А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Основы теории литературно-художественного творчества" (страница 18)

   Почему же быть или хотя бы называться поэтом так престижно у обывателей? Во всяком случае мертвых поэтов они уважают.
   Да потому что изначально поэтический бунт несет в себе толику здорового начала: социум ведь сработан под серого человека, непоэта, под буржуа, который краешком сознания улавливает и эту правду жизни. Каждый обыватель-буржуа в душе на каплю поэт. Нонконформист-поэт и потребитель-буржуа: вот полюса социума, два крайних варианта бессознательного приспособления к действительности; бунт – это вполне адекватная и эффективная форма того же приспособления, но никак не познания (альтернативы приспособлению): это форма выражения крайнего недовольства, за которым непременно последует более совершенное по духу и букве приспособление. Поэзия кончится торговлей. Поэт и буржуа – это один по природе своей тип отношения к действительности. Они рождены, чтобы продаваться и покупаться: тонко приспосабливаться. В такой ситуации, естественно, потребитель выбирает поэта в себе. Поэт (и, шире, искусство, художественный способ освоения действительности в целом) в таком социуме становится высшей культурной величиной. Люди, разумеется, тянутся к культуре. К поэзии. Таков нынешний социум.
   А где же второй тип отношения к действительности (ибо информационная природа человека предполагает два типа, по числу диалектически функционирующих противоположностей)?
   Трагедия культуры в том, что полюсами, с позиции здравого смысла, разума, должны выступать поэтическое и философское отношения, бессознательное и сознательное: вот два океана, хаос и космос, составляющие целое единой личности. И поэзия в этом контексте выступает на стороне хаоса, души, натуры; космос, разум и культура – там, где философия и личность. Но и у поэзии есть свои полюса: одно дело поэтизировать умные чувства, и совсем другое – расстроенные. Умная поэзия явно тяготеет к культуре, становится больше, чем поэзия.
   В этом контексте место и фигура Рембо сомнительны в культурном отношении. Поэт и культура совмещаются с большим скрипом.
   Здесь самое место было бы воскликнуть, так сказать, сломя голову броситься в защиту поэзии: а как же великая пушкинская сентенция «поэзия, прости Господи, должна быть глуповата»? Ответ после всего сказанного очевиден: глуповатая поэзия должна заниматься умными чувствами. Вот она, амбивалентность во всей своей диалектической красе. Не умом, заметим, Боже упаси, а умными чувствами. Заниматься чувствами как инструментом познания, по меркам культуры, – это в принципе глупо. Поэзия по определению попадает в «глупое», сомнительное положение. Поэт Пушкин был прав: поэзия должна быть глуповата. Обязана. У нее нет выбора: иначе она перестанет быть поэзией как таковой, утратит свое родовое предназначение. А «прости, Господи» – это реверанс перед насквозь буржуазным общественным мнением.
   И все же умные, окультуренные чувства – это уже больше, чем чувства, а их поэтизация – больше, чем бессознательный лепет души. Умные чувства – это предел культурных возможностей поэзии. И подлинная поэзия стремится к невозможному – к тому, чтобы перестать быть поэзией, к самоотречению.
   А теперь самое время обратиться к текстам поэта. Возьмем для примера не знаменитый сонет «Гласные» и не менее знаменитый «Пьяный корабль»: при всем том, что они ярко демонстрируют куцые возможности «ясновидения» и значительно приближают нас к достижению «неизвестного», даже они своей устремленностью к символическим обобщениям (многовекторным, само собой) выгодно выделяются на фоне темных озарений, столь характерных для Рембо. «Озарения» и «Пора в аду»: вот органичная стихия Рембо. Выхватим из темноты наугад, в духе Рембо. Отрывок из «Ночи в аду» (книга Пора в аду»).

   Изрядный же глоток отравы я хлебнул! – О, трижды благословенное наущение! – Нутро горит. В три погибели скрутила меня ярость яда, обезобразила, повалила наземь. Я подыхаю от жажды, нечем дышать, даже кричать нет сил. Это – ад, вечные муки! Смотрите, как пышет пламя! Припекает что надо. Валяй, демон!
   А ведь мне мерещилось возможность добра и счастья, возможность спасения. Но как описать этот морок, если ад не терпит славословий? То были мириады прелестных созданий, сладостное духовное пение, сила и умиротворенность, благородные устремления, да мало ли что еще?
   Благородные устремления!
   А ведь я пока жив! – Но что если адские муки действительно вечны? Человек, поднявший руку на самого себя, проклят навеки, не так ли? Я верю, что я в аду, стало быть, так оно и есть. Вот что значит жить согласно догмам катехизиса. Я – раб своего крещения. Родители мои, вы сделали меня несчастным, да и самих себя тоже. Бедная невинная овечка! Но преисподней не совладать с язычниками. – Я все еще жив! Со временем прелести проклятия станут куда ощутимей. Поторопись, преступление, ввергни меня в небытие, исполняя человеческий закон. (Перевод Ю. Стефанова.)

   Впрочем, вот еще отрывок из той же книги «Словеса в бреду», II, «Алхимия слова».

   О себе самом. История одного из моих наваждений.
   Я издавна похвалялся, что в самом себе ношу любые пейзажи, и смехотворными мне казались знаменитые творения современной живописи и поэзии.
   Мне нравились рисунки слабоумных, панно над дверями, афиши и декорации бродячих комедиантов, вывески, народные лубки, старомодная словесность, церковная латынь, безграмотное скабрезное чтиво, романы, которыми упивались наши прадеды, волшебные сказки, детские книжонки, старинные оперы, глупенькие припевы, наивные ритмы. (…)
   Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте завода, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах, салоны в озерной глубине, видел чудищ и чудеса; название какого-нибудь водевильчика приводило меня в ужас.
   А потом разъяснял волшебные свои софизмы при помощи словесных наваждений.
   В конце концов я осознал святость разлада, овладевшего моим сознанием. Я был ленив, меня томила тяжкая лихорадка, я завидовал блаженному существованию тварей – гусениц, олицетворяющих невинность в преддверии рая, кротов, что воплощают в себе дремоту девства. (Перевод Ю. Стефанова.)

   Можно взять еще несколько отрывков. И еще. Ничего принципиально нового вы не узнаете. По существу, текст представляет собой единый поток, насыщенный энергией бунта. Всякая попытка приписать этому потоку «философию» будет сплошной натяжкой.
   Таков «загадочный», по мнению исследователей его творчества, Рембо. Любая исследовательская операция по отношению к бесконечному тексту выглядит глупо и бессмысленно. Бессмысленно рифмовать «озарения» и «бред» с судьбой поэта, бессмысленно искать смысл в том, что творилось по технологии бессмысленности. И бессмысленно, кстати, объявлять это загадочным. «Словеса в бреду», «наваждения», «святость разлада, овладевшего моим сознанием», «озарения», «ясновидение»… А еще есть «Невозможное», «Вспышка» и т. п. Это и есть настойчиво вручаемый поэтом ключ ко всем своим загадкам. Перед нами язык души, души как таковой, рыхлой и невнятной, хтонической, хаотической, союзником которой выступает паралич мысли. Поэзия как модель хаоса, модель расстройства чувств. Хтонический бред, согласимся, в чем-то соответствует стихии бунта. Попробуйте придать форму цунами, селю или самуму. Здесь косматость и непричесанность и есть отчасти форма.
   С другой стороны, подобного рода запись – это типичная форма самовыражения молодых, гениев и не очень. Чувства хлещут, мастерства пока нет, определенного мировоззрения тоже. Что делать, когда работать не получается, а «оно» прет? когда вдохновение есть, а содержания нет?
   Просто пиши, а там разберемся. Это не что иное, как форма бессилия, выдаваемая за невиданные новации. Простейшие из наваждений. «Словеса в бреду» следует понимать почти буквально: не логос, внятность и членораздельность (и тогда появляются основания говорить о художественной форме) – а плетение словес по логике бреда, ввержение в хаос, собственно, модель хаоса, как уже было сказано, что, в известном смысле, можно расценивать как художественную мотивацию, некое художественное оформление по принципу «форма в том, что формы нет».
   В таком случае, все, что ни легло на бумагу, принимает форму; бумага, как известно, все стерпит. Но читатель – не бумага, чтобы им пользоваться так бесцеремонно. Оформление, придание порядка наваждениям (что делает их, по законам творчества, уже как бы наваждениями) – это определенная культурная работа, и ее обнаружить в текстах не представляется возможным. Где умное чувство меры? Его нет.
   Не случайно Рембо в конце творческого пути пришел к стихам в прозе. Стихи в прозе – это лирика как таковая, ее наиболее простой и безыскусный вариант, где даже эстетическая форма не мешает восприятию. Ничем не стесняемый поток. Здесь мастерство напрочь отсутствует (и это отнюдь не признак высшего мастерства, как, скажем, у того же И.С. Тургенева), здесь не надо обременять себя приемами и пропорциями: просто записывай гениальные строчки. Это ни к чему не обязывает, словно эссе в гуманитарных науках. Леность мысли находит свое адекватное выражение в подобной лирической стихии.
   Именно неумение совладать с формой, и потому ее отсутствие (или случайное присутствие: кому что нравится) – первый и решающий признак дилетантизма, в данном случае – гениального. Дефицит культуры – во всем. Юноше это вполне простительно. Но исследователям надо бы назвать вещи своими именами. В определенном смысле Рембо был прав, когда отвернулся от своего творчества: в наваждениях своих и озарениях он продемонстрировал гениальность дара, но не гениальность дара, облеченного в совершенную поэтическую форму. Алмаз не получил огранку.
   Его творчество – сплошная медитация, едва скорректированный поток сознания, утонувшего в бессознательном. Так или иначе – мы имеем дело с бессмысленной стихией, точнее, со стихией, не поддающейся смысловой регуляции, яростно отчего-то протестующей: вот где проявляется органика. Из сора нечто выросло. Мироощущение нашло органические формы самовыражения: во-первых, оно не отделимо от юности, во-вторых, от поэзии, точнее, от поэтизации бунта, в-третьих – от дилетантизма.
   Делать же Рембо демиургом, вещателем истин, загадочно доступных молодому человеку, объявившему, что в него взяло и вселилось ясновидение, просто нелепо. Согласимся: иногда уста младенца пролепечут нечто, мерцающее сокрытыми глубинами; но глубина обнаруживается только тогда, когда лепет будет вразумительно прокомментирован и помещен зрелой личностью в культурный контекст. В противном случае сам по себе лепет – не больше, чем лепет. Тексты Рембо – это и есть «нечто устами младенца».
   Стихи (так и хочется сказать: стихия) Рембо пронизаны гениальностью бессознательного, мощью человеческой интуиции, воспринимаемой как альтернатива и замена разуму. Гениальность как инструмент культуры: так вот простенько решена проблема культурной состоятельности. Ясно, почему всевозможные «озарения», «ясновидения», «откровения» являются продуктом помутнения рассудка. Попробуйте совместить поэтический бред, культурное сырье с пушкинской аналитикой. Результат легко предсказать: исчезнет поэзия. Именно так: дремучесть и первозданность текстов, собственно, сор, источает поэзию. Это надо признать. Рембо – поэт сора.
   В этом смысле он и стал предтечей магистральной линии искусства ХХ века. Он обречен был стать иконой. В ХХ веке сор перестали маскировать. Сегодня рисунками слабоумных уже никого не удивишь. И черный квадрат давно уже не предел: рисуют обезьяны, слоны, кто еще там… Искусство мирно и без всяких бунтов поглощается натурой. Деградация и дегуманизация искусства достигаются чрезвычайно быстро: освободитесь от ума, не взрослейте – и вы добьетесь своего.
   Но если после Рембо искусство шарахнулось в сторону от разума – это не значит, что будущее за таким искусством. Тут дело вообще не в Рембо, а в логике развития культуры. А если будущее все же за таким искусством – значит, будущего у нас нет.
   Артюр Рембо, конечно, заслуживает памятника как знаковая фигура: подлинный поэт, погубивший себя как личность. Людям давно пора перестать поэтизировать поэзию. Великая и искренняя поэзия умерла вместе с героическими идеалами, ровно в то время, когда на авансцену культуры выдвинулась личность. Поэзия требует великих иллюзий. Трезвый разумный персоноцентризм фатально несовместим с поэзией. Бунт – был великой иллюзией Рембо, последней великой иллюзией героической эпохи. Напомним: он отделил поэзию от разума, но не от чувств; сегодня, идя вслед за ним, дошли до предела: слова, отделенные от чувства, из поэзии превращаются в «слова, слова, слова» – в прием и мастерство, которых так не хватало подлинному поэту. Голое ремесло, виртуозное циркачество и трюкачество, имитация чувств – это не что иное, как форма умерщвления поэзии.
   После Пушкина и Рембо нужна другая поэзия. Культура может предложить два объекта поэтизации: гуманизм и личность (в их всевозможных проявлениях: а это уже тысячи объектов). И языком поэзии призван стать язык умных чувств.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 [18] 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация