вносил правку в «Карательную медицину», поскольку в США ее готовили к изданию на английском. Свидания были запрещены, листочки с правкой я передавал Алке через окно, благо это был первый этаж, строго внушая ей, чтобы она тщательно мыла руки и чаще кварцевала комнаты.
   Через неделю утомительного безделья грянули события. Мне сообщили, что я уволен с работы. На мое место взяли прежнего работника – фельдшера, которая была в послеродовом декретном отпуске. Она вышла на работу, проработала один день, в который меня и уволили, а затем вновь вернулась в законный отпуск. В тот же вечер, 15 февраля, ко мне в больницу прибежала Алка с еще одной новостью: у нас дома опять был обыск. Забрали американское издание «Карательной медицины», которую все-таки нашли в тайнике в ванной комнате, письма, еще что-то. Обыски с разрывом в две недели – умный ход. Говорят, бомба два раза в одну воронку не падает, и после обыска можно расслабиться в надежде, что следующий будет не скоро. Тут-то они и приходят во второй раз.
   Букет плохих новостей произвел на меня удручающее впечатление, и я решил, что хватит прохлаждаться в больнице, пора домой. Заведующая отделением была еще на работе, и я попросил ее срочно меня выписать. Через полчаса она пришла ко мне в палату и сказала, что выписать невозможно, поскольку я еще не выздоровел. Я возразил, что это мне решать, как и где лечиться, в ответ на что, немного помявшись, она сообщила, что таково указание главврача. Я заподозрил вмешательство вражьих сил и дальше спорить не стал.
   Вечером, когда в отделении осталась только дежурная сестра, я попытался выйти на улицу, но оказалось, что двери заперты. Дежурная на мою просьбу открыть дверь долго мялась и потом поведала, что ей строго-настрого запретили это делать. Ей было очень неудобно передо мной, и я не стал настаивать – ей приходилось дорожить своей работой.
   Меня решили изолировать в больнице! Мне стало смешно. Алка принесла мне из дома верхнюю одежду. Я оделся, собрал свои вещи, без труда открыл слабенькие замочки на решетках окна, затем само окно и выпрыгнул на улицу.

   Начавшийся 1980 год был урожайным на аресты. Близилась летняя Олимпиада в Москве, и под шумок власть решила нанести по демократическому движению серьезный удар. 12 февраля арестовали Славу Бахмина, 10 апреля – Леонарда Терновского. Очевидно, власти решили прекратить деятельность Рабочей комиссии. Феликса Сереброва в день ареста Бахмина посадили на 15 суток. В марте в Рабочую комиссию вошла Ирина Гривнина, но положение это уже не спасало. Было понятно, что скоро арестуют и ее. Ира участвовала в работе комиссии с самого начала, и КГБ об этом, конечно, знал. Впрочем, мы все понимали, что арест неизбежен, вопрос был только в том, как скоро.
   Предолимпийские репрессии коснулись не только Рабочей комиссии. В январе были арестованы один из редакторов журнала «Поиски» Юра Гримм, священник Дмитрий Дудко и член Комитета защиты прав верующих Виктор Капитанчук. В апреле арестовали известного диссидента, необъявленного редактора «Хроники текущих событий» Александра Лавута. В Эстонии в апреле был арестован Март Никлус. В мае в Москве арестовали Татьяну Осипову, а в Киеве – только что вернувшегося из магаданской ссылки нашего бывшего соседа Василя Стуса.
   Меня вызвали в местный отдел КГБ. Начальником отдела был капитан Буй, что, конечно, обыгрывалось между нами самым неприличным образом. Однако допрашивал меня не он, а все тот же капитан Зырянов из республиканского КГБ. Его интересовало мое знакомство с находящимся в ссылке Марком Морозовым, из чего я заключил, что положение Морозова шаткое и надежного иммунитета за свое предательство он не получил. Ни на один вопрос я не ответил, а когда уходил, Зырянов неожиданно, без всяких предисловий посоветовал мне подумать о своем будущем. Почти дружеским тоном, ничего не требуя взамен. Я слегка удивился и очень самоуверенно ответил что-то вроде того, что мое будущее всегда в моих руках.
   В конце мая Алке пришлось ехать в Москву. По советским законам, чтобы не потерять прописку, нельзя было без уважительной причины отсутствовать по месту жительства больше шести месяцев. В декабре она рожала, что было уважительной причиной, а теперь надо было как-то отметить свое присутствие в Москве. Она улетела, и я остался с пятимесячным Марком – кормил его, пеленал, мыл, стирал, играл с ним и делал все, что положено, только что не кормил грудью. И совсем это оказалось не страшно – возиться с грудным ребенком. Неделя пролетела незаметно.
   Тем временем начало что-то получаться с трудоустройством. Мне обещали снова дать работу по специальности. В пятницу 13 июня мне надо было для этого пойти в местную администрацию. Мы с Алкой шутили, что пятница, да еще тринадцатое – это не лучший день для устройства на работу. Так и оказалось. Едва мы собрались выходить, как к нам нагрянули с обыском. В постановлении о проведении обыска было написано, что проводится он в рамках уголовного дела против меня по ст. 1901 УК РСФСР. Значит, есть дело. Значит, по окончании обыска меня арестуют.
   Обыск длился недолго, забирать было уже почти нечего. Большую часть времени мы сидели с Алкой молча, обнявшись. Зашел наш знакомый и, увидев, что тут делается, остался до конца обыска. Наконец мне предъявили постановление об аресте и велели собираться. С вещами. Уже собравшись, я придумал сделать прощальную фотографию во дворе нашего дома. Следователь вызвался быть фотографом, но я подумал, что потом мне будет неприятно смотреть на фото, сделанное его руками. Мы попросили нашего знакомого. Сфотографировавшись во дворе нашего дома, я поцеловал Алку и маленького Марка, попрощался и ушел с толпой следователей, оперативников, милиционеров и сотрудников КГБ.

   Неделя, проведенная в Оймяконском КПЗ, была на редкость тягостной. Мне все не верилось, что я снова попал в тюрьму, вспоминался дом, я очень тосковал по жене и сыну. Они были совсем рядом, но недосягаемы. Я сидел один в маленькой и грязной камере. Передачи были запрещены, но Алка приносила продукты, и милиционеры иногда передавали мне их. Целыми днями я валялся на грязном одеяле, брошенном поверх деревянного топчана, и глядел в потолок. В углу его, там, где потолок сходится со стенами, старая побелка, закопченная дымом от варки чифиря, местами облупилась и на потолке сложился причудливый образ какой-то гнусно ухмыляющейся рожи. Смотреть на нее было невозможно, но меня будто притягивала эта ухмылка. Взгляд все время упирался в эту рожу, и казалось, она смеется надо мной, над моим близким будущим.
   Через два дня судьба сжалилась надо мной: менты разрешили десятиминутное свидание с Алкой и Марком. Через два дня еще одно – на пять минут. Все-таки это был Север, на законы там не очень обращали внимания. К тому же милиция относилась ко мне в целом неплохо, зная, что я числюсь за КГБ.
   На второй или третий день в соседнюю камеру посадили Женю Дмитриева. Он спрашивал, что ему делать: менты требуют от него показаний против меня. Сама постановка вопроса не оставляла никаких сомнений. Я отвечал, что он старый зэк и сам знает, что почем. Днем нам устроили очную ставку, потом следователь вышел из кабинета, и мы остались вдвоем. Женя ожесточенно курил и нервно мял пальцы.
   – Мне угрожают политической статьей, если я не дам показаний, что получал от тебя самиздат. Пойду твоим подельником, – торопливо говорил Женя.
   – У них на тебя ничего нет. Да и обо мне ты не знаешь ничего, что их может заинтересовать. Это все лажа, не ведись, – советовал я ему.
   – Да не могу я сидеть по политической, я же вор. Надо мной вся тюрьма смеяться будет! – возмущался Женя, будто не слыша, что я ему говорю.
   – А если ты станешь у меня свидетелем, тюрьма смеяться не будет, – многозначительно напомнил я ему азы тюремной жизни. Этого-то он и боялся.
   – А ты что скажешь, если я дам показания? – спрашивал Женя, и за этим вопросом стоял другой и очевидный: «Ты будешь мне предъявлять в тюрьме?».
   – Женя, делай что хочешь, – отвечал я ему, желая прекратить этот тяжкий разговор. – Я тебя попрекать не стану и малявы по хатам рассылать не буду. Смотри только сам себя когда-нибудь не попрекни.
   Женя очень обрадовался, и следователь уже вернулся в кабинет, а он все продолжал бормотать, оправдываясь: «Я же вор, понимаешь, я вор, меня не поймут».
   Позже я прочитал показания Дмитриева. Он подтвердил, что получал от меня самиздат. Для моего дела эти показания были ничтожны. Даже непонятно было, зачем они следствию понадобились. Разве только для того, чтобы подцепить Женю на кумовской крючок? Я свое обещание сдержал и никогда никому в тюрьме об этом деле не рассказывал.
   Женя недолго пробыл на воле. Через год или два его снова повязали, и он поехал мотать новый срок. По слухам, где-то промелькнуло, что он кумовской. Наверное, менты сами же эту информацию зэкам и слили. То ли он не смог оправдаться, то ли еще что-то случилось, но при каких-то очередных разборках его убили.
   18 июня мне предъявили обвинение: публикация в США письма об ОСВ-2, продолжение работы над «Карательной медициной» и распространение самиздата. Статья 1901 УК РСФСР. Теперь я рецидивист, хотя и не особо опасный!
   Через неделю за мной приехал из Якутска военный конвой, и меня повезли в аэропорт. Алка была уже там. Нам дали попрощаться, и меня завели в самолет. Я сидел около иллюминатора, Алка стояла под ним с другой стороны. Это в больших аэропортах строгие пропускные правила, здесь же любой мог пройти на летное поле. Мы смотрели друг на друга, прощаясь неизвестно на сколько. Приговор – это условность, как и срок заключения. За одним приговором может последовать другой, срок удлиняется до бесконечности, а может и оборваться вместе с жизнью в тот момент, когда собираешься, наконец, освободиться и жить. Мы все это знали, и потому смотрели друг на друга через толстое стекло иллюминатора, прощаясь, может быть, навсегда.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 [38] 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация