А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)" (страница 1)

   Андрей Битов
   Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)

   Автор выражает благодарность Ирине Сурат за помощь в подготовке текстов
   Соединив принципиальную часть своих сочинений в прустовскую последовательность единой книги в «Империи в четырех измерениях» (1996), я неизбежно вышел на «Пятое», то есть на книгу о русской литературе, ибо если бы не она, мы бы уже забыли, что это такое как состояние – быть империей, не узнавая в обломках части целого. В классическом распределении параметров нашего мира время оказалось четвертым, связав воедино объем и его движение, но не учтя его изменение (развитие) в этом движении. Изменение это может быть запечатлено только памятью. Память как пятое измерение свойственна материи, но впервые была открыта нами как форма сознания, а лишь недавно – как свойство кристалла, металла или жидкости. Литература оказалась знанием более древним, чем наука.
   Россия – страна до-знания в прямом и переносном смысле. И это единственный повод для преувеличения ее роли.

   30 декабря 2001 г., СПб., Андрей Битов

   1. Новый Гулливер

   Возраст и дата

   Заключение
   Предшествие Аввакума

   Памяти В. Т. Шаламова
   В РОССИИ, с чего началась современная русская литература, а тем более современная проза – до сих пор является предметом невыявленной дискуссии. Не с «Бедной» же «Лизы»… Не с Пушкина ли? Однако именно перед гибелью Пушкин отстаивал подлинность «Слова о полку…», и русская литература отскочила на семь веков вспять в своем возникновении.
   «Слово» повествовало о том, как героя поймали, пленили, заточили, а он бежал.
   Вопрос, возможно, не в том, когда она зародилась, русская литература, а – сколько раз она прерывалась.
   В 1837-м и 1917-м, в частности.
   В последний раз – в 1985-м…
   Представьте себе такой постмодернистский роман: человека за убеждения сослали в полярную пустыню, где посадили в сырую и глубокую яму, за ним добровольно последовала жена, они там живут на глубине десять метров двадцать лет, провизию и питьевую воду охранники спускают в единственное оконце землянки, испражнения и прочие отходы выбрасываются наверх, в то же оконце, лопатой, баба внизу варит, жарит, парит, стирает, рожает, мужик внизу – проклинает, пророчествует, диссидентствует, пишет обращения и письма на свободу, туда, наверх, то начальству, то Господу Богу, то есть пишет, и пишет, и пишет этот самый роман о том, как его посадили в яму и как он в ней сидит…
   Что за гибрид Кобо Абэ с академиком Сахаровым? Нет, это значительно раньше, чем даже про декабристов с их женами (1825–1856)…
   Это XVII век, «Житие протопопа Аввакума».
   До Свифта и Дефо.
   Воистину Россия – родина постмодернизма. Не только слонов.
   Первый русский писатель в современном смысле слова не был писателем, до тех пор пока его не посадили. Он стал писателем. В тюремной яме. На дне. В заточении. В заключении.
   Ему повезло: ему не отрезали язык и не отрубили пальцы на правой руке, как всем остальным его подельникам. Правда, потом его сожгли, но он уже написал свое «Житие».
   «Записки из Мертвого дома» будут написаны еще через два века и опубликованы тогда же, когда и «Житие…», в тот же год.
   Толстой из зависти напишет «Воскресение». Чехов предвидчески отправится на Сахалин. Первопроходец.
   В 1917-м ему было бы пятьдесят семь лет, в 1937-м – всего семьдесят семь.
   Шаламов напишет, а Солженицын откроет Архипелаг.
   Домбровский, Евгения Гинзбург, Синявский, Олег Волков, Буковский… великие тексты.
   Рукописи не горят – горят писатели. Слово «литература» здесь не подходит.
   ГУЛАГ как цивилизация…
   Тогда уж лучше постмодернизм. Когда корень «пост».
   После действительно ничего уже не может быть.
   Больше человек не то что написать – пережить не способен.
   Возможна ли литература после Освенцима?..
   Только так. «Не в бревнах, а в ребрах церковь моя». Протопоп – Шаламов.

   19 октября 1996 г.,
   Принстон

   125 лет «Мертвому дому»[1]
   Перечитывая «Записки…»

   Все, что пишу здесь о наказаниях и казнях, было в мое время.
   Теперь, я слышал, все это изменилось и изменяется.
Достоевский, 1861
   I
   КНИГА ЭТА ПРОИЗОШЛА (именно произошла – как событие историческое) в тот же год, что и отмена крепостного права. Словно стоило объявить одно рабство отмененным, как открылась дверь во второе. Это – книга-дверь. Русское общество впервые узнало, что за дверью.
   Масштабы этой сенсации, глубину этого потрясения трудно нам сейчас вообразить, настолько мы обо всем наслышаны и начитаны. О каторге в России в ту просвещенную пору ходили лишь темные слухи. Еще одно убедительное подтверждение роли книги в жизни человека. Не только то, что без книги жизнь исчезает в прошлом как память, но и то, что в настоящем жизнь без изображения ненаблюдаема.
   Кино тогда не было. Его массовости, его информативности (пусть и далекой от истины). Люди жили себе и жили, в своем времечке и мирке, и вдруг накопившееся исподволь событие разрывало их сознание тем, что оно не только есть, но и всегда было. Хотя и сейчас случается подобное. Кто видел фильм Алана Паркера «Полночный экспресс» о судьбе молодого американца, заточенного в турецкую тюрьму, наверняка помнит неожиданные титры в конце фильма о том, что после его проката и успеха потрясенное правительство пошло-таки на какие-то свои дипломатические ходы, чтобы вызволить из Турции своих немногочисленных заключенных. Вот эффект так эффект, который чаще прокламируется, чем реально достигается искусством. Так трудно что-либо подвигнуть и улучшить прекрасной словесностью! Однако – одною ею.
   Но одно дело – наше время, прогремевший фильм, снятый, в свою очередь, по бестселлеру, судьба нескольких человек. Другое – «Записки из Мертвого дома», открывшие огромной России очередную «терра инкогнита» на собственной территории. Книга эта вызвала бесконечный ряд статей по так называемому пенитенциарному вопросу и привела (без преувеличения) в конечном счете к тюремной и судебной реформам в 1864 году.
   II
   ЭТА КНИГА ПРОИЗОШЛА и как новость о самом человеке, то есть новая мысль, а не только как общественная новость. Иначе бы она не была художественной, иначе бы она так не прозвучала и для общества. Это та новость о человеке, с которой пришел в этот мир Достоевский, которая потом была беллетристически развита в его романах, которую в наш век, хотя и частично, восприняли экзистенциалисты.
   Новость эта в то время, естественно, была воспринята более чувством, нежели сознанием. Критика куда более была возбуждена общими проблемами, в книге поднятыми, чем новизной психологии. Впрочем, и то и другое как новость теснейшим образом в книге переплетено и взаимно. Конкретность материала и документальность опыта заслонили художника, на всем протяжении книги осуществлявшего свое искусство и волю.
   Вот несколько образчиков новизны его мысли:
   «Конечно, остроги и система насильных работ не исправляют преступника; они только его наказывают и обеспечивают общество от дальнейших покушений злодея на его спокойствие. В преступнике же острог и самая усиленная каторжная работа развивают только ненависть, жажду запрещенных наслаждений и страшное легкомыслие».
   «Без труда и без законной, нормальной собственности человек не может жить, развращается, обращается в зверя».
   «Деньги есть чеканенная свобода»,
   «…а продавались иногда такие вещи, что и в голову не могло бы прийти кому-нибудь за стенами острога не только покупать и продавать их, но даже считать вещами. Но каторга была очень бедна и чрезвычайно промышленна».
   «Самая работа, например, показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною… тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она – принужденная, обязательная, из-под палки. Мужик на воле работает, пожалуй, и несравненно больше… работает с разумной целью. Мне пришло раз на мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием… то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы».
   (Эксперимент, мы знаем, был осуществлен в концлагерях. Сегодня его следует осмыслять как явление уже более всеобщее, глобальное.)
   «Весь этот народ работал из-под палки, – следственно, он был праздный, следственно, развращался».
   «…я положительно уверен, что бояться арестантов все-таки нечего. Не так легко и не так скоро бросается человек с ножом на другого человека. <…> Подсудимый же арестант – другое дело… Тут есть причина, цель нападения: это – “переменить свою участь” во что бы ни стало и как можно скорее… Недаром же весь народ во всей России называет преступление несчастьем, а преступников несчастными».
   «Всякий, кто бы он ни был и как бы он ни был унижен, хоть и инстинктивно, хоть бессознательно, а все-таки требует уважения к своему человеческому достоинству. Арестант сам знает, что он арестант, отверженец… но никакими клеймами, никакими кандалами не заставишь забыть его, что он человек».
   «Замечу мимоходом: между арестантами почти совсем не замечалось дружества, не говорю общего – это уж подавно, – а так, частного, чтоб один какой-нибудь арестант сдружился с другим. Этого почти совсем у нас не было, и это замечательная черта: так не бывает на воле».
   «Положим, кандалы сами по себе не Бог знает какая тягость… Носить десять фунтов здоровому человеку неотягчительно».
   «Большинство из них совсем себя не винило. Я сказал уже, что угрызений совести я не замечал, даже в тех случаях, когда преступление было против своего же общества. О преступлениях против начальства и говорить нечего… Преступник знает притом и не сомневается, что он оправдан судом своей родной среды, своего же простонародья… Совесть его спокойна, а совестью он и силен и не смущается нравственно, а это главное».
   «Конечно, розги мучительнее палок… Я не знаю, как теперь, но в недавнюю старину были джентльмены, которым возможность высечь свою жертву доставляла нечто, напоминающее маркиз де Сада… Есть люди как тигры, жаждущие лизнуть крови. Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека… и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо… тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят… Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится… невозможен…
   Свойства палача в зародыше находятся почти в каждом современном человеке».
   «Вообще разговор о высшем начальстве считается самым изящным и важным разговором в остроге.
   …Толковали, что у высшего начальства готовят приемы, балы, праздники. Арестантов высылали целыми кучами ровнять улицы в крепости, срывать кочки, подкрашивать заборы и столбики, подштукатуривать, подмазывать – одним словом, хотели в один миг все исправить, что надо было лицом показать».
   «Замечу здесь мимоходом, что вследствие мечтательности и долгой отвычки свобода казалась у нас в остроге как-то свободнее настоящей свободы, то есть той, которая есть в самом деле, в действительности… И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего… А кто виноват?
   То-то, кто виноват?»
   Приведя столько обширных цитат, я как бы перелистал вместе с читателем только что прочитанную книгу и освободил себя (и его) от изложения того, что пересказать можно лишь хуже. (Впрочем, в пору Достоевского обширное цитирование считалось оправданным и не ставилось в укор критику: писать, мол, надо своими словами…) Но! – своими словами написал Достоевский.
   Насколько своими! Для этого весь этот коллаж. Посмотрите, как всякая его мысль несет в себе описание осмысляемого, а все описываемое рождает мысль. Феномен его стиля для меня именно в этом – в новом способе мысли. От этого столь противоречивый эффект: упрек в дурностилии, столь характерный для его современников и встречающийся до наших дней, и удивительная энергия слова одновременно. Пресловутое многословие приводит почему-то к повышению скорости повествования, то есть его длинность приводит как раз к краткости. Сор его слов с повышенной частотой стежков сшивает описание и повествование с мыслью и идеей: ему не надо сначала об одном, а потом о другом – у него это одновременно.
   В прозе «Мертвого дома», с полным основанием причисляемой к очерку, документалистике и публицистике, прозе, в которой ничего не придумано (якобы), эти его мысль-стиль и стиль-мысль проявились с особой и окончательной отчетливостью. В каждом из приведенных выше пассажей вы обнаружите, что, конкретно повествуя о конкретной каторге, он не прекращает писать и философическую книгу о человеке как таковом в заточении как таковом, а над ними уже проступает и книга о жизни как таковой. Книга в книге и еще в книге. Они внутри друг друга, как сферы. Они взаимны и самостоятельны. И если мне возразят, что так с любым высоким искусством, я, с одной стороны, соглашусь и все-таки останусь при своем: да, так, да не так. У Достоевского есть некое открытие в мышлении, чем-то похожее на великое научное: нечто неевклидовое. Кстати, в этом во многом уже классическая удача М. Бахтина: он пишет не столько сам учено, сколько об ученом.
   Человек сам не нов. Новое в человеке – это новый способ осмыслить себя. Именно в этом смысле «Мертвый дом» – не только первая книга о каторге, но и новая книга о человеке.
Чтение онлайн



[1] 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64

Навигация по сайту


Читательские рекомендации

Информация