А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Легенда об Уленшпигеле" (страница 61)

   V

   Пришёл декабрь – месяц долгого сумрака. Уленшпигель пел:

Сбросил маску герцог Анжуйский:
Его высочество
Хочет быть государем Бельгии…
Но провинции, что стали испанскими.
Но не стали ещё анжуйскими,
Не платят ему налогов…
Бей, барабан, бей!
Проиграет битву анжуец!


Ведь в их руках богатые поместья,
Добро казённое,
И всяческие сборы,
И выбор городских властей.
За то и сердится на реформатов
Его высочество анжуйский герцог…
Во Франции безбожником прослывший…
Ох, проиграет битву наш анжуец!


Пуская в ход насилие и меч,
Он быть желает полновластным королём,
Самодержавным государем,
Его высочество анжуйский герцог…
Прекрасных много городов,
Средь них Антверпен, хочет взять обманом…
Так будьте, граждане, настороже!..
Ох, проиграет битву наш анжуец!


О Франция! не на тебя
Народ наш ринулся, от гнева обезумев.
Нет, тело благородное твоё
Не поразят смертельные удары.
Нет, это дети не твои, чьи трупы
Легли горою страшной друг на друга,
Загромоздив Кип-дорпские ворота…
Ох, проиграет битву наш анжуец!


Нет, Франция, то не твоих детей
Народ бросает с крепостных валов!
Виной всему – анжуйский герцог,
Его высочество, развратник и бездельник:
Твоею кровью он живёт
И нашу хочет пить;
Но лишь приблизил кубок он к устам…
Ох, проиграет битву наш анжуец!


В незащищённом городе недавно
Его высочество кричал: «Убей! Убей!
Да здравствует господня месса!» —
А у красавчиков, его любимцев,
Глаза блестели беспокойным блеском,
Как у людей бесстыдных, развращённых,
Которым ведома лишь похоть, не любовь…
Ох, проиграет битву наш анжуец!


Их мы разим, а не тебя, народ несчастный,
Сам стонущий под бременем налогов,
И податей, и сборов, и поборов…
Презирают они тебя и отбирают всё:
Хлеб, лошадей, повозки… У тебя,
Кого отцом своим они считать должны бы!..
Ох, проиграет битву наш анжуец!


О Франция, ты – мать, вскормившая своею грудью
Отцеубийц и выродков порочных,
Что за твоими рубежами
Позорят имя славное твоё…
Упейся смрадом грязной славы их!
Их подвиги бесчинств
И дикого насилья…
Ох, проиграет битву наш анжуец!


Вплелась в венок твоих побед военных…
Ещё одна провинция – твоя!..
Народ французский, ты – народ мужей!
Сверни ты шею петуху-задире,
Чьё имя «Похоть и Война»!
Сломи их, раздави!
Любовь приобретёшь ты всех народов,
Коль проиграет битву наш анжуец!

   VI

   В мае, когда фламандские крестьянки, чтобы предохранить себя от болезни и смерти, медленно бросают ночью через голову назад три чёрных боба, рана Ламме опять открылась; его трясло в лихорадке, и он просил, чтобы его положили на палубе, против клетки монаха.
   Уленшпигель согласился, но, боясь, как бы его друг в беспамятстве не упал в море, он приказал хорошенько привязать его к кровати.
   В минуты просветления Ламме неустанно напоминал, чтобы не забыли о монахе, и показывал ему язык.
   И монах говорил:
   – Ты оскорбляешь меня, толстопузый.
   – Нет, – отвечал Ламме, – я тебя откармливаю.
   Мягко веял ветерок, тепло сияло солнце. Ламме в лихорадочном бреду был крепко привязан к кровати, чтобы в припадке беспамятства он не соскочил за борт. Ему казалось, что он в кухне, и он говорил:
   – Печь сверкает сегодня. Сейчас дождём посыплются дрозды. Жена, расставь силки в саду. Как ты красива, когда руки твои оголены до локтя. Какая белая рука. Я укушу её, укушу губами – это бархатные зубы. А кому же это чудное тело, эти нежные груди, видные сквозь тонкое полотно твоей рубашки! Мне, радость моя, моё всё это. Кто сварит соус из петушиных гребешков и цыплячьих задков? Не надо так много муската: от него лихорадка. Белый соус, тмин, лавровый лист. Где желтки?
   И, знаком приказав Уленшпигелю приблизить ухо к его рту, он шепнул ему:
   – Сейчас дождём посыплется дичь. Тебе дам четырьмя дроздами больше, чем другим. Ты капитан, не выдавай меня.
   И, услышав, как волна мягко бьёт о борт корабля, он сказал:
   – Суп кипит, сын мой, суп кипит! Но как медленно нагревается эта печь.
   Едва сознание вернулось к нему, он заговорил о монахе:
   – Где он? Толстеет?
   И, увидев его, он показал ему язык и сказал:
   – Совершается великое дело. Как я рад!
   В один прекрасный день он потребовал, чтобы на палубе поставили большие весы, на одну чашку посадили его, на другую монаха. Но едва монах вступил на чашку, как Ламме стрелой взлетел вверх и закричал в восторге:
   – Вот так вес! Вот так вес! Я лёгкий дух в сравнении с ним; я чуть было не вспорхнул, как птичка. Вот что, снимите его, чтобы я мог сойти. Теперь положите гири, посадите его. Сколько в нём? Триста девяносто фунтов! А во мне? Двести семьдесят пять!

   VII

   Следующей ночью, в сумерках рассвета, Уленшпигеля разбудили крики Ламме:
   – Уленшпигель, Уленшпигель! На помощь! Не давай ей уйти! Разрежьте бечёвки! Разрежьте бечёвки!
   – Что ты кричишь? – спросил Уленшпигель, выйдя на палубу. – Я ничего не вижу.
   – Это она, – ответил Ламме, – она, жена моя, плавает в шлюпке вокруг того корабля, да, того корабля, откуда слышались песни и лютня.
   Неле вышла на палубу.
   – Разрежь мои бечёвки, друг мой, – обратился к ней Ламме, – разве ты не видишь, моя рана исцелена; её нежная рука перевязала рану. Она, да, это она. Видишь, вон она стоит в шлюпке? Слышишь, она поёт? Приди, моя дорогая, приди, не убегай от твоего бедного Ламме, который без тебя так одинок на свете.
   Неле взяла его руку, коснулась его лица.
   – Он ещё в жару, – сказала она.
   – Разрежьте бечёвки, – говорил Ламме, – дайте мне шлюпку! Я жив! я счастлив! я здоров!
   Уленшпигель перерезал бечёвки; освобождённый Ламме соскочил с постели в белых холщёвых исподниках без куртки и начал сам спускать шлюпку.
   – Смотри, у него руки дрожат от нетерпения, – сказала Неле Уленшпигелю.
   Шлюпка была готова, и Уленшпигель, Неле и Ламме сошли в неё с гребцом и направились к кораблю, стоявшему в глубине порта.
   – Красавец корвет, – сказал Ламме, помогая гребцу.
   На ясном небосклоне, озарённом лучами рассвета, точно золотистый хрусталь, вырезывались изящные очертания корабля и его стройных мачт.
   – Теперь расскажи нам, как ты её нашёл? – спросил Уленшпигель у гребущего Ламме.
   – Мне было лучше, я спал, – прерывисто рассказывал Ламме, – вдруг глухой стук. Кусок дерева ударился о борт. Шлюпка. Матрос бежит на шум: «Кто там?» Нежный голос, её, сын мой, её сладостный голос: «Друзья». И другой голос грубее: «Да здравствуют гёзы. От командира корвета «Иоганна» к Ламме Гудзаку». Матрос бросает лесенку. При свете луны вижу, на палубу подымается человеческая фигура: полные бёдра, круглые колени, широкий таз; говорю себе: «поддельный мужчина»; чувствую, точно роза раскрылась и коснулась моего лица: её губы, сын мой, и я слышу, она, понимаешь, она говорит со мной. Целует меня и поливает слезами, – и точно жидкий и благоуханный огонь охватил моё тело, – и говорит: «Я знаю, что поступила дурно, но я люблю тебя, муж мой. Я дала обет господу, но изменяю клятве, муж мой, мой бедный муж; я уже не раз приходила, но не смела приблизиться к тебе. Наконец матрос мне позволил: я перевязывала твою рану, ты меня не узнавал, но я тебя вылечила: не сердись, муж мой. Я пришла к тебе, но я боюсь: он здесь, на вашем корабле. Пусти, я уйду; если он меня увидит, он проклянёт меня, и я буду гореть в вечном огне». Плача и радуясь, она поцеловала меня ещё раз и ушла, несмотря на мои слёзы, против моей воли: ты связал меня по рукам и ногам, сын мой, но теперь…
   И он сопровождал свою речь могучими взмахами вёсел, точно натянутая тетива лука, посылающая вперёд стремительную стрелу.
   Они подъезжали к кораблю, и Ламме говорил:
   – Вон она стоит на палубе, играет на лютне, моя прелестная жена, с золотистыми волосами, с тёмными глазами, с ещё свежими щеками, с обнажёнными полными руками, с белыми пальчиками. Лети, лодочка, по волнам!
   Увидя подходящую шлюпку и на ней Ламме, гребущего, как дьявол, капитан корвета приказал бросить с палубы лесенку. Приблизившись к ней, Ламме прыгнул на лесенку, чуть не упав при этом в море и отбросив шлюпку назад больше чем на три сажени; и, вскарабкавшись, точно кошка, по лесенке, бросился к своей жене, которая, не помня себя от радости, целовала его и обнимала, говоря:
   – Ламме, не забирай меня! Я дала обет господу, но я люблю тебя. Ах, дорогой мой муж!
   – Да это Каллекен Гейбрехтс! – вскричала Неле. – Красавица Каллекен.
   – Да, это я, – ответила та, – но увы, полдень минул уже для моей красоты.
   И лицо её омрачилось.
   – Что ты сделала? – говорил Ламме. – Что с тобой сталось? Почему ты меня бросила? Почему ты теперь хочешь меня покинуть?
   – Слушай, – сказала она, – не сердись. Я скажу тебе: зная, что монахи – люди святые, я доверилась одному из них: его имя брат Корнелис Адриансен.
   – Что? – закричал Ламме, услышав это имя. – Этот злобный ханжа, с помойной ямой вместо рта, только и говоривший, что об избиении реформатов! Этот проповедник инквизиции и указов? Так вот кто был этот мерзавец.
   – Не оскорбляй святого человека, – сказала Каллекен.
   – Святого человека? – отвечал Ламме. – Знаю я его, этого святого! Это грязная и подлая скотина. О горе, горе! И моя красавица Каллекен должна была попасть в лапы к этому распутному монаху. Не подходи, я убью тебя! А я так её любил. Моё бедное, обманутое сердце, которое принадлежало только ей… Что ты здесь делаешь? Зачем ты перевязывала мои раны. Надо было дать мне умереть. Я не хочу видеть тебя, убирайся, или я брошу тебя в море. Мой нож!
   – Ламме, муж мой! – отвечала она, обнимая его. – Не плачь, я совсем не то, что ты думаешь: я никогда не принадлежала этому монаху.
   – Ты лжёшь, – говорил он, плача и скрежеща зубами, – ах, я никогда не ревновал, а теперь стал ревнивцем. Печальная страсть: гнев и любовь, хочется сразу и убить и целовать. Уходи! Нет, останься! Я был так добр к ней. Убийство – вот мой владыка теперь. Мой нож! О, как внутри меня горит, ест, грызёт, а ты смеёшься надо мной…
   Рыдая, она целовала его, кроткая и покорная.
   – Да, – говорил он, – я глуп в моей ярости; да, ты хранила мою честь, ту честь, которую так безумно прицепляют к юбкам женщин. Так вот для чего ты пускала в ход самые нежные твои улыбки, когда тебе надо было итти слушать проповедь с приятельницами…
   – Дай мне слово сказать, – говорила она, целуя его, – пусть я умру на месте, если я обманываю тебя.
   – Умри же, – ответил Ламме, – ибо ты сейчас солжёшь!
   – Слушай же.
   – Говори или не говори, мне всё равно.
   – Брат Адриансен имел славу хорошего проповедника, – начала она, – я пошла его послушать. Он говорил, что духовный сан и безбрачие выше всего прочего, ибо ими легче всего достигает верное чадо райского блаженства. Его красноречие было сильно и пламенно; оно глубоко взволновало многих честных женщин – среди них и меня – и особенно вдов и девушек. Так как безбрачие и есть жизнь совершенная, то он советовал нам пребывать в нём, и мы поклялись, что отныне отрекаемся от супружеской жизни.
   – Кроме сожительства с ним, конечно, – сказал Ламме плача.
   – Молчи! – отвечала она, рассердившись.
   – Ну, кончай! – сказал он. – Ты нанесла мне тяжёлый удар, я уж не оправлюсь.
   – О муж мой, когда я буду неразлучна с тобой…
   Она хотела обнять и поцеловать его, но он оттолкнул её.
   – Вдовы, – говорила она, – принесли клятву не вступать больше в брак.
   Ламме слушал, погружённый в свои ревнивые мысли, а Каллекен стыдливо продолжала свой рассказ:
   – Он принимал в исповедницы только молодых и красивых женщин и девушек; прочих он отправлял к их духовникам. Он собрал богомолок, взяв с нас со всех клятву, что мы будем исповедываться только у него; я покорилась. Другие женщины, более опытные, чем я, спрашивали меня, не хочу ли я получить наставление во святом послушании и святом покаянии. Я согласилась. В Брюгге, на набережной Каменотёсов, подле монастыря миноритов, был дом, где жила женщина по имени Калле де Нажаж, у которой девушки получали обучение и содержание за червонец в месяц. Брат Корнелис мог незаметно проходить к ней из монастыря. Здесь, в маленькой комнатке, где не было никого, кроме него, я встретилась с ним. Он велел мне рассказать ему подробно обо всех моих естественных плотских склонностях. Я сперва не решалась, но в конце концов покорилась и рассказала всё.
   – О горе, – всхлипывал Ламме, – и твои чистые признания достались этой свинье.
   – Он говорил мне всегда, – это правда, муж мой, – что превыше стыда земного – стыд небесный, что мы должны приносить господу в жертву нашу мирскую стыдливость; только исповедуясь нашему духовнику в тайных вожделениях, мы становимся достойны святого послушания и святого покаяния.
   …Потом он стал требовать, чтобы я предстала пред ним нагая, дабы моё грешное тело приняло самое лёгкое наказание за мои пороки. Однажды он заставил меня раздеться; когда рубаха упала с меня, я лишилась сознания; он привёл меня в чувство нюхательными солями. «На этот раз довольно, дочь моя, – сказал он, – через два дня придёшь и принесёшь розгу»… Это длилось долго, но никогда… клянусь богом и всеми святыми… муж мой… пойми меня… взгляни на меня… посмотри, лгу ли я: я осталась чистой и верной тебе… я люблю тебя…
   – Бедное нежное тельце, – сказал Ламме. – О, позорное пятно на твоём брачном наряде.
   – Ламме, – сказала она, – он говорил от имени господа и святой матери нашей, католической церкви: могла ли я ослушаться его? Я любила тебя всегда, но под страшными клятвами принесла пресвятой деве обет не отдаваться тебе. Но я была слаба всё-таки, слаба к тебе. Помнишь гостиницу в Брюгге? Я была у Калле, ты проехал мимо на осле вместе с Уленшпигелем. Я пошла за тобой следом; у меня были деньги, я ничего на себя не тратила; я увидела, что ты голоден; моё сердце потянулось к тебе, я почувствовала жалость и любовь.
   – Где он теперь? – спросил Уленшпигель.
   Каллекен ответила:
   – После следствия, произведённого по приказу магистрата, и преследований со стороны злых людей, брат Адриансен вынужден был оставить Брюгге и нашёл пристанище в Антверпене. Мне говорили на корабле, что мой муж взял его в плен.
   – Что? – закричал Ламме. – Монах, которого я откармливаю, это…
   – Да, – ответила Каллекен, закрывая лицо руками.
   – Топор! Топор! – кричал Ламме. – Убью его, с торгов продам на сало этого похотливого козла. Скорее назад на корабль. Шлюпку! Где шлюпка?
   – Это гнусная жестокость – убивать или ранить пленника, – сказала Неле.
   – Ты так зло на меня смотришь; не позволишь? – сказал он.
   – Да, не позволю, – сказала Неле.
   – Хорошо. Я не причиню ему никакого зла; мне только выпустить его из клетки. Шлюпка! Где шлюпка?
   Они спустились в шлюпку. Ламме поспешно грёб и в то же время плакал.
   – Ты удручён, муж мой! – сказала Каллекен.
   – Нет, я весел: ты, конечно, меня никогда уж не покинешь?
   – Никогда, – ответила она.
   – Ты говоришь, что осталась чиста и верна мне; но, радость моя, дорогая Каллекен, я жил только мыслью найти тебя, и вот, из-за этого монаха, во всех наших радостях отныне будет яд, яд ревности… В минуту грусти или даже утомления я непременно буду видеть, как ты, обнажённая, подставляешь своё тело этому гнусному бичеванию. Весна нашей любви была моя, но лето досталось ему; осень будет пасмурная, скоро за ней придёт зима и похоронит мою верную любовь.
   – Ты плачешь? – спросила она.
   – Да, – ответил он, – оттого, что прошлое не вернётся.
   Но Неле сказала:
   – Если Каллекен была верна, ей следовало бы теперь уйти от тебя за твои злые слова.
   – Он не знает, как я его люблю, – сказала Каллекен.
   – Правда! – вскричал Ламме. – Так приди ко мне, красавица, приди, жена моя, – и нет уж ни пасмурной осени, ни зимы-могильщика.
   Он видимо повеселел, и так они вернулись на корабль.
   Получив у Уленшпигеля ключи от клетки, Ламме отпер её. Он хотел вытащить монаха за ухо на палубу, но не смог; он попытался заставить его пролезть боком, но тоже не смог.
   – Придётся всё сломать, – сказал он, – разжирел каплун.
   Монах вышел, вращая отупевшими глазами и держа руки на животе, и тут же упал на свой зад, так как большая волна качнула корабль.
   – Что, будешь называть меня «толстопузый»? – сказал Ламме. – Вот ты толще меня. Кто кормил тебя по семь раз в день? Я. Отчего это, крикун, ты стал теперь тише и мягче к бедным гёзам? Если ты посидишь ещё год в клетке, то уж не выйдешь отсюда; при каждом движении твои щёки дрожат, как свиной студень; ты уж не кричишь, скоро и сопеть перестанешь.
   – Молчи, толстопузый, – ответил монах.
   – Толстопузый! – закричал Ламме, придя в ярость. – Я Ламме Гудзак, то есть Ламме – мешок добра, а ты – мешок жиру, мешок сала, мешок лжи, мешок обжорства, мешок похоти. У тебя на четыре пальца сала под кожей, даже глаз не видно. Уленшпигель и я, мы вместе могли бы расположиться под соборными сводами твоего пуза. Ты назвал меня толстопузым. Хочешь зеркало, – взглянуть на твое толстопузие? Это я тебя выкормил, монумент из мяса и костей. Я поклялся, что ты жиром будешь плевать, жиром потеть и оставлять за собой жирные пятна, точно сальная свечка, тающая на солнце. Говорят, удар приходит с седьмым подбородком; у тебя уже шесть с половиной.
   И он обратился к гёзам:
   – Смотрите на этого сладострастника! Это брат Корнелис Адриансен-Ахтыдряньсен из Брюгге; он проповедывал здесь новомодную стыдливость. Его сало – его кара: его сало – моё создание. Слушайте же вы, солдаты и матросы, я ухожу от вас, от тебя, Уленшпигель, и от тебя, Неле, я поселюсь во Флиссингене, где у меня есть имущество, и буду жить там с моей бедной, вновь обретённой женой. Вы когда-то поклялись мне, что исполните всё, чего я от вас потребую.
   – Слово гёзов, – ответили они.
   – Так вот, – продолжал Ламме, – взгляните на этого распутника, на этого брата Адриансена-Ахтыдряньсена из Брюгге. Я поклялся, что он у меня задохнётся своим салом, как свинья. Постройте клетку пошире, впихивайте в него двенадцать обедов в день вместо семи; откармливайте его жирным и сладким: теперь он бык, пусть будет как слон, – и вы увидите, он заполнит всю клетку.
   – Мы откормим его, – сказали гёзы.
   – А теперь, – продолжал Ламме, обращаясь к монаху, – я прощаюсь и с тобой, бездельник, которого я кормил по-монастырски, вместо того чтобы повесить тебя: возрастай в жиру и жди смерти от удара.
   И, обняв Каллекен, он прибавил:
   – Смотри, можешь хрюкать или реветь, я увожу её, больше ты её сечь не будешь.
   Но тут заговорил разъярённый монах, обращаясь к Каллекен:
   – Так ты уходишь, баба плотская, уходишь на ложе похоти. Да, ты уходишь без сострадания к бедному мученику слова божьего, который наставлял тебя в святом, сладостном, небесном послушании. Будь проклята! Пусть ни один священнослужитель не даст тебе отпущения, пусть земля горит под твоими ногами; пусть сахар тебе кажется солью, а говядина – собачьей падалью; пусть хлеб тебе будет золой, солнце – льдиной, а снег – огнём адским. Пусть будет проклято твоё чрево, и дети твои будут чудовищами, с обезьяньим телом и свиной головой, раздутой больше, чем их живот. Пусть ничего, кроме страданий, плача, стенаний, ты не будешь знать ни на этом свете, ни на том, в аду, который ждёт тебя, в пекле серном и смоляном, зажжённом для таких, как ты, самок. Ты отвергла мою отцовскую любовь; будь трижды проклята святой троицей и семь раз проклята светильниками ковчега; пусть исповедь будет для тебя мукой; пусть святое причастие будет тебе ядом смертельным; пусть каждая плита в храме подымется с пола, чтобы размозжить тебя и сказать тебе: «Се есть распутница, сия осуждена, сия проклята!»
   И Ламме, прыгая от восторга, весело говорил:
   – Она была мне верна, монах сам сказал. Да здравствует Каллекен!
   Но она, рыдая и дрожа, говорила:
   – О, сними, молю, сними с меня это проклятие. Я вижу ад! Сними проклятие!
   – Сними проклятие! – сказал Ламме.
   – Не сниму, толстопузый, – ответил монах.
   И женщина, бледная и обезумевшая, стоя на коленях, вздымала с мольбой руки к Адриансену.
   – Сними проклятие! – сказал Ламме монаху. – Не то ты сейчас же будешь повешен, а если верёвка лопнет от твоей тяжести, ты будешь повешен вторично, пока не издохнешь.
   – Повешен дважды и трижды, – сказали гёзы.
   – Ну, что ж, – сказал монах, – иди, сладострастница, иди с этим толстопузым. Иди, я снимаю моё проклятие, но господь и все святители будут следить за тобой. Иди с этим толстопузым, иди!
   И он умолк, потея и хрипя.
   – Он хрипит, он хрипит, – вдруг закричал Ламме, – вот шестой подбородок; на седьмом – удар. А теперь, – обратился он к гёзам, – препоручаю вас господу, и тебя, Уленшпигель, препоручаю господу, и тебя, Неле, и всех вас, друзья, и святое дело свободы тоже препоручаю господу: больше я уже не могу ничего для неё сделать.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 [61] 62 63 64

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация