А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Дж.Д. Сэлинджер. Идя через рожь" (страница 23)

   Глава 10
   В поиске

   В своем шедевре «Над пропастью во ржи» Дж. Д. Сэлинджер предложил читателям, которым понравилась книга, звонить ее автору, после чего двадцать лет прожил, прячась от телефонных звонков.
Джон Апдайк, 1974
   Добиться особой душевной близости между Холденом Колфилдом и читателями Сэлинджеру позволил усвоенный им в 1939 году урок, когда Бернетт читал вслух Уильяма Фолкнера, не вторгаясь «между автором и его возлюбленным молчаливым читателем». Подобно многим и многим американцам, Фолкнер сам ощутил эту близость летом 1951 года, то и дело улавливая в Холдене отражение самого себя. «Роман Сэлинджера, – заметил он, – с необыкновенной полнотой выражает все то, что я сам пытался высказать». И все же, восприняв характер Холдена через призму собственных воспоминаний, Фолкнер видит в его странствиях мучение ради мучения. «Его трагедия, – заключает Фолкнер, – состоит в том, что, когда он пытается сблизиться с человечеством, никакого человечества там не оказывается»[278].
   Эта оценка Фолкнера подвела черту под тем мироощущением, вдохновителем которого он сам некогда бессознательно стал. Но его интерпретация и предвосхитила все те сложности, перед лицом которых оказался теперь Сэлинджер. Роман понравился самым разным людям и по самым разным причинам. Открытость для множества трактовок и обаяние Холдена вызывали у читателей желание, чтобы им прояснили смысл произведения или хотя бы дали возможность убедиться в правильности их собственных впечатлений. Поэтому обращение к автору казалось более чем естественным. В конце концов, разве не самого Сэлинджера имеет в виду Холден, когда говорит, что, прочитав хорошую книгу, думает: «Хорошо бы, если бы этот писатель стал твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по телефону, когда захочется»? Многие читатели восприняли эти строки как прямое приглашение к такому звонку. Однако ничто не могло быть дальше от истины.
   На самом деле Сэлинджер люто возненавидел внезапно обрушившуюся на него славу. «Как же это все-таки стеснительно – публиковаться, – жаловался он. – Несчастный олух, влезший в это дело, с таким же успехом мог бы пройтись по Мэдисон-авеню со спущенными штанами»[279]. Сэлинджер с нетерпением ждал, когда же наконец спрос на книгу упадет и интерес к нему поостынет, однако ажиотаж вокруг его романа продолжался. К концу лета книга вышла уже пятым тиражом, и рейтинг ее среди бестселлеров газеты «Нью-Йорк таймс» все возрастал.
   Однако Сэлинджера не оставляла надежда на возобновление нормальной жизни. Уже в феврале 1952-го, несмотря на то что его книга упрямо держалась в списке бестселлеров[280], он утверждал, что может позабыть о ней и вернуться в прежнюю колею. Интервью, данное им Элоизе Перри Хазард из «Сатердей ревью», проникнуто оптимизмом. «Я чувствую необыкновенное облегчение оттого, – несколько преждевременно заявил Сэлинджер, – что шумиха, поднятая вокруг романа, утихла. В чем-то она была мне приятна, но чаще всего я находил ее нервирующей, а с профессиональной и личной точки зрения – деморализующей. Скажем так: у меня уже до тошноты рябит в глазах от моей огромной физиономии на суперобложке. Я жажду увидеть ее прибитой холодным сырым ветром к уличному фонарю на Лексингтон-авеню…»[281] Образ суперобложки у фонаря – это явный намек на финальную сцену рассказа «Человек, который смеялся», повествователь которого приходит в ужас от бьющегося у подножия фонарного столба обрывка тонкой алой оберточной бумаги. Раздражение, которое вызывало у Сэлинджера его снятое крупным планом лицо на обложке, превратилось в навязчивую идею. В краткий промежуток между выходом в свет второго и третьего тиражей романа ему наконец удалось добиться удаления портрета, после чего он уже ни разу не повторит былой ошибки – украшения книги собственным фото. Более того, с тех пор у него развилось острое отвращение ко всякого рода фотосъемкам, сохранившееся до последних дней. Таким образом, Сэлинджера знают почти исключительно по той единственной фотографии[282].
   Несмотря на свою свежеобретенную славу, Сэлинджер пытался наладить что-то вроде нормального существования. Вернувшись из Британии, он снова переехал в Нью-Йорк, надеясь смешаться с его обитателями, и поселился на Манхэттене вблизи Саттон-плейс по адресу 57-я Восточная улица, 300. Это было комфортабельное обиталище среднего класса, известное Сэлинджеру на протяжении многих лет. Дороти Одлинг, снявшая писателю эту квартиру во время его пребывания в Англии, жила в том же квартале. Его друг Герберт Кауфман также жил неподалеку, а «Саттон синема» уже давно был его любимым кинотеатром. Тем не менее Сэлинджер чувствовал себя теперь не совсем уютно в этом обустроенном районе. Подобно успеху, благополучие не сочеталось со скромностью и простотой – ценностями, которым он старался следовать в жизни. Потому Сэлинджер и предпочел маленькую, темную квартиру и обставил ее в согласии со своим вызывающе аскетическим вкусом.
   Все, кто побывал в новом жилище Сэлинджера, описывали его как нарочито мрачное. По воспоминаниям писательницы Дейлы Хедли, за которой Сэлинджер ухаживал в 1952 году, в квартире не было почти никаких предметов, кроме лампы, письменного стола и фотографии писателя в военной форме. Всё, кроме стен, было черным. Мебель, книжные полки, даже постельное белье. Такая обстановка, и в особенности собственная фотография, утвердила Хедли в убеждении, что Сэлинджер воспринимает себя слишком уж всерьез[283]. У других очевидцев сложилось еще более удручающее впечатление: им казалось, что преобладание черного цвета в квартире свидетельствует о меланхолических настроениях ее хозяина[284].
   Явный дух противоречия, проявившийся в отделке престижной квартиры под тюремную камеру, руководил Сэлинджером на протяжении всего 1951 года – поворотного в жизни писателя. Он совершал парадоксальные поступки абсолютно в духе Холдена Колфилда. Поселившись в доме на 57-й улице, Сэлинджер, еще недавно просивший Джона Вудберна не присылать ему в Англию никаких рецензий на роман, стал доскональнейшим образом изучать каждую критическую статью о себе, попадавшую в поле его зрения. И прежде недолюбливавший литературных критиков, он проникся к ним глубоким отвращением. Однако с жадностью поглощал каждое их слово.
   Сэлинджер не делал различия между теми, кто его ругал, и теми, кто хвалил. Всех без исключения критиков он считал педантами и снобами. Ни один из них, утверждал писатель, не раскрывал механику воздействия романа на чувства читателя. Ему не нравились даже самые хвалебные рецензии, поскольку роман в них анализировался на интеллектуальном, а не на духовном уровне, что выхолащивало его, лишая внутренней красоты. Выпады критиков против него лично не так задевали Сэлинджера, как их неспособность пропустить «Над пропастью во ржи» через сердце, и именно в этом он видел их самый большой и неискупимый грех[285].
   Когда в конце августа роман «Над пропастью во ржи» вышел в Англии, встречен он был гораздо более прохладно. Если американской критике не хватило чуткости, то комментарии британцев отличались откровенным высокомерием. Например, литературное приложение к «Таймс» назвало роман «бесконечным потоком богохульств и непристойностей». Еще обиднее звучали презрительные отзывы о композиционном построении книги. Оказалось, что вопреки опасениям Джейми Хэмилтона британских рецензентов шокировала не столько речь героя, пересыпанная американизмами, сколько кажущаяся рыхлость структуры произведения. Соответственно уровень продаж «Над пропастью во ржи» в Британии оказался невысоким, и Сэлинджер с удивлением обнаружил, что Хэмилтон начал терпеть убытки. Его гнев тут же переключился на недостойных «Литтл, Браун энд компани», которые получали гораздо более крупные барыши, нежели его друг в Лондоне. Ознакомившись с британскими рецензиями и став свидетелем незавидного положения, в котором оказался Хэмилтон, Сэлинджер поклялся никогда больше не иметь дела с Вудберном и его презренными коллегами из «Литтл, Браун энд компани». «К черту их всех», – сердито писал он[286].
   В круговороте общения, подхватившем его после опубликования «Над пропастью во ржи», Сэлинджера тоже разрывали противоречия. Как и следовало ожидать, он сделался гораздо более популярной личностью, нежели ранее. Приглашения на вечеринки и обеды посыпались как из рога изобилия. Женщины всячески старались завести с ним роман. Незнакомые люди охотились за его автографами. Почта приносила груды читательских писем. Сэлинджер признавался, что поначалу все эти знаки внимания ему льстили. В конце концов, разве не для этого он работал всю свою жизнь? Однако соответствовать ситуации ему было тягостно. Его неожиданно проявившаяся тяга к уединению вошла в конфликт с его социальными инстинктами. Он встречался с женщинами, не доверяя им. Он посещал приемы, где чувствовал себя не в своей тарелке, слишком много пил, а потом сожалел, что вообще принял приглашение. А через неделю опять его принимал. Сэлинджер, подобно Холдену Колфилду, не мог решить, в каком направлении ему следует двигаться.
   Пятьдесят первый год ознаменовался для Сэлинджера еще рядом событий, повлиявших на всю его дальнейшую жизнь. Прошедшей осенью он как-то посетил вечеринку, которую устраивали сотрудник журнала «Нью-Йоркер» Фрэнсис Стигмюллер и его жена художница Би Стайн. Там он познакомился с Клэр Дуглас, дочерью известного британского торговца картинами Роберта Лэнгдона Дугласа и единокровной сестрой барона Уильяма Шолто Дугласа, маршала Королевских военно-воздушных сил. Клэр было всего шестнадцать лет, но она мгновенно влюбилась в тридцатидвухлетнего Сэлинджера. Он тоже не остался равнодушен к серьезной девушке с большими выразительными глазами и по-детски угловатыми манерами. На следующее утро он позвонил Стигмюллерам, чтобы попросить их свести его с Клэр, и они дали ему ее адрес в Шипли – той самой частной школе, где, по иронии судьбы, учится Джейн Галлахер в «Над пропастью во ржи». Сэлинджер немедленно связался с Клэр, и на протяжении всего следующего года парочка регулярно встречалась.
   Были периоды, когда они практически не разлучались, хотя по всем свидетельствам их отношения оставались невинными. Летом 1951 года им пришлось ненадолго расстаться: Сэлинджер уезжал в Британию, а Клэр сорвалась в Италию на похороны отца. Когда оба они вернулись в Америку, роман возобновился. Однако в декабрьском письме Джейми Хэмилтону Сэлинджер говорит об увлечении некой «Мэри», признаваясь, что они с «Мэри» едва не поженились, но вовремя опомнились. По тону Сэлинджера совершенно ясно, что, несмотря на попытки мыслить «здраво», он все еще во власти своего чувства[287]. Вполне возможно, что на самом деле никакой «Мэри» не существовало, а Сэлинджер подразумевал Клэр Дуглас. Джейми Хэмилтон немедленно догадался бы, о какой Клэр – и какой разнице в возрасте – идет речь, если бы Сэлинджер упомянул ее настоящее имя. Семья Дугласов была хорошо известна в Британии.
   Здравый смысл, которым руководствовался Сэлинджер, подавляя в себе чувственность, был на самом деле религией. После возвращения из Европы он начал посещать Центр Рамакришны – Вивекананды на 94-й Восточной улице, находившийся за углом дома на Парк-авеню, где жили его родители. Там изучалась разновидность индуизма, основанная на Ведах, – веданта. В Центре Сэлинджер познакомился с «Провозвестием Рамакришны», объемистым томом, где излагалась сложная религиозная доктрина, в частности проповедующая сексуальное воздержание. В результате, хотя в 1951 году Сэлинджер часто встречался с женщинами, нигде не проскальзывает ни намека на то, что он имел с ними физические контакты. Скорее всего, они беседовали на религиозные темы.

   В конце 1951 года случилась беда: основателя журнала «Нью-Йоркер» Гарольда Росса, которому в ноябре исполнилось пятьдесят девять лет, сразил таинственный недуг. Что Росс серьезно болен, стало ясно еще в конце лета, когда он не смог добраться до редакции. Начиная с 1925 года Росс был выпускающим редактором всех без исключения номеров журнала, поэтому его отсутствие было равносильно катастрофе. Встревоженный Сэлинджер написал ему письмо, где выражал свою озабоченность и надежду на скорое возвращение Росса к работе. Главный редактор действительно вернулся в середине сентября, и жизнь в журнале, казалось, возвратилась в привычную колею. Сэлинджер строил планы навестить Росса в выходные где-нибудь в октябре, однако слег с опоясывающим лишаем и был вынужден отложить поездку. Двадцать третьего октября Росс прислал Сэлинджеру сочувственное письмо с предложением перенести визит на другую дату. «Я буду ждать Вас весной», – обещал он.
   Третьего декабря Сэлинджер, выздоровевший и ощутивший потребность скрыться куда-нибудь от городской суеты, сообщил Гасу Лобрано, что собирается уехать на пару недель, чтобы закончить работу над рассказом. Этому путешествию не суждено было состояться.
   Несмотря на то что Гарольд Росс вернулся к работе и даже начал строить планы на следующий год, его здоровье значительно ухудшилось. Он отправился в Бостон и лег в Баптистскую больницу Новой Англии, где 6 декабря ему сделали диагностическую операцию. Хирурги обнаружили большую опухоль, охватившую все правое легкое, и, пока они совещались, какие шаги предпринять, Росс умер на операционном столе.
   Новость буквально подкосила Сэлинджера. Он любил Росса всем сердцем. Десятого декабря он присутствовал на его похоронах вместе со всей журнальной «семьей». Помимо потрясения и горя, сотрудники журнала испытывали растерянность. Смерть Росса оказалась неожиданной, и преемника он назвать не успел. В кулуарах назывались имена двух вероятных кандидатов на место главного редактора. Одним из них был Гас Лобрано, с которым общался Сэлинджер. Другим – Уильям Шон, работавший в «Нью-Йоркере» с 1933 года.

   Никогда более в своей писательской карьере Сэлинджер не приближался к уровню продуктивности, достигнутому им в 1948 году. Почти весь 1951 год он провел в борениях с рассказом «Голубой период де Домье-Смита», единственным, написанным им в этом году. Сам Сэлинджер утверждал, что работа заняла у него пять месяцев, но на самом деле – гораздо больше.
   Судя по всему, Сэлинджер начал писать этот рассказ вскоре после того, как у него не приняли «Реквием по призраку оперы» в январе 1951 года. Первое известное упоминание о нем содержится в недатированном письме Гасу Лобрано[288]. Незадолго до 8 мая, дня отъезда Сэлинджера в Британию, Лобрано пригласил его на ланч в отель «Алгонквин». Сразу после ресторана Сэлинджер помчался домой, чтобы успеть завершить рассказ, который должен был сдать еще в предыдущую субботу.
   Отнеся произведение в редакцию, Сэлинджер сообщил Лобрано, что у него нет уверенности в готовности представленного текста. Рассказ казался ему слишком длинным и бессвязным, и он боялся, что читатели могут усмотреть в нем «кощунство»[289]. Лобрано не только с ним согласился, но и назвал рассказ «экзальтированным». Однако письмо с окончательным отказом было написано им лишь 14 ноября. Возможно, Сэлинджер уже успел за это время представить переработанную версию, которая оказалась столь же неудачной.
   По мнению Лобрано, «эта вещь не удалась как рассказ прежде всего потому, что идея и характеры были слишком сложными, чтобы до такой степени ужаться»[290]. Термин «ужимание» употребляли в «Нью-Йоркере», когда хотели сказать, что рассказ нуждается в сокращении. За всю свою писательскую жизнь Сэлинджер провел многие месяцы, «ужимая» свои рассказы до приемлемого для «Нью-Йоркера» объема. То, что Лобрано использует именно это слово в своем письме, объясняет, почему Сэлинджер работал над рассказом так долго. Свой ответ редактору Сэлинджер отправил на следующий день. Он писал Лобрано, что не будет оспаривать его приговор, а возьмется за новую вещь[291]. Однако в письме сквозит недовольство, и, несмотря на кажущееся согласие с вердиктом «Нью-Йоркера», из него следует, что сдаваться автор не собирается. Все еще раздосадованный полученным афронтом, Сэлинджер делится своим разочарованием с Джейми Хэмилтоном в письме от 11 декабря. Там он пишет, что подумывает о том, чтобы включить рассказ в сборник или вообще переработать его в роман.
   Похоже, именно Хэмилтон пришел писателю на помощь. «Голубой период де Домье-Смита» был опубликован в мае следующего года, но уже не в «Нью-Йоркере» или каком-либо другом американском журнале, но в «Бритиш уорлд ревью», том самом, где Хэмилтон впервые прочел «Дорогой Эсме с любовью – и всякой мерзостью». «Голубой период де Домье-Смита» оказался не только последним рассказом Сэлинджера, опубликованным не на страницах «Нью-Йоркера», но и единственным, впервые изданным за пределами Соединенных Штатов.

   После выхода «Над пропастью во ржи» представления Сэлинджера о задачах творчества изменились. Он посвятил себя созданию произведений, исполненных религиозного смысла, рассказов, разоблачающих духовную пустоту американского общества. Взявшись за это, писатель должен был прежде всего разрешить вопрос, как передавать религиозную мысль через художественный образ. Ведь за художественным образом стоит реальность, а Сэлинджер хотел изображать духовные прозрения, то есть нечто неосязаемое. Первые его опыты были неудачными, ему потребовались годы для того, чтобы найти соответствующие выразительные средства.
   Первым религиозным рассказом Сэлинджера стал «Голубой период де Домье-Смита» – история молодого человека, который переживает кризис и выходит из него благодаря божественному озарению. Рассказ написан от имени Джона Смита и посвящен памяти его покойного отчима. Время действия отодвинуто в прошлое: уже будучи взрослым, Смит рассказывает о событиях, случившихся в 1939 году, когда ему было девятнадцать лет.
   Мнящий себя великим художником, Джон Смит предстает перед нами претенциозным и самодовольным юнцом, чей интеллект обращен на культивирование собственного «я» и на выражение презрения к тем, кого он считает бездарями. Зная, насколько тесно Сэлинджер связывает искусство с духовностью, мы тут же понимаем, что предпочтение, которое Смит оказывает интеллектуальному началу по сравнению с духовным, свидетельствует не только о его изоляции от окружающего мира, но и о разрыве между ним и его искусством. Его собственное «я» раздулось до невероятных размеров. Он находит в себе сходство с Эль Греко и, нимало не смущаясь, рассказывает, что написал целых семнадцать автопортретов. А самое главное, Смит совершенно одинок. Это состояние символизирует привидевшаяся герою сцена, в которой жители Нью-Йорка играют в «море волнуется», а ему места не уступают. Недовольный, Смит просит Бога, чтобы ему было даровано полное одиночество, и, по его словам, получает чаемое. «Все, что меня касалось, – говорит он, – уже дышало беспросветным одиночеством»[292].
   В мае 1939 года Смит, как ему кажется, находит выход из душевного тупика. На страницах франкоязычной газеты он видит объявление, приглашающее квалифицированного преподавателя в монреальскую заочную школу живописи «Les Amis des Vieux Maîtres», возглавляемую мосье И. Йошото. Смит откликается на объявление, придумав себе впечатляющее прошлое и представившись внучатым племянником художника Оноре Домье и близким другом Пабло Пикассо (эти два мастера и упомянуты в названии рассказа). Подписывается он претенциозно и нелепо – Жан де Домье-Смит, скрывая за этим псевдонимом банальность своего настоящего имени.
   Смита принимают на должность, и он едет в Монреаль. Ему даже не приходит в голову, что он мог быть единственным претендентом. С него не сбивает спеси и то, что он обнаруживает по приезде. На самом деле под столь громко звучащим названием «Les Amis des Vieux Maîtres» скрывается всего лишь крохотная квартира супругов Йошото, расположенная над ортопедической мастерской в самом неприглядном районе города.
   Оказавшись в Монреале, Смит целиком отдается своим фантазиям и даже начинает сам в них верить. «Тогда, в 1939 году, – признается он, – я лгал куда убедительнее, чем говорил правду». Он настолько вживается в придуманный им для себя образ, что приходит в негодование, когда мосье Йошото поручает ему переводить свои рекомендации ученикам с французского на английский. «Меня, меня, получившего три первые премии, меня, личного друга Пикассо (я уже сам начал в это верить), меня использовать как переводчика!» Его выдумки важны только для него самого. В рассказе мастерски показан контраст между его собственными красочными фантазиями и равнодушием к ним окружающих. Другими словами, Смит заблудился в своем собственном «опрокинутом лесу», но только лес этот взращен не вдохновением, а заполонен иллюзиями и самомнением.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 [23] 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация