А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Тайна Черной горы" (страница 32)

   Проект обсуждали еще раз, внесли в него поправки и дополнения, в том числе и его, Вадима Николаевича, однако он по своей сути остался неизменным – упор делался на комплексную разведку подземных богатств. Перепечатали, скрепили подписями, расписался и он, Вадим Николаевич, и с нарочным отправили в Хабаровск на утверждение.
   Отправить-то отправили, а сомнения у Вадима Николаевича остались. И которую неделю они не дают ему покоя, точат изнутри, как въедливые червячки, волнуют, будоражат, как бы подталкивая к столу, к бумаге. Пиши, объясняйся! Тебя в управлении знают. Сам Виктор Андреевич с тобой считается, он-то поймет и поддержит. Действуй энергичнее! Черт побери, имеешь же ты законное право высказывать свое собственное мнение или нет? Спасай хоть свою часть, свои параграфы проекта!
   И Вадиму Николаевичу становилось не по себе, когда он представлял ту реакцию, которая наверняка возникнет в управлении, когда там ознакомятся с проектом. И он думал о том, что начальник управления, уважаемый Виктор Андреевич Ермолов, так же, как и он сейчас, моментально «узрит» потенциальную опасность в том проекте, как в случайно обнаруженной и хитро установленной мине, подложенной под фундамент их привычной, суетливо-беспокойной и давно ставшей милой геологической жизни. Он даже мысленно увидел перед собой недовольное, нахмуренное лицо Ермолова и его остро-колючий взгляд, как бы спрашивающий: «А ты-то куда смотрел?»

   Глава одиннадцатая

   1

   Недавно освобожденный из мест заключения Михаил Максимов любил, чтобы его именовали Чемпионом.
   Возможно, он когда-то действительно, еще до войны, занимался в боксерской секции. Война ожесточила его. Вспыльчивый и злопамятный, он, как говорят, заводился с полуслова, с пол-оборота и дрался по любому пустяшному поводу, не щадил ни своих, ни чужих, применяя в потасовках боксерские приемы, особенно те, которые запрещены правилами. Что же касается его чемпионства, то тут в его биографии сквозил пробел, никаких документальных подтверждений не имелось, кроме устных уверений самого Михаила.
   Среди работяг он имел и второе прозвище, которое употребляли в его отсутствие, за его спиной. За глаза его называли проще и обиднее – Михмак Кривоносый, сократив имя и фамилию в одно слово и намекая на перебитую переносицу, сломанную скорее в драке, чем на ринге.
   Михмак Кривоносый появился в Солнечном в самом начале летнего полевого сезона, когда остро ощущалась нехватка в трудовых кадрах и принимали на временную работу любого мужика-пропойцу и по любым документам, лишь бы внешне выглядел крепким и здоровым, мог орудовать киркой и лопатой на пробивке канав и копке шурфов. А этот даже производил впечатление: высокий, худощавый, с сильными длинными руками, словно бы до всего достающими, и смелым нагловато-хищным взглядом чуть прищуренных колючих глаз. Через плечо на засаленном красном шнурке висела гитара, облепленная иностранными картинками юга: пальмами и загорелыми грудастыми красотками в трусиках. А с левого плеча свисал небольшой радиоприемник. А на пальце сверкало массивное затейливое золотое кольцо.
   – Со мною верный друг – гитара семиструнная, и транзистор, спутник цивилизации. Культура на любой вкус! Оформляй, начальник, в тайге не пропадем! – усмехаясь, сказал Мишка, нахально глядя в лицо вербовщику, и, ударив по струнам, пропел, слегка гнусавя:

За окном картиночки
И сиянье месяца.
Только б на тропиночке
Ночью нам не встретиться!

   Максимов прибыл в Солнечный не один, а привел с собой дюжину осунувшихся работяг с опухшими лицами алкоголиков, называя их «моей бригадой», и вербовались они только на один полевой сезон, а там, как говорил Михмак, «поглядим-посмотрим». В его бригаде был и Андрей Кряч, спокойный и малоразговорчивый блатяга лет сорока, без особых внешних примет, которого в глаза и за глаза называли Молчуном.
   Молчун, как и остальные, был одет в потрепанную выцветшую на солнце ватную стеганку, распахнутую на груди, в темный засаленный свитер, а на ногах – обычные кирзовые сапоги. Только на голове у Молчуна красовалась приметная шапка. Дорогая, из пыжика. Пушистая, ворс огнем отливал. И золотое кольцо на безымянном пальце, как и у Михмака, затейливое, самодельное, тяжелое. А на кольце маленький череп зубы скалит. Ловко так сделан тот череп, пугающе.
   Насчет шапки и кольца Молчун объяснил просто: в карты выиграл. А в карты бригада Михмака вместе с бригадиром резалась постоянно – и в обеденный перерыв, и в перекур, и по вечерам в общежитии. Играли на деньги, на наличные и в долг, в счет получки, выставив в дверях палатки караульных. Верховодил в картежных играх Михмак Кривоносый, и вся бригада ходила у него в должниках. Давно ходила, еще до прибытия в Солнечный. И к геологам в экспедицию они завербовались с одной-единственной целью: подзаработать и, вернув карточные долги, вырваться из липких пут вожака, добиться свободы.
   Заработки в экспедиции действительно были высокими и находились в прямой зависимости от фактических выработок: чем больше сделаешь, тем больше получишь. Вкалывала бригада прилично, не считаясь со временем, и выходные прихватывала, охотно бралась за любую тяжелую и трудную, но хорошо оплачиваемую работу. Без нытья и ропота соглашалась на далекие от поселка объекты, выставляя лишь одно требование: «чтобы харчи доставляли».
   А когда на объект приходил геолог, ответственный за участок, то он всегда заставал одну и ту же картину: громко играл радиоприемник, члены бригады долбили канаву, а Михмак Кривоносый с кем-нибудь из своих резался в карты, чаще всего с Молчуном. Но вот работающим, с киркой или лопатой этого Молчуна никто никогда не видел. Однако норма выработки у него всегда была высокой, как и у других. Бросалась в глаза и еще одна любопытная деталь – люди Максимова зарабатывали весьма прилично, однако ходили в довольно поношенной одежде, нового себе ничего не покупали, довольствуясь главным образом казенной спецодеждой. Да и на пропитание они особенно не тратились. Но всегда у них водилось хмельное и по вечерам из утепленной палатки можно было слышать то пьяную ругань и короткие вспышки потасовок, а следы тех рукопашных стычек утром можно было прочесть на отдельных невыспавшихся лицах, то голос Михмака, певшего под аккомпанемент на гитаре блатные и лагерные песни:

В скором поезде, в мягком вагоне
Я к тебе, дорогая, примчусь.

   Но мало кто знал, может быть, за исключением некоторых членов бригады, канавщиков, что истинным вожаком был вовсе не шумный Михмак, а малоразговорчивый Молчун, что не он, а сам Мишка Чемпион ходил у него в должниках, был его правой рукой и верным слугой.
   Молчун с первого дня своего пребывания в Солнечном сразу же обратил внимание на четырех немцев, которые ему почему-то не понравились. Немцы, а их в поселке знали по именам – Генрих, Ганс, Губерт и Хорст, – жили своей коммуной в соседней палатке, работали в бригаде строителей. Они слыли хорошими специалистами, работали быстро, слаженно и качественно. Им, естественно, и поручали ответственные и сложные строительные объекты. Зарабатывали немцы хорошо, но денег особенно не тратили, однако на себя не скупились: одевались прилично, питались сытно, закупая в магазине лучшие продукты, в том числе и спиртное, хотя им никогда не злоупотребляли и развязно пьяными их никогда не видели. Впрочем, видели, но всегда они держались на ногах и в дозволенных рамках.
   Напившись, Генрих, Ганс, Губерт и Хорст маршировали. То было интересное зрелище, печально-торжественное и величественно-грустное: четверо взрослых мужчин, каждому за сорок, но еще статные, подтянутые, рослые, как мальчишки-курсанты на армейском плацу, старательно и слаженно маршировали на вытоптанной лужайке далекого таежного поселка, то шагали строем в затылок друг к другу, то по команде резко поворачиваясь в шеренгу плечом к плечу, то меняли направление движения, делая четкие повороты и развороты. Двигались они ритмично и слаженно, как автоматы, в своей старенькой давно выцветшей военной форме, латаной-перелатаной, которую надевали лишь по воскресным дням, нацепив свои военные кресты и медали. И странно было смотреть на взрослых людей, которые так старательно и со всей серьезностью, широко взмахивая руками и высоко поднимая ноги, как на парадах, выполняли строевые упражнения и перестроения. Что-то давно ушедшее и жалкое было в том их самоудовольствии, как отголоски давно умершей жизни и былого величия.
   Все четверо были германскими эсэсовскими солдатами, имели разные младшие армейские чины, подростками вступили в молодежную организацию гитлерюгенд, и вся их дальнейшая жизнь протекала непосредственно в эсэсовских войсках. И Ганс, и Генрих, и Губерт, и Хорст научились атаковать и защищаться, умели разрушать и убивать. Два десятка лет тому назад, они, так же опьяненные, как и тысячи других солдат немецкой армии, ввергли Европу и весь земной шар в пучину второй мировой войны, надеясь на свою скорую победу и торжество арийского духа, служили беззаветно преданно и искренне верили в то, что им так старательно внушали и вбивали в головы на протяжении многих лет. Но финал оказался весьма печальным. Гитлеровская Германия была разбита, главарей фашистского рейха судил международный трибунал. И эти четверо эсэсовских вояк, чудом уцелевших в гигантской мясорубке, попали в плен и тоже были осуждены за свои личные военные преступления на земле Белоруссии, за участие в карательных операциях, за сожжение сел и деревень, за старательно-бездумное исполнение зверских приказов вышестоящих начальников. Они отсидели положенные им судом сроки наказания и в лагерях охотно приобщились к мирному труду строителей, научились не разрушать, а созидать. В лагере они вели себя дисциплинированно, осознав свое преступное прошлое, и благодарили судьбу и советскую власть за то, что их помиловали, сохранили им жизни. Последние месяцы перед отправкой на родину им великодушно разрешили потрудиться в таежной экспедиции, дали возможность прилично подзаработать, чем все четверо незамедлительно и воспользовались.
   Первое время, когда четверка немцев появилась в поселке, на них открыто неприязненно смотрели, особенно фронтовики и те, чьи близкие погибли в войну, но как-то постепенно к ним привыкли, тем более что бывшие вояки вели себя тихо и мирно, работали безотказно и добросовестно. Так устроены русские люди, что если к ним с добром и трудом, то они быстро отходят и даже где-то начинают сочувствовать, понимая, что не по своей же доброй воле те немцы воевали, что были мобилизованы, и что вот уже сколько лет они живут-маются, отбывая наказание вдали от своей немецкой родины. И к их смешным странностям маршировать на полянке возле общежития по воскресным дням в поселке привыкли быстро, хотя в первые времена многие ходили смотреть на «цирк», на бесплатное «представление». Но интерес к ним как-то быстро поостыл, лишь одна ребятня бегала глазеть на «живых фрицев».
   На этих немцев и обратил свое внимание Молчун, как он сам говорил, «положил глаз». Не на всю четверку, а на одного из них, на Хорста. Но об этом никто не знал, даже его верный Михмак Кривоносый. Молчуну показалось, что Хорст узнал его. Слишком внимательно и пристально всматривался Хорст в лицо Молчуна, когда они случайно столкнулись возле прилавка в магазине. У Молчуна от того взгляда вспотели ладони. Они смотрели друг на друга всего каких-то несколько коротких секунд, которые ему показались вечностью. Молчун только чуть опустил веки, как бы прикрывая глаза, чтобы скрыть свою тревогу, не дать немцу заглянуть внутрь, в тайники души, и не спеша, как ни в чем не бывало, повернулся к нему спиной, молча взял свою покупку и сдачу и небрежно двинулся к выходу. На улице облегченно вздохнул, воздух свободы показался ему удивительно сладким. А в висках кровь стучала молоточками: «Узнал или не узнал?» И еще спасительно подумал: а может быть, это вовсе и не тот? Но тут же отогнал от себя сомнения: тот!
   Молчун узнал немца сразу. Еще бы! Тот был первым немцем, которого он видел близко, когда очутился в плену в июле сорок первого вместе с командиром. Совсем близко, и Молчун на всю жизнь запомнил удлиненное, словно слегка сплюснутое, конопатое лицо, раздвоенный подбородок, равнодушно-холодные глаза и шрам над рыжей бровью. Их, немцев, было несколько человек, но этот стоял ближе всех к нему, стоял, расставив ноги циркулем, направив на Молчуна дуло автомата. А они с комбатом рыли саперными лопатами одну могилу на двоих. Жить оставалось считаные минуты. А умирать не хотелось, ох как не хотелось! День был ясный и теплый, по синему небу над головой плыли редкие белые пушистые облака, вырытая земля была теплой и слегка влажной, пахла чем-то сладким. И тогда, именно тогда, в те минуты, он и надломился душой. Сделал отчаянно-коварный шаг на тропу предательства. Захотел выжить. Любой ценой! Взмахнув саперной лопаткой, он ударил острым ребром, как топором, по шее своего командира, которого до пленения раболепно обожал, ударил сзади, подло и неожиданно, и нервно закричал, брызгая слюной:
   – Юда! Жид! Комиссар!..
   Он знал, что гитлеровцы в первую очередь расстреливали евреев и комиссаров, знал из фашистских листовок, которые разбрасывали немцы с самолетов. В них они призывали убивать командиров и комиссаров и переходить на сторону немцев. Но он хорошо знал и то, что его командир не был евреем, как и не был комиссаром, а просто служил командиром роты, да к тому же еще и беспартийным.
   Но Молчун, спасая свою шкуру, выслуживался перед оккупантами. Он в слепой отчаянной ярости наносил удары саперной лопаткой, превращая голову лейтенанта в кровавое месиво, выкрикивая с придыхом:
   – Жид!.. Юда!.. Комиссар!..
   Эсэсовцы, застывшие с автоматами в руках, казалось, равнодушно и безучастно взирали на его зверствование. А этот Хорст даже брезгливо кривил губы. Так ему тогда казалось. И запомнилось, врезалось в память.
   Когда его повели назад на скотный двор, превращенный в лагерь для военнопленных, Молчун от радости не чувствовал земли под ногами: он жив! Его не расстреляли! Заперли его в кирпичном сарае, одного. И Молчун это воспринял как поворот в своей судьбе: его выделили, не посадили со всеми остальными пленниками. И не ошибся. Только страшные минуты пришлось пережить еще раз. На допросе гестаповец, сносно владевший русским языком, спросил:
   – Зачем ты убиваль свой товариш?
   – Какой он мне товарищ? Туда ему и дорога! – Молчун матюкнулся и облизал пересохшие губы. – Юда он и комиссар! А я не хотел, чтобы и меня вместе с ним расстреляли. Погибать ни за что ни про что, а так, за здорово живешь?.. Нет, спасибочки! – он сам не знал, откуда у него брались слова, но они находились и, казалось, сами слетали с его языка. – Как в листовках ваших? Писали же: «Убивайте командиров и комиссаров и переходите к нам!» Вот я и убил его, чтобы перейти навсегда и окончательно!
   – Гут, карашо, – сказал гестаповец, записывая его слова, потом вынул пачку папирос, закурил и, пуская дым в лицо Молчуна, произнес слова, которые ножом резанули его под самое сердце:
   – А ми не думаль вас расстреляйт, а только арбайт… немножко работа-работа! Ми харошо знайт, кто есть комиссар, кто есть юде! И никого прощайт не будем.
   Всю ночь Молчун ждал своего смертного часа, поскольку понимал, что за самовольное убийство немцы его не помилуют. Однако они его не собирались расстреливать, и он волновался напрасно: гитлеровцы учли его искренние «старания». Такие люди им были нужны. Перевели в другой лагерь, в котором находились такие же отпетые личности, а там его завербовали на службу, он надел чужую форму и – пошло-поехало! – три года в сплошном дыму-тумане. В угарно-хмельном тумане и дыму пожарищ. Карательные войска, специальная зондеркоманда. Приказ – закон! Никакой пощады и сочувствия. Расстреливали, убивали, вешали, сжигали. По одному и группами, пачками. Военнопленных, партизан, заложников, подозрительных мирных жителей. Мужчин, женщин, стариков, детей…
   Отрезвление для многих карателей наступило осенью сорок четвертого, когда погнали оккупантов, когда начали загонять гитлеровцев в их собственное логово, когда закачалась и начала трещать по всем швам великая фашистская империя, распадаясь на куски, когда сами нацисты заметались, как шакалы в огненном кольце, ища спасительной лазейки. И это их животное беспокойство Молчун почуял своим звериным нутром загодя, еще весной, за много месяцев до всеобщей отчаянности завоевателей мира, и заготовил себе тайно документики, настоящие, подлинные, не поддельные, на имя Андрея Кряча, жителя партизанской деревеньки в глухом белорусском Полесье, сожженной карателями начисто и до основания, стертой с лица земли, так что никаких живых свидетелей не осталось. Уходить же за кордон с карателями он не решился, чужая и незнакомая заграничная жизнь пугала сплошной неизвестностью.
   Навстречу наступающим советским войскам Молчун вышел не с пустыми руками, а с солидным «языком»: ему не составляло большого труда выследить и подкараулить штабного офицера, прихватить его вместе с документами. Оглушить и связать его уже, как говорят, было дело техники, благо Молчун имел на этот счет немалый опыт. А дальше – «чистосердечное раскаяние»; попал, мол, к немцам раненым в плен, концлагерь, вербовка, короткая служба и «мечта» как можно скорее перейти с оружием к «своим». Немецкий штабист с документами являлся весьма весомым оправдательным аргументом.
   Подлинную личность Молчуна в те военные времена сразу же установить не удалось, и за службу врагу, за неимением других прямых доказательств, его осудили, приговорили к небольшому сроку наказания, сослали в Сибирь, где он и обосновался на дальнейшую свою жизнь. Края обширные и малообжитые, можно кочевать по бесконечным таежным просторам, рабочие руки везде нужны, в отделах кадров особых проверок документам не устраивают, верят тому, что напишут в анкетах, как заполнят личный листок.
   О своей службе в зондеркоманде Молчун начал было уже забывать, но в геологоразведочном поселке прошлое вдруг воскресло в лице Хорста. Круг замкнулся, связав недавнее прошлое с настоящим. Хорст был живым свидетелем, он был опасен, как бомба замедленного действия, внутри которой тикали заведенные часики. Обезвредить ее можно лишь одним способом – убрать живого свидетеля. Вот так Молчун и «положил глаз» на одного из четырех бывших эсэсовцев. Но вслух только глухо произнес в своем кругу:
   – Гады фрицы! И в войну они, и теперь тут… Красавчики! Живые! А наших полегло сколько, а?
   И холодно посмотрел на Михмака Кривоносого. Они поняли друг друга без слов. Когда Молчун произносил слова «красавчики» и «живые», то они, как приговор, имели лишь одно значение: надо в ближайшее время сделать так, чтобы те, о ком упомянул Молчун, перестали быть «красавчиками» и по возможности «живыми».
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 [32] 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация