А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Антисоветский роман" (страница 17)

   Глава 10.
   Любовь

   Приключения – поистине замечательная вещь.
Мервин Мэтьюз – Вадиму Попову, весна 1964 года
   Особенно когда они позади.
Вадим Попов
   В Москве времен моего отца жизнь подчинялась строгим государственным законам и установленным нормам поведения, таким же неизменным, как цены на продукты в муниципальных магазинах. Большинство советских людей его поколения всю жизнь проживали в одной и той же квартире, работали на одной и той же работе, покупали бутылку водки за 2 рубля 87 копеек и десятилетиями ждали своей очереди на приобретение машины. Время измерялось от отпуска до отпуска, от одного театрального сезона до другого, от выхода в свет одного тома сочинений Диккенса до следующего.
   Когда я сам приехал в Москву через сорок лет, она будто наверстывала упущенное время. Город стремительно принимал современный облик, который менялся, казалось, за одну ночь – притом каждую ночь. Сегодня вы вдруг видели молодых людей с прической “цезарь” и в свитерах DKNY – вместо вчерашних короткостриженных, в малиновых пиджаках. На месте прежних бакалейных магазинов появлялись интернет-кафе, где можно было приобрести модную одежду. С пугающей быстротой возникали сияющие новеньким никелем и мраморными полами торговые центры с эскалаторами и автоматами для обмена валюты. Через некоторое время я настолько привык к постоянным переменам, что они стали казаться нормальными: там поднялась восстановленная из руин церковь, здесь появилось новое здание крупной коммерческой компании, и все это росло как грибы после дождя. По сравнению с Москвой Лондон казался старомодным и консервативным. Может, остальная Россия тихо рушилась, но Москва жирела одновременно с разграблением страны.
   Куда бы я ни отправлялся в поисках сенсаций для газетной статьи, я любой ценой стремился попасть на какую-нибудь вечеринку. Мой отец любил отдыхать и развлекаться в шумных цыганских ресторанах. Спустя поколение, благодаря свободе и внезапно появившимся деньгам, московские вечеринки приобрели характер неслыханного разгула и несусветной дикости. В клубе “13”, расположившемся в обветшалом дворце прямо за Лубянкой, пока вы поднимаетесь по лестнице, вас хлещут плеткой карлики, одетые в костюмы Санта-Клауса. Перед входом в “Титаник”, излюбленное место сборищ воротил преступного мира, выстраиваются десятки черных “мерседесов”, а за столиками, похожими на иллюминаторы, стайки девушек ждут, когда с ними заговорят красавцы с бычьей шеей. В “Шансе”, в гигантских аквариумах со стеклянной передней стенкой, плавают обнаженные мужчины. Однажды я провел вечер в казино “Жар-птица” в обществе самого Чака Норриса, правда, уже постаревшего, и его гостя Владимира Жириновского.
   Иногда я осмеливался заходить в бар под названием “Голодная утка”. В так называемые “вечера для дам”, от шести до девяти вечера, сюда допускались только женщины и несколько друзей хозяина. Секрет заключался в том, что в это время посетителям предлагали неограниченное количество алкогольных напитков, и в результате туда битком набивались потные девушки-подростки, которые с жадностю осушали свои бокалы. В зале стоял тяжелый запах пота, а вид визгливых женщин, осаждающих круглую стойку бара, производил такое же жуткое впечатление, как толпа разъяренных зулусов в погоне за Рурком. Затем в бар вплывали мужчины-стриптизеры, которые выдергивали из толпы девиц и раздевали их догола прямо на полу, усеянном пробками от пивных бутылок. Владелец бара, канадец Дуг Стил, который при зеленоватом освещении становился похожим на Мефистофеля, наблюдал за этим безумием с довольной усмешкой, как капитан Куртц в своем частном “Иннер-стейшн”. К девяти вечера, когда начинали пускать мужчин, охранники убирали пьяных, обнаженных по пояс девушек, заснувших на залитой пивом стойке или распластавшихся на полу, и рядами укладывали их на полу в фойе. Вскоре начинались знаменитые русские драки, ожесточенные, с вытаращенными глазами, с битьем бутылок, швырянием пивных кружек и переломом костей, – побежденных, потерявших сознание, относили вниз к пьяным.
   Однажды я пошел на вечер, устроенный знаменитым исполнителем рэпа Богданом Титомиром в его собственной квартире, одновременно служившей диско-клубом, где стекла дребезжали от оглушительной музыки, несущейся из мощных динамиков, и парочки выбегали целоваться на заднем сиденье его “хаммера”. Там я впервые увидел Яну, когда она, освещенная строб-вспышками, пробиралась сквозь стелющийся сигаретный дым, мимо блондинок, тесно усевшихся на ярко-синем диване Титомира, мимо сплетенных тел в алькове с полузадернутой шторой к столику с пакетиками кокаина. На ней была крохотная мини-юбка с рисунком из сверкающих глазок Форнасетти, которые соответствовали странному блеску ее глаз при свете люминисцентной лампы, что висела над столиком. Она ловко насы́пала себе на руку полоску порошка толщиной с веревку палача и втянула его ноздрями. Потом отбросила назад свои светлые волосы и посмотрела мне прямо в глаза. И вдруг подмигнула.
   – Вкусно и полезно, – улыбнувшись, сказала она, цитируя слоган ролика, рекламирующего кашу, и протянула свернутый в рулончик счет.
   Позже я нашел ее на пороге квартиры Богдана. Она сидела, свесив руки между колен, и курила. Я опустился рядом. Бросив на меня взгляд, она затянулась сигаретой, зажатой в уголке рта. Мы разговорились.
   Яна была типичной представительницей золотой молодежи Москвы – богатая, умная, из привилегированной семьи и – совершенно потерянная. Отец ее раньше служил дипломатом в Швейцарии, мать – из старинной интеллигентной петербургской семьи. В Яну была влюблена половина московских мужчин, и чем презрительнее она их отвергала, тем больше им нравилась. Она обладала поразительной способностью создавать ситуации, которые очень помогали в ее рассянной и прихотливой жизни, уместившейся в двадцать лет. Легкость, с какой она перелетала из одной среды в другую, меняла квартиры, поклонников, места и даты свиданий, просто изумляла, а ее ветреность и непостоянство были положительно невыносимы. Она отличалась невероятно бурным, каким-то стихийным темпераментом, временами становилась капризной и эгоистичной, как ребенок. Яна постоянно подвергала испытаниям свое окружение, появляясь перед ним в самых диких карикатурных образах на самое себя, надевая маску то одной, то другой социальной группы. И, как многие одинокие – в глубине души – люди, она жаждала быть любимой и знаменитой, но предпочитала, чтобы ее любили издалека. И в этом заключался главный парадокс: чем более известной она становилась, тем труднее было любить в ней именно ее.
   Мы встречались в “Траме”, месте сборищ нуворишей рядом с Пушкинской площадью, со стульями из стальных трубок и матовыми черными столиками, и после легкого, но безумно дорогого обеда она тащила меня куда-нибудь на вечеринку. Одна из них проходила в декорациях, построенных для съемок фильма “Мушкетеры двадцать лет спустя” на студии “Мосфильм”, – это был запутанный лабиринт фанерных фасадов восемнадцатого века с балкончиками, переходами и винтовыми лестницами. На крыше кареты, запряженной лошадьми, танцевали девушки в украшенных перьями курточках и в коротких штанишках под восхищенными взглядами красивых парней с прилизанными волосами и в джинсах “босс”. Другая вечеринка была в Театре Советской Армии, в нелепом здании сталинской эпохи в форме звезды и с неоклассическими колоннами. Вместо балалаечной феерии, которая устраивается на День Победы, проводилось празднование Дня ярких цветов, вакханальный бред с участием множества длинноногих девиц в стальных бюстгальтерах и обритых наголо мужчин в меховых зеленых шубах. Раза два я мельком видел Яну в больших очках от солнца – видно, у кого-то одолжила – бешено скачущей в танце на краю вращающейся сцены. Стремительно проносясь мимо меня, она выкинула вверх руку со стиснутым кулаком и пронзительно крикнула: “Давай! Давай!”
   При всей аморальности московской жизни, мне нравился жар этого костра тщеславия. Я решил, что столкнулся с чем-то темным, трепетным и совершенно неотразимым. Деньги, грех, красивые люди – все это было роковым, обреченным на гибель, эта красота была мимолетной, как Яванские огненные скульптуры. Распаленная энергия красивых обманутых молодых людей и девушек могла бы освещать эту деградирующую страну в течение века, если направить ее в иное русло, не ведущее к саморазрушению и беспамятству.

   Мы с Яной встречались почти полгода. Ее яркая личность изменила меня, сделала в чем-то лучше и смелее. Мне не верилось, что это изящное экзотическое существо живет рядом со мною. Не может этого быть, твердил я себе. Я даже не ревновал, когда она по-своему флиртовала и целовалась с другими. Я просто дожидался, когда на меня упадет луч ее очарования, и этого было достаточно. Каждый раз, когда она отказывала всем богатым парням и мы вместе возвращались домой, мне это казалось настоящим чудом.
   В редкие моменты она сбрасывала с себя все наносное и становилась кроткой и беззащитной, более юной и простой. Вот эта Яна, которая терпела мое общество, а не эффектная девушка с вечеринки у Богдана, Яна без косметики, в подаренном мною русском морском бушлате и шелковых военных брюках, шагает по Москве в высоких сапогах, к счастью, инкогнито.
   Потом случилось то, чего я все время опасался и ждал, – она потеряла ко мне интерес, и я не стал ее удерживать, успокаивая себя тем, что лучше сохранить свою сексуальную энергию для земных существ, чем для этого небесного создания.
   Но когда наши встречи прекратились совсем, я затосковал и погрузился в такую тяжелую депрессию, что мне не хотелось вылезать из кресла. “Она могла бы стать отличной первой женой”, – с принужденной шутливостью говорил я своему самому близкому другу из “Москоу таймс”, репортеру Мэтту Тайби. Я нашел, что моя квартира слишком напоминает о моей неискушенной юности до Яны. Поэтому переехал в квартиру одного своего приятеля на время, пока тот был в отьезде, и целыми днями валялся на его старом продавленном диване и курил. Мне показалось, что необходимо отметить этот трагический момент моей жизни каким-нибудь актом мазохизма, и я попросил Мэтта принести электрическую машинку для стрижки волос. И вот я уселся перед широким окном на десятом этаже, откуда открывался великолепный вид на Кремль, а он сбривал мои школьные локоны, которые густыми прядями падали на разложенные на полу газеты.
   Боль от моего решения отпустить Яну без борьбы – по принципу “лучше сейчас, чем потом” – оказалась глубже и сильнее, чем я думал. Меня терзала мысль, что я не откликнулся на зов Яны с ее эксцентричными причудами, потому что не смог вырваться из объятий здравого смысла. Эта разлука помогла мне повзрослеть. Ничего, думал я, со временем рана заживет, почти не оставив следа, и я буду жить дальше. как и прежде. Мне было горько, потому что моя подростковая тяга к богемной жизни оказалась не чем иным, как притворством, и я чувствовал себя униженным, так как ясно сознавал: Яна ушла потому, что я не смог ее удержать. Все это заставляло меня жестоко страдать, и я спасался тем, что с мстительным чувством возвращался к своей прежней, постыдной жизни, пытаясь заглушить боль сексом, а унижение – бравадой. Какое-то время это помогало.
   Примерно через полгода моя страсть к Яне утихла, и я ощущал лишь слабый укол в сердце, когда натыкался на ее фото в “Птюче” или в других глянцевых журналах, описывающих дикие фокусы столичной молодежи в элитных клубах. Я был ее новым другом, которому не суждено было стать старым – слишком мало времени, слишком много знакомств. Но мне нравилось думать, что среди тысяч отвергнутых мужчин, забытых впечатлений и вечеринок, где-то в невероятном калейдоскопе ее памяти мелькает порхающей бабочкой и мой образ. Яна была слишком прекрасна, слишком совершенна для того, чтобы жить, поэтому я почти не удивился, когда осенью 1996 года как-то поздно вечером мне позвонил наш общий знакомый и сообщил, что Яну нашли изнасилованной и убитой недалеко от станции метро в одном из спальных районов столицы. Ни у кого – а тем более у милиции – не было ни малейшего представления о мотивах убийства.
   Еще до ее смерти я всегда воспринимал Яну как дитя своего времени, чутко отзывающееся на глубинные, роковые ритмы. Я не представлял ее в каком-то ином городе, кроме Москвы, и не мог представить ее старой, скучающей, циничной, толстой, замужней. Вот почему мне кажется неизбежным, что в конце концов она стала жертвой новой России.
   Она была удивительно светлой, чистой и жизнерадостной, когда вокруг все было проникнуто обманом и смертью. Но жестокая действительность сбросила ее с небес, как Икара, и швырнула вниз, на самое дно. Она умерла у станции метро в отдаленном районе, избитая, изнасилованная и задушенная каким-то человеком – незнакомцем, любовником? Кто знает? Если бы она была героиней моего рассказа, ей тоже суждено было бы погибнуть.

   Мервин возвратился в Советский Союз в конце лета 1963 года, через три года после того, как покинул его. Руководство колледжа Св. Антония включило его в списки для очередного обмена студентами с МГУ. Он с облегчением решил, что раз советские власти позволили ему вернуться, следовательно, и для КГБ прошлое остается прошлым. Оказавшись в Москве, Мервин быстро восстановил прежние знакомства, разумеется, исключив Алексея и Вадима.
   К тому времени Мервин уже устал от беспечной холостяцкой жизни. Ему шел тридцать второй год, и он готов был остепениться. Валерий Головицер сказал, что знает одну замечательную девушку, просто созданную для него. Кажется, Головицер был значительно умнее своих сокурсников и своего друга и двоюродного брата Валерия Шейна, который стремился втянуть Мервина в свой постоянный круг, куда входили красивые, модные и простоватые девушки.
   Нет, девушка, про которую говорил Головицер, была такой же интеллигентной и романтичной, как сам Мервин, но при этом смелой и очень энергичной. Мервин заинтересовался, но идея назначить свидание не глядя показалась ему глупой. Он спросил, может ли он увидеть подругу Валерия Людмилу, прежде чем их познакомят официально.
   Валерий предложил Мервину ждать у портика Большого театра, когда они с Людмилой выйдут после спектакля, – там он ее и увидит. Подобная мысль могла зародиться только у человека совершенно не искушенного, она больше напоминала проказы из мольеровских пьес, чем завязку реального романа. Тем не менее в один из октябрьских вечеров Мервин терпеливо стоял под мокрым снегом на условленном месте и действительно увидел выходящую из театра слегка прихрамывающую молоденькую женщину, оживленно беседующую с Валерием.
   Головицер пригласил молодых людей на чай в свою маленькую комнату. Мервин был представлен как эстонец, чтобы не смущать Людмилу знакомством с иностранцем. Миле больше всего в застенчивом “эстонце” понравилась его высокая гибкая фигура. А Мервин обратил внимание на ее серо-голубые глаза и необыкновенно добрый вэгляд. В дневнике, который Мервин вел на редком, валлийском языке специально, чтобы посторонние не смогли его прочесть, он записал, что 28 октября 1963 года познакомился с девушкой “совершенно очаровательной и интеллигентной, и с очень сильным характером.” Они договорились встретиться вновь, потом их свидания стали более частыми и долгими – они гуляли и говорили сразу обо всем. Вскоре мой отец уже постоянно наведывался к ней, в ее крошечную комнату в Староконюшенном переулке.

   Во время одного из ежегодных приездов мамы в Москву мы с ней как-то отправились посмотреть ее жилище, которое она покинула тридцать лет назад. Дом стоял в глубине – с улицы нужно было пройти через две арки с разбросанным мусором. Ее комнатка находилась в доходном доме начала xx века, девятиэтажном, с толстыми стенами и решетками на окнах первого этажа. В подъезде пахло влажным картоном и плесенью, на грубо окрашенной мрачной коричневой краской двери остались те же звонки, отдельно на каждую комнату коммуналки. Я нажал на ту самую кнопку, на которую в 1963-м робко нажимал мой отец, держа в руке букетик гвоздик, и потом в 1969 году, когда он приехал за Милой, чтобы увезти ее с собой в Англию. Нам открыла молодая беженка с Кавказа, и мы объяснили, что здесь когда-то жила моя мама. Она со смущенной улыбкой впустила нас и сказала, что ее семья и пожилая соседка скоро получат новую жилплощадь, а здесь снесут все перекрытия, оставив только добротные кирпичные стены, и правительство Москвы продаст дом под квартиры класса “люкс”. Коммуналка мало чем напоминала обычную квартиру. В ней был широкий коридор, застеленный истертым до дыр линолеумом, со стен свисали оборванные обои, и в двери каждой комнаты врезан замок. В конце коридора – запущенная кухня с закопченной и облезшей побелкой, из стены торчали газовые трубы, но плита была уже отключена.
   Комната мамы, размером не больше кладовки, теперь служила детской для двухлетнего малыша. Моя мама спокойно оглядела комнату, как будто искала что-то оставшееся от нее. Ничего не найдя, она повернулась, и мы ушли. Она не выглядела ни растроганной, ни расстроенной, и мы отправились за покупками.

   В то время я тоже жил в Староконюшенном переулке, в доме конструктивистской постройки 30-х годов, где в длинных узких комнатах внутренние и наружные стены сходились под острым углом. Дом находился совсем близко от старой маминой квартиры, рядом с Арбатом. Вечерами я гулял по опустевшим переулкам, доходил до улицы Рылеева, где когда-то жил Валерий Головицер. Я спускался к Гоголевскому бульвару, где, держась за руки, гуляли мои родители, шел к метро “Кропоткинская”, а потом обратно, к Сивцеву Вражку, по которому мама иногда ходила в Смоленский гастроном за продуктами. Эти улицы были полны воспоминаний для моих родителей, но пока не для меня. Я еще не читал их писем, не очень интересовался их прошлым и не замечал никакой связи между их Москвой и городом моего времени. “Мервин, представляешь, как ночной Москвой я иду по лужам к нашему дому?” – писала мама отцу в 1964 году. Он представлял. А теперь и я представляю.

   В маленькой темноватой комнате с узким окном Мила занималась тем, чего ей не приходилось делать раньше, – она обустраивала свой дом. Потом, когда в ее жизни появился Мервин, она создавала семью.
...
   Осенью 1963 года я увидела тебя в первый раз, – писала она спустя год. – Я испытала что-то вроде внутреннего толчка, мгновенную, обжигающую уверенность, что ты именно тот человек, кого я смогу полюбить. Как будто частица моего сердца отделилась и стала самостоятельно и независимо от меня жить в тебе. Я не ошиблась. За короткое время я поняла тебя, и ты стал для меня таким близким, как будто я была с тобой с первых твоих шагов. Рухнули все барьеры – политические, географические, национальные, сексуальные. Весь мир разделился для меня на две половины: одна – это мы (ты и я), а другая – всё остальное.
   Сохранились все подробности тех девяти месяцев, когда мои родители были вместе в Москве, ведь почти шесть лет вынужденной разлуки они их вспоминали и заново переживали в своих письмах, словно перебирали драгоценности из ларца. Мила проигрывала в воображении каждую их легкую размолвку, каждый разговор, любовную сцену или прогулку как живое доказательство того, что все это им не приснилось, что у них действительно был свой дом, где они были вместе. “В моей памяти всплывает буквально каждая мелочь из нашей совместной жизни, – писала Мила. – Я живу воспоминаниями о том времени”.
   Возвращаясь из Ленинки зимними вечерами, Мервин сначала забегал к Валерию Головицеру поболтать и забрать новые пластинки, потом нырял в арку, чтобы оторваться от возможной слежки, и оказывался у квартиры Милы. Там он устраивался на диване с книгой, пока она на кухне жарила осетрину, его любимое блюдо. После ужина они долго гуляли по бульварам и переулкам, а потом разговаривали до поздней ночи. Ему нравилось ее варенье, которое она подавала в дореволюционных фарфоровых розетках фирмы “Гарднер”, купленных в антикварном магазине и позднее привезенных с собою в Лондон. Тогда комната Милы с диван-кроватью, маленьким столиком и гардеробом становилась для влюбленных целым миром, и они забывали про соседей за стенкой, которые орут друг на друга или во весь голос распевают под аккордеон.
   И Мервину, и Людмиле их любовь помогла обрести дом – два одиноких, недолюбленных в детстве человека, они нашли друг в друге то, чего им недоставало всю их вывихнутую жизнь. Большинство подруг Милы и ее старшая сестра вышли замуж совсем молодыми, а воспитанная на романтической русской литературе Мила, которая, несмотря на хромоту, пользовалась у мужчин успехом, до двадцати девяти лет не находила человека, отвечающего ее идеалу.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [17] 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация