А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Яд и мед (сборник)" (страница 17)

   Через полтора года он вдруг вышел из тени и однажды вечером заявился к писателю Достоевскому, вооруженный тремя револьверами.

   – Кажется мне, что Достоевский недолюбливал желтый цвет, – сказал старик Полуталов, останавливаясь у парапета. – Вот у Державина желтый торжествует, желтый у него – праздник, слава, жизнь и упоение жизнью, а у Достоевского – тусклятина, тоска и тошнота бытия. Он даже желтый снег придумал для своего подпольного человека. Желтый снег, надо ж додуматься! Но тем вечером, когда князь Алешенька направился к Достоевскому, в Петербурге шел желтый снег, воистину желтый, это я готов утверждать под присягой…
   Следствию так и не удалось установить мотивы, которыми руководствовался Осорьин-Туровский, когда тем вечером в Радуловских банях изнасиловал и убил девушку Варю, служанку Достоевских, которая сопровождала хозяина с корзинкой белья, потом взял извозчика и через полчаса постучал в квартиру писателя. После задержания он то и дело менял показания. То он говорил, что хотел убить известного писателя, чтобы вызвать всеобщее смущение в обществе, взбудоражить интеллигенцию, то утверждал, что пришел к Достоевскому ради разговора по душам о романе «Преступление и наказание», в главном герое которого – Раскольникове – якобы усмотрел свой портрет, но портрет искаженный, психологически недостоверный, поскольку он, Осорьин-Туровский, ни за что не явился бы в полицию с повинной, а если бы и был пойман, то не искал бы путей к новой жизни в Евангелии и т. д., и т. п. Про убийство же девушки Вари он сказал прямо: «Была поначалу мысль – представить дело таким образом, будто это Федор Михайлович ее изнасиловал и убил, чтобы скомпрометировать его, известного сладострастника… но когда насытился, решил, что это глупости, что действовать нужно прямым образом…»
   Писатель же Достоевский на все вопросы отвечал искренне и был сильно удивлен, когда ему сказали, что Осорьин-Туровский хотел его убить: в их разговоре князь Алешенька ни разу даже не намекнул на такой исход дела.
   При этом, однако, Федор Михайлович признал, что в первую же минуту Осорьин-Туровский заявил, что он революционер, член тайного общества, и просит спрятать его от полиции, и у писателя даже мысли не возникло о том, чтобы донести о революционере властям. Вместо этого он пригласил гостя в кабинет и попросил принести им чаю.
   Разговор их иногда напоминал исповедь. Князь Алешенька рассказал о своей жизни, о третьей руке, которая была и наказанием Господним, и даром Божьим, знаком избранничества. Он вспоминал, как поначалу стыдился того, что он не такой, как все, и как однажды все изменилось, когда он в Евангелии прочел о суде над Иисусом, о Понтии Пилате, который никак не может понять Иисуса, хотя Он отвечает искренне и правдиво на все вопросы прокуратора. Они говорят вроде бы на одном языке, но при этом язык Пилата – это язык условностей, а Иисус пользуется прямой речью. Прокуратор не понимает Иисуса, и иначе быть не могло. Пилат играл множество ролей: для иудеев он представитель Рима, в Риме – один из протеже Сеяна, в постели с женой или любовницей – мужчина, он – воплощение Правила, Закона, Порядка. А вот Иисус вообще вне этой игры: Он есть Он, Истина, Спаситель и Спасение, и больше никто. «И тут я понял, – передавал Достоевский слова гостя, – что заповедь Иисуса именно в том, чтобы быть собой, и это только звучит, может быть, немного глуповато, а на самом деле это тяжелейшее из испытаний – быть собой, это испытание и единственный путь к спасению». И вся дальнейшая жизнь Осорьина-Туровского была, по его словам, путем к себе, к себе подлинному. Он был разным, многоликим, с умными – умным, со святыми – святым, с развратниками – гнуснейшим из них, с революционерами был революционером, но при этом – первым их врагом, и все это совершенно естественно уживалось в нем, в его душе, не вызывая никаких мучений, угрызений совести, ибо он был свободен, а свобода вне морали. На пути к себе он преодолел вечное человеческое «или – или», не прибиваясь к какой-то одной правде, но естественно живя среди множества истин. Он стал дьявольским Ничто, в котором находил Все, и был счастлив, как Адам до грехопадения. С другой стороны, продолжал Достоевский передавать речи Осорьина-Туровского, я ведь понимал, что это отпадение от Бога, путь в никуда, ибо преступления, которые я совершал, даже я не мог признать абсолютным благом. Но если Иисус взял на себя все грехи человечества, то почему мне, следующему Его путем неуклонно, не поступать так же? Почему и мне не взойти на Голгофу, вершина которой до поры до времени скрывается от глаз людских за мрачными тучами истории? Это ли не подвиг в своем роде? Не жертва ли? Принять зло глубоко в душу, стать злом, чтобы изжить его навсегда ради Золотого века, ради всеобщего счастья… Достоевский подхватил разговор, заметив, что зло есть путь, а не состояние, и Голгофа – не конец пути, но начало нового, и на этом пути, только на этом, и достигается истинная свобода, однако свобода не самоценна, она лишь средство к достижению идеала, а потому не может быть вне морали и т. д., и т. п.
   Тем временем полиция шла по горячим следам, опрашивая свидетелей – служителей бани, извозчиков, которые запомнили и первого седока – Достоевского, и второго – князя Алешеньку, опрашивая дворников, которые рассказали о человеке, поднявшемся в квартиру писателя. И не прошло четырех часов, как полицейские арестовали князя Алешеньку, изъяв у него при этом два заряженных револьвера, которые он отдал без сопротивления.
   Писатель был явно огорчен тем, что разговор прерван на самом интересном месте, Осорьин же держался спокойно, с достоинством.
   Несколько часов князя Алешеньку допрашивали в участке. Нервное возбуждение улеглось, и он отвечал вяло, был мрачен, но согласился со всеми обвинениями, а перечень их был велик. Когда его уводили в камеру и следователь сказал: «До встречи», Осорьин-Туровский странно усмехнулся, но в тот миг никто не придал этому значения. Как только дверь камеры за ним закрылась, раздался выстрел. Князь Алешенька покончил с собой из револьвера, который все время был у него в третьей руке, спрятанной под пелериной. При аресте полицейские не проводили тщательного обыска, боясь прикоснуться к этому «чуду природы», которое вызывало у них не то брезгливость, не то суеверный страх. На это, видимо, и рассчитывал князь Алешенька.

   – Странный человек, – сказал Евгений Николаевич, снова закуривая. – И странное дело. Ставрогин, конечно, истинный Ставрогин. Но эта третья рука… Достоевский, конечно, ни за что не позволил бы себе унижать роман таким чудом – его интересовали чудеса, так сказать, внутренние, утробные…
   – Но на этом дело не закончилось, – сказал тайный советник с усмешкой. – То есть само дело мы завершили и сдали в архив, однако оно имело неожиданное продолжение. Вот это продолжение было и впрямь странным… можно сказать, удивительным…
   Как только газеты сообщили о смерти князя Алешеньки, в полицию явилась некая мадам Куфайкина, гильдейная купчиха, особа корпулентная и краснолицая, которая потребовала выдачи ей мертвого тела. При этом она предъявила бумаги, из которых следовало, что Алексей Петрович Осорьин-Туровский, князь Рюрикович, был ни много ни мало ее венчанным мужем, а она, стало быть, его законной вдовой – Анной Терентьевной Осорьиной-Туровской. Куфайкиной же она называлась лишь потому, что это славное имя значилось на вывеске ее заведения, доставшегося ей от отца, а тому – от деда, и заведением этим была гробовая лавка.
   Бумаги были в полном порядке, но кто-то из полицейских чинов не поленился – съездил на Охту и обнаружил там эту самую лавку Куфайкина с соответствующей вывеской, глазетовыми гробами, бумажными цветами и прочими погребальными принадлежностями.
   Мадам Куфайкина-Осорьина не понимала, чем вызвано всеобщее замешательство. Эта маленькая толстогрудая женщина расправила свои юбки, с достоинством водрузила барочное гузно на стул и, обмахиваясь черным кружевным веером, стала обстоятельно рассказывать о своем «бедном Алешеньке» и его «несчастной дочери Манечке».
   Из ее повести следовало, что свел их романтический случай. Анну Терентьевну как-то вечером попытались на улице ограбить, а проходивший мимо Осорьин-Туровский при помощи трости прогнал разбойников и проводил даму до ее дома. По такому случаю она пригласила его на чай, и он согласился. Сначала он был страшно удивлен, увидев лавку с гробами, потом ни с того ни с сего стал хохотать, но вдруг остановился и сказал с каким-то странным выражением лица: «Что ж, это именно то, что мне нужно, мое место, и поделом».
   Анна Терентьевна дважды побывала замужем, а потому научилась не придавать значения тому, что говорят мужчины. Поступки же Алексея Петровича были в высшей степени благородными и в каком-то смысле долгожданными: мадам Куфайкина, по ее словам, «застоялась без хозяина».
   Той же ночью Осорьин-Туровский стал ее хозяином, а вскоре – «все чин чином» – отвел ее к алтарю. Анна Терентьевна была бездетна, но дочь своего хозяина приняла в сердце: Манечка была девочкой слабой, болезненной, однако милой и не капризной.
   С первых же дней Алексей Петрович – «не смотри, что князь» – энергично взялся за дела в лавке, обнаружив выдающиеся дарования. Он умел сойтись с заказчиком, задобрить, заговорить его до того, что даже люди небольшого достатка выкладывали денежки за дорогой гроб и карету с кучером в цилиндре. Особенно хорош Алексей Петрович оказался в беседах с офицерскими вдовами и богатыми купцами. Благодаря хозяину клиент в лавку пошел жирный, солидный, и мадам Куфайкина стала задумываться о покупке дома получше.
   А кроме того, хозяин был большим шутником: когда они, Анна Терентьевна и Алексей Петрович, оставались в лавке одни, муж любил улечься в гроб и изобразить покойника, отчего его супруга хохотала до колик, тогда как хозяин оставался серьезным, как февраль.
   По воскресеньям супруги Осорьины с дочерью гуляли в общественных садах, пили лимонад или портер в приличных заведениях, на ночь читали Евангелие – «все чин чином».
   Идиллия рухнула враз – умерла Манечка. Простудилась и через неделю умерла.
   Анна Терентьевна хотела, чтобы отпевали и хоронили Манечку по высшему разряду, но Алексей Петрович был против, и похороны были скромными.
   После же похорон на Осорьина словно нашел столбняк. Неделю он вставал затемно, садился на стул и просиживал в углу не шевелясь, не откликаясь, весь черный и страшный. Анна Терентьевна начала было думать, что муж потерял рассудок от горя, и собралась звать доктора, но однажды Алексей Петрович вдруг вскочил, оделся, взял револьверы, поцеловал жену в щеку и быстро вышел. И только из газет мадам Куфайкина узнала о том, что произошло.
   – Как же она плакала, – сказал Полуталов. – Навзрыд, на разрыв… до сих пор не могу забыть того странного чувства – смеси жалости и изумления… плакала и твердила: «Какой стыд! Господи, какой же стыд!»
   – Фантастическая история, – проговорил Евгений Николаевич, покачивая головой. – Ставрогин – гробовщик! Мелкий, пошлый делец, купчишка Куфайкин… это ведь ни в какие ворота… Но почему Достоевский прошел мимо этой замечательной истории?
   – А я ему ее не рассказывал, – ответил старик с улыбкой. – Он просил не распространяться о его встрече с Осорьиным, ну я и решил не докучать ему более…
   Несколько минут они молчали, думая каждый о своем.
   Над набережной вдруг взлетел огонь, вспыхнул в вышине, с треском разорвался, рассыпав звезды над морем.
   Оркестр в ближайшем кафе заиграл «Боже, царя храни».
   Тайный советник снял цилиндр.
   – Война, ваше превосходительство! – крикнул пробегавший мимо официант. – Германский царь объявил войну России! Война, господа! Война!
   – М-да, – проворчал Полуталов. – Хоть и не сюрприз, а не по себе…
   – Что ж, Николай Николаевич, – сказал князь Осорьин. – Спасибо за историю…
   Полуталов покачал головой.
   – Я старый человек, Евгений Николаевич, и имею право на некоторые выводы, потому что это ведь не простая история, не так ли?
   Князь кивнул.
   – Видите ли, Евгений Николаевич, – продолжал старик, по-прежнему державший цилиндр в руках, – третья рука эта стала для меня – вы уж не смейтесь – неким символом или метафорой, не знаю, как правильнее. Алексей Петрович Осорьин-Туровский был, конечно, настоящим безбожником, атеистом по личному выбору, безоглядным нигилистом. Но ведь это всеобщая болезнь. Всеобщая и, увы, не поддающаяся лечению. Быть может, эпоха безбожия неизбежна и в каком-то смысле необходима. Иногда я даже думаю, что Богу и самому надоело водить нас на помочах. Выросли – шагайте сами. И пошагали, еще как пошагали. Идея Воплощения стала слишком трудна, не по плечу, не по уму и не по сердцу, а вот Обожествление и проще, и легче. Ведь в нас заложены такие огромные возможности, и почему бы человеку с такими-то возможностями самому не стать богом? Потом поклонение Богу подменяется поклонением героям, а там и до поклонения тирану рукой подать, причем зачастую – до самого либерального поклонения самому жестокому тирану. А Церковь… впрочем, что я! Никакая Церковь не устоит перед историей, которая движется по пути наименьшего сопротивления, то есть по самому верному пути, даже – по единственно возможному, если угодно. Не устоит. Ни Рим, ни Третий Рим – никто не устоит, нет, оба падут. И к власти придет Ничто, в котором не будет ничего, а только третья рука. Не правая, не левая, не средняя, но третья – понимаете? Она и станет властью. И это будет не золотая середина, но именно последняя крайность – Ничто. – Старик помолчал, потом проговорил задумчиво: – Вот вам и русский выбор – между героем и гробовщиком… Хотя какой тут выбор? Нету выбора между огнем и светом. Впрочем, простите старика, Евгений Николаевич, и прощайте. Пора.
   – Прощайте, Николай Николаевич, – сказал Евгений Николаевич, пряча улыбку.
   Старик надел цилиндр и двинулся твердой походкой в темноту, сгущавшуюся над набережной, над морем, которое лежало спокойно, блистая лунным светом от края до края…
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [17] 18 19 20

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация