А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Алексеевы" (страница 15)

   Мама решила уехать в Москву…

   Слегка покачивало, навевая сон.
   Колеса поезда равномерно и монотонно постукивали на стыках рельс, отбивая знакомый ритм. Что это – подумал я в полудреме, – что-то очень знакомое. А… это же марш, который брат Сережа, когда еще жил дома, играл на пианино нам, малышам – мне и сестре Тисе… Ну, как это:

Трам-та-та, тарита-трам-тa-тa! Трам-та-та!
Трам-та-та!
Трам-та-та, трам-та-та! Трам-та-та, Трам-та-та!

   Конечно же, это марш из балета «Конек-Горбунок»… Чей же он? – вспоминал я, и картины раннего детства мелькали в памяти.
   Однако тело начинало ныть от лежания на третьей, неудобной багажной полке, ничем не застеленной, куда мама меня поскорей уложила с частью нашего багажа – сразу, как только мы очутились в едва освещенном общем смешанно-плацкартно-сидячем вагоне поезда «Петроград-Москва». Хорошо еще, что мы наняли носильщика, который продрался сквозь толпу пассажиров, плотно обступивших вход в вагон, стараясь первыми в него попасть; он успел занять для нас вторую и третью полки, и, пока еще не ушла из вагона провожавшая нас моя сестра Тиса, присматривавшая за нашими вещами, чтоб они не исчезли в снующей по вагону разношерстной толчее провожающих и отъезжающих, мама успела кое-как устроиться на второй полке, подо мной, подстелив под себя шубу. О постельном белье в то время не могло быть и речи… На пороге грядущего НЭПа страна только-только начинала выходить из безвременья военного коммунизма и гражданской войны.
   Я сказал, что ехали мы в поезде «Петроград-Москва», сказал по привычке, надо было уже отвыкать от милого и привычного названия родного города, так как совсем недавно, после кончины Ленина, его переименовали в Ленинград, и это еще не прижилось в сознании. «Странно как-то, наш Петроград все любовно называют Питером, а как же теперь любовно назвать Ленинград? Неужели по аналогии – Литер? Как-то казенно и неприлично, просто глупо!» – подумалось мне, и я снова начал подремывать под мерное покачивание вагона.
   Однако, вероятно от пережитого нервного напряжения при отъезде, даже в полусне, мысли мои продолжали работать: «Проехали ли Любань?… Там всегда торговали прекрасными садовыми и полевыми цветами, и все пассажиры считали своим долгом привезти красивый букет своим близким или друзьям. Впрочем, какие в марте цветы… А вот Вышний Волочек, конечно, еще впереди, и может быть, мама еще не спит, ждет его (почему-то маме была симпатична эта станция). А Бологое – это половина пути до Москвы, там меняют паровоз и поезд будет долго стоять, а пассажиры, не боясь отстать, побегут на станцию с чайниками набирать кипяток. А далее?… Клин. Это уже за Бологим, ближе к утру, на самом подъезде к Москве. А где же Акуловка?…» – и, инстинктивно найдя новое положение на жесткой полке, убаюканный постукиванием поезда, я окончательно заснул. Потом, сквозь сон, почувствовал, что поезд стоит; за окном слышались голоса и отдаленные, похожие на команды крики, затем – толчок, лязг тормозов, и я понял, что мы в Бологом. Проснулся я, когда было уже более или менее светло даже на моей полке… Заглянув вниз, я увидел, что мама тоже не спит, и осторожно перебрался к ней на вторую полку. Повернувшись к окну и слегка прижавшись, я увидел бело-голубоватое небо и на горизонте, на фоне светло-серых туч, в утренней дымке белый город и парящие над ним поблескивающий золотом купол на прямоугольном строении, а правее – стоящую, как указующий в небо перст, увенчанную золотой главой белую башню, освещенную розоватым светом всходящего за тучами солнца.
   «Храм Христа Спасителя и колокольня Ивана Великого, – сообразил я, – значит, подъезжаем к Белокаменной».
   В сутолоке пассажиров, стремящихся поскорее выйти на перрон, мама подозвала пробравшегося в вагон носильщика, сказав ему: «К стоянке извозчиков, пожалуйста».
   Вообще-то пролетки московских извозчиков она не любила. Действительно, по сравнению с питерскими, у них были неудобные высокие подножки, куда женщине в длинной юбке с трудом удавалось поставить ногу; сиденье кучера располагалось выше, а спинка пассажирских мест – ниже, и казалось, что при внезапном толчке можно вылететь через нее назад. Кроме того, рессорная пролетка наклонялась в сторону седока, когда тяжесть его тела передавалась высокой подножке, и это создавало дополнительное неудобство при посадке.
   Извозчик, которых тогда в Москве было еще много, не заставил себя долго ждать – лихо подкатил, и, вслед за мной, мама поднялась на пролетку; мы уселись поудобнее, прикрыв колени плотным накидным пологом. «Куда прикажете?» – спросил извозчик; «Пожалуйста, на Тверской бульвар, к Никитским воротам, дом 9 – это третий или четвертый от Никитских ворот», – ответила мама. Извозчик подобрал и слегка натянул вожжи, баском полупропел: «Ну, пошла!», и пролетка покатилась по булыжникам Каланчевской площади. Сзади, справа, остались Николаевский и Ярославский вокзалы, слева «поплыл» Казанский с его красной башней, шпилем и часами с затейливым циферблатом.
   Мы ехали к моей любимой тете Любе, маминой родной сестре, ее милейшему, всегда мягкому и ласковому Алексею Дмитриевичу Очкину – входившему во все большую славу великолепному хирургу.
   Проехав под виадуком в конце Каланчевской площади, мы повернули налево и, поднимаясь слегка в гору, выехали на Мясницкую улицу. Лошадка, что, пофыркивая, мерно бежала, вдруг два раза подряд фыркнула, и брызги пены ее слюней промелькнули в воздухе рядом с пролеткой. Мама быстро достала носовой платок, флакончик духов и одеколон и, смочив платок, отерла им рот и нос мне, затем – себе; достала другой платок и сказала: «Дыши носом или через платок, бывает, что лошади болеют сапом – есть такая страшная болезнь, упаси Боже заразиться ею!»

   В Москве у тети Любы

   Еще сквозь сон я слышал приход утра – именно слышал, так как о его наступлении возвещали почти без перерыва позванивающие одно-вагонные трамвайчики бульварного кольцевого маршрута «А», деловито и весело, как мне казалось, пробегающие вдоль по Тверскому бульвару. Лежа с закрытыми глазами, я старался по звону и стуку колес определить, в каком направлении очередной трамвайчик бежит: к Никитским воротам или же в противоположную сторону – туда, где стоит знаменитый памятник Пушкину (знакомый испокон веков по многочисленным фотографиям и настольным статуэткам), в то время, еще обращенный лицом к Тверской и лиловато-кирпичному Страстному монастырю, на месте которого теперь находится кинотеатр «Россия» («Пушкинский»)[51].
   На Тверском бульваре у Никитских ворот стоял также памятник какому-то Тимирязеву – в свои 11 лет я плохо представлял себе, кем он был: то ли революционером, то ли ученым, то ли и тем и другим. Прямой одеждой своей памятник напоминал мне монаха или Дона Базилио из «Севильского цирюльника», только почему-то без присущего последнему широченного пояса и шляпы с огромными полями, вытянутыми вперед и назад, которую я, впервые увидев памятник анфас, пытался представить себе, обходя его кругом, дабы разглядеть сзади (вероятно, по аналогии с памятником Пушкину). Я с малого детства привык к великолепным, тонкой работы скульптурам Петрограда, а посему топорно сделанный памятник Тимирязеву мне не нравился, казался грубо отесанным, что ли, и этим, и своей чернотой внушал неприязнь, в особенности если доводилось быть возле него в сумерки.
   Но вернемся к наступающему дню.
   Если утренний сон оказывался некрепким и мне уже не спалось под звон и постукивание часто пробегающих трамваев, я, приоткрыв щелки глаз, погружался в утренний полумрак, царящий еще в глубине большой, вытянутой комнаты с окнами в торце, где меня укладывали спать на импровизированной постели, помещавшейся на сундуке. Если удавалось перебороть сон, я приподнимался на локте и заглядывал через подушки своего изголовья, пытаясь определить, спит ли мама на длинном диване, стоящем вдоль той же левой стены, что и мой сундук, только ближе к застекленной балконной двери. Когда утро было солнечное, – блики от окон и балконной двери ложились слева направо на желтый натертый пол.
   Я присматривался к неподвижно лежащей на правом боку маме и старался определить, спит она или просто тихо лежит, закрыв глаза, может быть даже всю ночь, в тысячный раз переживая свое женское горе, убегая от которого, она вместе со мной и оказалась собственно здесь, в Москве. Шла весна 1924 года. Приехав из Ленинграда, мама и я довольно продолжительное время жили у Любови Сергеевны Коргановой, в то время, пожалуй, самой близкой маме по душе сестры и моей любимой те тки.
   Тетя Люба тогда жила еще со своим последним мужем Алексеем Дмитриевичем Очкиным. Детей у них не было; вероятно, это обстоятельство и, конечно, близость сестер явились причиной той искренней теплой любви и внимания, которыми меня окружили заботливые и ласковые хозяева.
   Я уже ранее рассказывал, что тетя Люба очень любила кошек, их всегда было у нее множество (в то время – пять взрослых кошек и четыре трех-четырехмесячных прелестных, грациозных, очень забавных котенка).
   Среди них любимцем слыл светло-серый гладкий кот Ваня, который допускался в спальню, приходил к тете Любе в кровать вечером и по утрам, чтобы «пожелать ей доброй ночи» или «поздороваться». Каждое утро начиналось с того, что за дверью спальни хозяев раздавался ласковый, шутливый голос Алексея Дмитриевича, говорящего коту: «Ваня, пищи! Ваня, пищи!»; кот мяукал, после чего дверь приоткрывалась, и Ваня, к ужасу моей брезгливой мамы, стремглав бежал «здороваться» к ней – прыгал на постель и норовил ткнуть ее носом в лицо.
   Вероятно, все эти обстоятельства и послужили причиной того, что я стал звать милого, чудесного, ласкового, баловавшего меня Алексея Дмитриевича Очкина «доктором Кошкиным».
   В первые же дни после приезда в Москву мы с мамой ездили на кладбище Алексеевского женского монастыря, на котором тогда еще находился родовой склеп Алексеевых – маминых родителей Сергея Владимировича и Елизаветы Васильевны, их детей и близких членов семьи…
   В моей памяти запечатлелось, что надземная часть склепа была из черного полированного камня и на одной его стене находилась застекленная мозаичная икона Божьей Матери с младенцем Иисусом, перед которой висела лампада. Несколько ступенек вниз вели в его подземную часть, где стояли гробы.
   Кроме маминых родителей, в склепе были погребены их сыновья – Павел и Борис Сергеевичи, а также первый ребенок К. С. Алексеева-Станиславского и Марии Петровны Алексеевой (урожденной Перевощиковой) – дочь Ксения. В середине 1922 года последней была захоронена Прасковия Алексеевна Алексеева (урожденная Захарова) – жена Владимира Сергеевича Алексеева и мать его детей.
   Через несколько лет, в связи с начавшимся строительством первой линии метрополитена, Алексеевский женский монастырь и прилегающее к нему кладбище частично уничтожили, а перед этим потомкам было разрешено перезахоронить близких на других кладбищах. Жившие в Москве родственники перезахоронили Алексеевых на немецком Введенском кладбище (около Новой дороги, близ госпиталя имени Бурденко).
   Кто-то из родственников мне рассказывал, что в склепе, видимо, побывали грабители, искавшие в гробах золотые вещи (нательные кресты, иконы); гробы были открыты, на полу лежали части скелетов, в том числе – череп Елизаветы Васильевны, принадлежность которого определили по сохранившимся седым волосам. Все останки Алексеевых перезахоронили на участке № 13 Введенского кладбища, и на могилу положили массивную черную каменную плиту, с выбитыми на ней именами, отчествами, датами рождения и кончины[52].
   В первые же дни пребывания в Москве мы с мамой посетили дядю Володю и тетю Зину. После этого маме пришлось написать приводимое ниже письмо моему отцу. Так уж получилось, что, уезжая со мной в Москву, мама рассчитывала жить здесь на деньги, которые должна была получить от Владимира Сергеевича, а он, не зная о нашем приезде, отослал их в Ленинград.
...
   Ленинград Михайловский Академический театр-опера.
   Артисту Степану Васильевичу Балашову.
   6 апреля 1924 г.
   Москва.
   Милый Степа. Если можешь, то вышли мне денег на Любин адрес, т. е. Тверской бульвар дом 9, кв. 21 и на Любино имя, т. к. я не прописана.
   Вчера была в Богородске и видела Черкасова[53]. Помолодел, похудел, выглядит хорошо. Долго у меня сидел и много болтали с ним. Тетя Саша[54] жила у них около 8 месяцев теперь куда-то уехала, т. к. Борис[55] дал ей понять, что им трудно содержать ее так долго.
   В театрах еще не была, т. к. сижу без гроша, Володя перевел в день моего приезда деньги в Петроград и теперь я здесь без денег, и Сережа не может там их получить, хотя я послала ему доверенность, но без трудкнижки моей ему не выдадут. Пришли немного денег пожалуйста.
   Печковский дебютировал в Германе с колоссальным успехом, говорят, что со времен Собинова ничего подобного в Большом театре не творилось. Сук, Мигай и все артисты ему аплодировали.
   В «Елене» Париса поет Минеев, говорят костюмов нет – все голышами.
Целую, Мума.
   Дом, в котором жила тетя Люба находится почти у Никитских ворот, совсем близко от Леонтьевского переулка и дома № 6, где три года назад (в марте 1921 года) поселились семья К. С. Алексеева-Станиславского и его старшая сестра Зинаида Сергеевна Соколова (урожденная Алексеева), верная помощница Константина Сергеевича по возглавляемой им Оперной студии Большого театра.
   Впервые в дом № 6 по Леонтьевскому переулку привела меня мама.
   От тети Любы нужно было пройти два или три дома до Никитских ворот, пересечь Тверской бульвар и дойти до углового здания с закругленным фасадом на другой стороне Тверского бульвара[56]. Это было место соблазна – здесь, на первом этаже, помещалось крохотное заведение, лавочка-забегалочка, где можно было, сев за столик, скушать совершенно замечательный (как нам с мамой тогда казалось) розовый душистый варенец, продававшийся в небольших белых фарфоровых стаканчиках. Мы с мамой нет-нет да и захаживали в этот уютный, «вкусный» уголок, когда это позволяли скудные средства.
   Против этого дома с закругленным фасадом, через Большую Никитскую улицу помещался синематограф, как еще по старинке продолжали называть кинотеатры, в котором шли все самые новые заграничные и отечественные картины, несмотря на малые размеры довольно душного зала; вход в кинотеатр тогда был с угла Большой Никитской и Никитского (ныне Суворовского) бульвара. Теперь это кинотеатр повторных фильмов.
   Как-то тетя Люба повела меня в этот синематограф смотреть картину с замечательной актрисой Глорией Свенсен, поразившей меня, в первый момент, своей некрасивостью, но обладавшей такой неотразимой женственностью, прекрасной фигурой, а главное – непередаваемым обаянием, что невозможно было отвести от нее взгляд и, раз увидев, забыть. Фильм был комедийный, его сюжетную канву я помню до сих пор, но основное, что запомнилось, – это неповторимый шарм великолепной актрисы и женщины, чего я еще не понимал в свои одиннадцать лет, но, как видите, помню Глорию Свенсен всю жизнь.
   За угловым домом с закругленным фасадом на Большой Никитской, первой улицей налево был Леонтьевский переулок; пройдя немного по его левой стороне, путник оказывался перед зданием № 7, стилизованным под русский боярский терем, с выдающимся в самой середине стены крыльцом с высокой шатровой кровлей, которую поддерживали две старинного вида «пузатенькие» колонны, и металлическим коньком-флюгером наверху шатра[57].
   В этом доме размещались музей и магазин по продаже всевозможных предметов народного творчества – кружев, домотканых полотен, сарафанов, разных деревянных и глиняных игрушек, резных раскрашенных и не раскрашенных небольших настенных шкафчиков, ковшей, деревянных расписных ложек, шкатулок и коробочек работы палехских художников и прочих талантливых российских крестьян-кустарей. Бывало, когда войдешь в этот магазин-музей, глаза так и разбегаются во все стороны, и не знаешь, с чего начинать смотреть – так все самобытно, красиво, привлекательно.
   Про следующий двухэтажный особняк под № 9 с лепными украшениями на фасаде и небольшим палисадником перед ним, огороженным высокой черной чугунной решеткой, мама мне поведала шепотом и с таинственным видом: это был дом московского городского головы Николая Александровича Алексеева, убитого в Государственной думе, двоюродного брата дяди Кости, его сестер и братьев[58].
   Цель нашего с мамой путешествия, дом № 6 располагался как раз напротив.
   Я смутно помню, как мы поднялись к тете Зине (Зинаиде Сергеевне Соколовой) на третий этаж, пройдя через какую-то комнату на втором этаже, где было шумно и сутолочно от скопления разных мужчин и женщин; откуда-то слышалась музыка, кто-то пел. Я шел, оглушенный, робея, боясь и помешать, и потеряться в этой толпе незнакомых людей.
   Тетя Зина, сперва показавшаяся мне несколько суровой и даже озадаченной нашим неожиданным приходом, поскольку мы оторвали ее от дела (она что-то писала), встретила нас очень ласково, но ее карие глаза были усталые и печальные.
   Потом мы шли длинным, довольно узким коридором и, спустившись по какой-то другой лестнице – винтовой (не той, по которой мы попали к тете Зине), мы оказались в квартире Станиславских, где нас встретили: меня рассматривали две женщины – кухарка и седая, уже немного к тому времени согбенная, но живая, с острым взглядом и не менее острым языком Наталия Гавриловна Тимашева – экономка, ведавшая хозяйством Алексеевых-Станиславских. Кто такие эти женщины, я узнал значительно позже, а в тот раз стоял растерянный, плохо понимая, куда и зачем меня привела мама.
   Хозяева квартиры были заграницей – дядя Костя гастролировал «со своим театром» в Америке, а тетя Маруся с Кирой и ее дочерью Килялей (о последней я тогда еще, как говорят, и слыхом не слыхивал) жили где-то в Европе, кажется во Франции, и ждали окончания американского турне.

   Но возвратимся к описанию жизни семьи в начале 20-х годов. Для поддержания семейного бюджета в то трудное время, Любовь Сергеевна со своей двадцатидвухлетней дочерью Лялей устроили у себя на дому столовую для знакомых, которые приходили к ним завтракать (уж не помню, каждый день или сколько-то раз в неделю). Молоденькая, хорошенькая, с «рысьими» зеленовато-серыми глазами, Любочка-Ляля пользовалась успехом, недостатка в мужчинах, за ней ухаживающих, не было; таким образом, кроме добротной домашней кухни, симпатичная молодая хозяйка также притягивала посетителей.
   Из нового, непривычного мне меню почему-то мне запомнились небольшие по размеру, остро наперченные вкусные тефтели.

   Пасха в 1924 году выпала на 18 апреля. Мне вспоминается, что в большой комнате, где мы с мамой жили у тети Любы, встреча этого Великого Праздника проходила за большим, длинным, покрытым белоснежной накрахмаленной, хрустящей скатертью, прекрасно сервированным столом. Пришло много гостей – в основном молодые люди, ухаживавшие за незамужней хорошенькой Любочкой-Лялей, а также Лялины приятельницы. Было довольно оживленно. Разместившись за столом, все ждали, когда ударит мощный колокол Ивана Великого в Кремле и вслед за ним, в весеннем уже, теплом, душистом воздухе зазвенят колокола всех «сорока сороков» московских церквей, и праздничный гул повиснет, поплывет над Москвой, залетая далеко в ее окрестности.
   Для мамы праздничная ночь была омрачена неприятным инцидентом, вызвавшим недовольство тети Любы, в чем был повинен обожаемый хозяйкой кот Ванечка, которому все разрешалось; так вот, когда гости сели за стол, злополучный Ванечка вздумал прогуляться по празднично сервированному столу, среди яств и столовых приборов, за что был позорно изгнан на пол шлепком руки моей мамы.
   И, наконец, осталось у меня в памяти, что, в тот приезд в Москву, я начал зачитываться Фенимором Купером и Майн Ридом, живо переживая все невероятные приключения вместе с благородными краснокожими индейцами. В Ленинграде у меня такой невероятно интересной для мальчишки литературы до этого времени не было. Несколько позднее, уже дома, пришла пора романов Кервуда про животных («Бродяги Севера», «Казан», «Сын Казана») и про романтическую, верную, чистую любовь юношей и мужчин к златокудрым, прекрасным, целомудренным девушкам и женщинам (например, «Золотая петля»), облагораживающую души и мысли читателей.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 [15] 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация