А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Мотылек" (страница 35)

   – Не могу объяснить. Помню только удар и что зовут Шарьер. И еще кое-что, но не много.
   – Куда вас заносит, когда все уже сказано и сделано?
   – Это – вопрос? Вы спрашиваете, давно ли я получаю пищу и сигареты. А я вам отвечаю, что решительно ничего не помню. Может, первый раз, а может, и тысячный. Что стряслось с памятью – не могу сказать. Это все. Делайте, что хотите.
   – Что хочу, это проще простого. Ты жрал, как боров, все это время. Придется похудеть. Лишаешься ужина до конца срока.
   В тот же день я получил записку через второго уборщика. К сожалению, не смог ее прочитать, поскольку она была написана простыми чернилами. Ночью зажег сигарету, оставшуюся от вчерашнего дня, которую я спрятал под топчаном так удачно, что ее не обнаружили во время шмона. Поднеся записку ближе к огоньку сигареты, я с трудом разобрал: «Уборщик не проболтался. Он сказал, что принес тебе поесть только второй раз. Он вызвался помогать тебе добровольно, поскольку знал тебя во Франции. Никто на Руаяле не пострадает. Мужайся».
   Вот так я лишился кокосового ореха, сигарет и вестей от друзей с Руаяля. С ужином тоже покончено. А я ведь привык не голодать, да и десять перекуров скрашивали дни и часть вечеров. Я думал не только о себе, но и о том несчастном малом, избитом до полусмерти. Надо надеяться, что он не понесет сурового наказания.
   Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом… Раз, два, три, четыре, пять, кру-гом. Не так-то легко будет сесть на голодную диету. Как выдержать? Может быть, по этой причине надо менять тактику? Например, лежать как можно больше, чтобы не растрачивать энергию. Меньше двигаешься – меньше сжигаешь калорий. Днем часами будешь сидеть. Совсем другая жизнь, значит надо учиться жить по-другому. Четыре месяца – это сто двадцать дней. На предписанной диете через сколько же дней я ослабею? По крайней мере два месяца продержусь. Значит, останется два самых критических. Если основательно ослабею, ко мне тут же пристанут все болезни. Решил лежать с шести вечера и до шести утра. Буду ходить после кофе и чистки горшков, скажем, два часа. В полдень, после обеда, еще примерно два часа. Итак, получается четыре часа. А остальное время буду сидеть или лежать.
   Трудно будет совершать астральные полеты без доведения себя до физического изнеможения. Однако буду стараться их продолжать.
   Сегодня, после долгих раздумий о судьбе моих друзей и того несчастного малого, подвергшегося из-за меня такому скотскому истязанию, я решил следовать новому распорядку дня. Получилось неплохо, только время потекло медленнее, да ноги, привыкшие уже к усиленной ходьбе, горели, как от муравьиных укусов, и требовали движения.
   Уже десять дней я подчиняюсь этому режиму. Круглосуточно ощущаю голод. Постоянно чувствую усталость. Страшно не хватает кокосового ореха, чуть меньше – сигарет. Ложусь очень рано и как можно скорее «вылетаю из камеры». Вчера я побывал в Париже в ресторанчике «У мертвой крысы» и пил шампанское с друзьями. Среди них был и Антонио Лондонец, испанец родом с Балеарских островов, но говоривший по-французски, как парижанин, и по-английски, как истинный англичанин. На следующий день в кабачке «У каштана» на бульваре Клиши он всадил пять пуль в одного из своих друзей. В преступном мире такое происходит часто, когда сердечная дружба неожиданно перерастает в смертельную ненависть. Да, вчера я был в Париже и танцевал под аккордеон в «Малом саду» на авеню Сент-Уан, где посетители были в основном с Корсики или из Марселя. Все друзья прошли перед моими глазами в этом мнимом путешествии с таким убедительным правдоподобием, что я нисколько не сомневался в их присутствии, а тем более в своем присутствии во всех тех местах, где веселилась ночная публика.
   Итак, через очень скудную диету, даже при сокращенных нагрузках на ноги, я достиг того же результата, какого обычно добивался через физическую усталость. Образы прошлого с такой силой вырывали меня из камеры, что я в действительности провел больше времени как свободный человек, нежели как узник в одиночке.
   Остался только один месяц. За последние три ел всего ничего: утром получал пайку хлеба да в полдень горячий жидкий суп с ошметком вареного мяса. Я постоянно был голоден и каждый раз начинал обед с тщательного изучения злополучного кусочка мяса, чтобы удостовериться, что это все-таки мясо, а не просто мясная кожица. Впрочем, чаще всего так оно и было.
   Я сильно потерял в весе и понял, насколько важен был для меня кокосовый орех для поддержания здоровья и сохранения рассудка в этом ужасном состоянии изоляции от жизни. Мне повезло, что в течение двадцати месяцев я получал кокосовые орехи.
   Сегодня утром у меня сдали нервы: за кофе я съел полпайки хлеба, чего раньше почти не позволял себе. Обычно я разламывал пайку на четыре примерно равные части и ел в шесть, в полдень, еще раз в шесть и, растягивая понемногу, ночью. «Почему ты это сделал? – ворчал я на себя. – Неужели сейчас, когда уже виден конец, ты готов рухнуть, как старая развалина?» – «Ты голоден, и у тебя нет сил». – «Не притворяйся. А вот так жрать – ты думаешь, их наберешься? Ты ослабел, это верно, но ты же не болен – в этом-то и заключается главная твоя победа. Логически рассуждая, ты выиграл, с некоторой долей везения, партию у „Людоедки“». После двухчасовой «прогулки» по камере сижу на бетонной тумбе, которая служит мне стулом, и размышляю. Еще тридцать дней, или семьсот двадцать часов, и дверь камеры откроется и мне скажут: «Заключенный Шарьер, выходите. Вы отбыли свой двухгодичный срок одиночного заключения». А что скажу я? А вот что: «Да, закончилась наконец моя двухлетняя голгофа». Тихо, не спеши! А если это будет начальник тюрьмы, перед которым ты разыгрывал дурочку с провалом памяти? Ты продолжишь совершенно спокойно: «Как, разве меня простили? Мне можно ехать во Францию? Пожизненное заключение закончилось?» Стоит посмотреть, как вытянется у него физиономия, когда он убедится, что совершенно несправедливо приговорил тебя к воздержанию от пищи. «Слушай, дружище, да что с тобой? Справедливо, несправедливо – начальнику наплевать и растереть! Ты, пожалуй, не дождешься от него признания своей ошибки. Подумаешь, важность какая, при его-то умственных способностях! Ведь не дурак же ты, чтобы поверить, что этого типа могут замучить угрызения совести из-за несправедливо наложенного наказания. И думать забудь, что тюремщик может быть нормальным человеком. Ни один уважающий себя человек не пойдет к ним служить. Хотя кое-кто умеет приспособиться ко всему, даже быть мерзавцем всю свою жизнь. Может быть, ближе к могиле, и только тогда, из страха перед Богом (если верующий), он вострепещет и раскается. И то не из-за своих подлых дел, вызвавших угрызения совести, а из чувства животного страха перед Всевышним, кто, в свою очередь, может спустить его в преисподнюю. Так что, когда выйдешь отсюда и попадешь на какой-нибудь из островов – не важно какой, – не имей никаких дел с этим крапивным семенем. Каждый из нас занимает свое место с той или другой стороны невидимой стены. По одну сторону – жалкое убожество, мелкое и бессердечное начальство, патологический, вошедший в привычку садизм. По другую – я и мне подобные, совершившие, правда, серьезные преступления, но у которых через страдания открылись замечательные черты: доброта, самопожертвование, сострадание, великодушие, мужество. Говорю со всей искренностью: я предпочту быть узником, чем тюремщиком.
   Осталось двадцать дней. Я очень ослабел. Заметил, что пайка хлеба с каждым днем уменьшалась. Что за подлая душа готовила для меня особую пайку, отбирая последние крохи? И суп превратился в пустую горячую водичку с голой костью или жилой. Я стал опасаться, что заболею. Эта мысль преследовала меня как наваждение. Я настолько ослаб, что рассудок мой непроизвольно блуждал бог весть в каких видениях. При этом я не спал, а лежал с широко открытыми глазами. Глубокое изнеможение и сопутствующая ему депрессия сильно волновали меня. Я сопротивлялся, и мне с трудом удавалось не сломаться каждые очередные двадцать четыре часа. Но с каким трудом!
   В дверь поскреблись. Я выхватил записку, написанную фосфоресцентными чернилами. От Дега и Гальгани. «Пришли строчку. Очень обеспокоены твоим здоровьем. Осталось девятнадцать дней. Мужайся. Луи, Игнас».
   В записке клочок чистой бумаги и грифель. Я написал. «Креплюсь. Очень ослаб. Спасибо. Папи». Когда уборщик снова поцарапал в дверь, я выбросил ему записку. Ни сигарет, ни кокосового ореха. Зато записка стоила и того и другого. Знак удивительной продолжительной дружбы оказался для меня необходимой и своевременной поддержкой. Они там знают, в каком состоянии я нахожусь. Если заболею, то наверняка добьются вызова ко мне врача. Они правы: осталось только девятнадцать дней. Я приближаюсь к финишу этой изнурительной гонки, в которой состязаюсь со смертью и безумием. Мне нельзя болеть. Что мешает мне поменьше двигаться, чтобы сберечь столь нужные калории для поддержания организма? Перестану ходить утром и в полдень и выиграю два раза по два часа. Это единственный способ продержаться. Решено. Двенадцать часов лежу и двенадцать сижу на тумбе не двигаясь. Время от времени встаю, сгибаю ноги в коленях и делаю движения руками. И снова сажусь. Осталось только десять дней.
   Я гулял где-то на Тринидаде, убаюканный жалобными звуками однострунных яванских скрипок, когда истошный человеческий крик опустил меня на землю. Крик шел из соседней камеры или рядом с ней. Я услышал:
   – Мерзавец, спускайся ко мне в яму. Ты еще не устал смотреть на меня сверху? Ты же теряешь половину спектакля из-за недостатка света в этой дыре.
   – Замолчите или вас сурово накажут! – ответил багор.
   – Ха-ха! Рассмешил, хрен собачий. Разве можно придумать что-нибудь похуже этой немоты? Наказывай, если хочешь; бей, если нравится, палач проклятый, но ты не найдешь ничего похожего на тишину, в которой меня так долго держат. Нет, нет и нет! Не хочу, больше не могу жить без слова. Уже три года, как мне следовало тебе сказать: «Дерьмо, грязная скотина». И я, набитый дурак, ждал тридцать шесть месяцев, чтобы сказать, что я о тебе думаю! Боялся наказания! Плевал я на тебя и на все твое племя!
   Через несколько минут открылась дверь, и я услышал:
   – Не так. Давай сзади – это покрепче.
   А бедняга орал:
   – Надевай, как хочешь, свою смирительную рубашку! Давай сзади, чтобы задушить! Засупонивай, надави коленом. Это не помешает мне сказать, что надо драть твою мать-потаскуху за то, что принесла такого выродка.
   Крик оборвался: наверное, в рот ему забили кляп. Дверь закрылась. Эта сцена, должно быть, разволновала молодого стражника, потому что спустя несколько минут он остановился над моей камерой и сказал:
   – Этот малый, видно, спятил.
   – Вы думаете? Между прочим, все, что он сказал, не лишено смысла.
   Багра задело, – уходя, он бросил в ответ:
   – И вы тоже? От вас я этого не ожидал.
   Этот случай отрезал меня от Тринидада, где живет столько добрых людей, от скрипки, милых девочек-индусок, Порт-оф-Спейна. Он вернул меня в печальную действительность тюрьмы-одиночки.
   Осталось десять дней, или двести сорок часов.
   Эти дни проходили намного легче. Либо тактика ограничения движения приносила свои плоды, либо последняя записка и моральная поддержка друзей открывали второе дыхание. А вероятнее всего, я почувствовал себя сильнее от одной мысли, запавшей мне в голову: все познается в сравнении. Мне осталось сидеть в камере-одиночке двести сорок часов. Я ослаб, но сохранил ясность рассудка. Энергия восстановится, как только получит небольшую поддержку со стороны окрепшего физически тела. А в это время за стеной сзади, в двух метрах от меня, один бедолага входит в первую стадию сумасшествия – дверь насилия всегда широко распахнута в мир безумия. Он долго не протянет, поскольку его протест дает возможность властям применить самый богатый арсенал методов пресечения, научно обоснованных и ведущих к непременному убийству. Мне совестно чувствовать себя сильнее на фоне гибели другого.
   Я спрашиваю себя, неужели и я сам из тех эгоистов, которые зимой носят добротные ботинки, хорошие перчатки и пальто на меху и наблюдают, как простые люди, плохо одетые, дрожащие от холода, с синими руками от утреннего мороза, идут на работу; наблюдают, как они бегут в метро или на первый автобус, и чувствуют себя еще теплее и уютнее при виде этого стада, и носят свои шубы с большим удовольствием. Все в жизни познается в сравнении. Скажем, мне дали десять лет, а Папийону закатили пожизненно. Верно и другое: мне дали пожизненный срок, но мне двадцать восемь, а ему пятьдесят, хотя дали только пятнадцать.
   Все идет к своему логическому концу. И вновь я держу в руке символический трезубец – сила, дух, воля. Я совершу выдающийся побег. О первом только говорят, второй высекут на камне где-нибудь на тюремной стене. Так оно и будет. Не пройдет и полгода.
   Последняя ночь в одиночной камере. Прошло семнадцать тысяч пятьсот восемь часов с тех пор, как я вошел в камеру 234. Дверь открывали только однажды, когда уводили меня к начальнику тюрьмы для наказания. Если не считать тех односложных слов, которыми я перекидывался с соседом в течение нескольких секунд каждый день, со мной разговаривали четыре раза. Первый раз в первый же день, когда мне сказали, что откидной топчан можно опускать только по свистку. Потом с врачом: «Повернитесь. Покашляйте». Более живой и длительный разговор у меня получился с начальником тюрьмы. И вот на днях перебросился несколькими словами со стражником, которого так потрясли признаки сумасшествия у бедного парня. Много это или мало – судите сами. Я спокойно лег спать с единственной мыслью: завтра откроют дверь, и все будет хорошо. Завтра я увижу солнце и, если пошлют на Руаяль, буду дышать морским воздухом. Завтра я буду на свободе. Я прыснул. На свободе? Что ты имеешь в виду? Завтра ты официально начинаешь отбывать свой пожизненный каторжный срок. Знаю-знаю! Но разве можно сравнить жизнь в одиночке с той, что предстоит. В каком состоянии сейчас Клузио и Матюрет?
   В шесть часов утра мне выдали хлеб и кофе. Меня подмывало сказать: «Я же выхожу сегодня, к чему все это?» Но вовремя спохватился, вспомнив, что у меня провал памяти. Не смей раскрываться и признаваться в том, что ты вешал лапшу на уши начальнику. Кто знает, возьмет да и засадит в карцер еще на тридцать дней. Что бы ни случилось, по закону я должен выйти из одиночной камеры тюрьмы Сен-Жозефа сегодня, 26 июня 1936 года. Через четыре месяца мне исполнится тридцать.
   Восемь часов. Съел всю пайку хлеба. В лагере дадут что-нибудь поесть. Открылась дверь. Появились заместитель начальника тюрьмы и два надзирателя.
   – Шарьер, вы отбыли свой срок. Сегодня двадцать шестое июня тысяча девятьсот тридцать шестого года. Следуйте за нами.
   Я вышел. На дворе уже ярко светило солнце, от которого можно было ослепнуть. Волной накатилась общая слабость. Ноги, словно ватные, с трудом повиновались. Перед глазами расходились черные круги. Идти не более пятидесяти метров, из них только тридцать по солнцу.
   На подходе к административному корпусу я увидел Матюрета и Клузио. Матюрет стал кожа да кости, у него впалые щеки, провалившиеся глаза. Клузио лежал на носилках. Он поседел, и от него исходило дыхание смерти. «Что ж, братки, – подумалось мне, – одиночка не красит. Интересно, как выгляжу я?» Мне давно хотелось посмотреть на себя в зеркало. Я сказал:
   – Порядок, ребята?
   Они не ответили. Я повторил:
   – Порядок, ребята?
   – Да, – ответил Матюрет.
   Я хотел сказать им, что наша одиночка закончилась и нам можно разговаривать. Поцеловал Клузио в щеку. Он посмотрел на меня и улыбнулся:
   – Прощай, Папийон.
   – Нет. Не говори так!
   – Со мной все кончено, амба!
   Он умер через несколько дней в больнице на Руаяле. Ему было тридцать два, дали двадцать за кражу велосипедов, которых он не воровал. Но вот и начальник идет.
   – Введите. Матюрет и Клузио вели себя хорошо. Поэтому я вношу в дело: «Поведение хорошее». Что касается вас, Шарьер, то вы совершили серьезное преступление. Поэтому в вашем деле сделали запись, какую вы заслужили: «Поведение плохое».
   – Простите, начальник, но какое преступление я совершил?
   – Вы что, не помните о сигаретах и кокосовом орехе?
   – Нет. Честное слово, нет.
   – Хорошо. На какой диете вы сидели последние четыре месяца?
   – О чем вы говорите? Вы имеете в виду пищу? Получал то же самое, что и в первый день.
   – Это уж слишком. Что вы ели вчера вечером?
   – Как обычно: что дали, то и съел. Откуда мне знать. Я ничего не помню. Может быть, бобы или жареный рис. А может, и другие овощи.
   – Выходит, вы ужинали?
   – А как иначе?! Не мог же я выбросить миску, не так ли?
   – Конечно. Так нехорошо. Я отменяю решение. Значит, я вычеркиваю «поведение плохое». Месье X, дайте новую справку об освобождении. Я заменяю формулировку: «Поведение хорошее». Идет?
   – Это справедливо. Другого я не заслужил.
   С этими словами мы оставили кабинет.
   Большие ворота тюрьмы-одиночки открылись, чтобы пропустить нас. Мы стали медленно спускаться по дороге, которая вела к лагерю. Нас сопровождал только один стражник. Далеко внизу виднелось море, белопенное и яркое. Напротив остров Руаяль с зелеными деревьями и красными крышами. Остров Дьявола мрачен и суров. Я попросил надзирателя разрешить нам присесть на несколько минут. Он согласился. Мы сели: один – справа от Клузио, другой – слева. И, не сговариваясь, взялись за руки. Этот контакт растрогал нас самым странным образом. Мы молча обнялись.
   – Давай, ребята, – сказал стражник. – Надо идти.
   И медленно, очень медленно снова пошли вниз к лагерю. Мы с Матюретом шли рядом, по-прежнему держась за руки. А за нами двое носильщиков несли нашего умирающего друга.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 [35] 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация