А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Скрижали судьбы" (страница 21)

   Глава семнадцатая

   Две ночи прошло, а я, кажется, и с места не двинулась. Хотя это вряд ли возможно. Неужели я ничего не поела, не сходила в уборную за домом, не размяла ноги? Не помню. Или помню только, как все сидела там, а затем, стоило только сумеркам сгуститься над Страндхиллом, угомонившим все – даже яркость травы, даже ночной бриз, который несся с залива, шуршал о подоконник моими розами или их бутонами, – бум-бум-бум, будто сам Джин Крупа[56] легонько прошелся по барабанам. И сразу же, будто по сигналу, пришли другие звуки – примчались по дороге, свернули за угол, и вот уже в дверь постучала мелодия «Цветка жимолости», сначала всего пара нот, но вот уже Гарри Б. ударил по барабанам, а затем вступил кларнет, на котором, как я предположила, выводил Том, и кто-то уселся за пианино – уж не я точно, но по хриплому стуку клавиш я догадалась, что, скорее всего, играл сам Старый Том, а вот и, наверное, Дикси Килти взял ритм-гитару, которую он любил как собственного ребенка, и вот они уже развертывали песенку, стебелек за стебельком, цветок за цветком, будто саму жимолость, хотя в этих краях она зацветала куда позже.
   Тогда я и поняла, что была суббота. Теперь у меня был хоть какой-то ориентир.
   Господи, до чего же то была прекрасная мелодия для гитары.
   «Цветок жимолости». Пум-пум-пум – гудят барабаны, вверх-вниз, вверх-вниз – ходуном ходят гитарные струны. Даже самые прожженные парни в Слайго от этой песни чуть с ума не сходили. Мертвец бы и тот под нее затанцевал. Немой бы подпевал гитарному соло.
   Говорили, ну, по крайней мере Том мне говорил, что Бенни Гудман на танцах отводил этой песне добрых двадцать минут. И я легко могла в это поверить. Ее можно целый день играть и все равно не высказать всего, что в ней есть. Ведь то была говорящая песня. Даже если петь ее без слов.
   И вот.
   И вот, я туда пошла. Пошла – с чернейшим, неизъяснимым чувством. Надела все самое лучшее, натянула выходное платье, «навела марафет» на скорую руку, причесалась, уложила волосы, сунула ноги в туфли для танцев – и только дышалось все как-то трудно, а затем вышла на ветер, и от холода у меня даже грудь будто сжалась на мгновение. Но мне было все равно.
   Потому что я думала, что все еще может закончиться хорошо. Почему я так думала? Потому что плохих новостей я еще не слышала. Я столкнулась с какой-то загадкой.
   Для танцев было еще рановато, но из Слайго уже ехали машины, а лучи их фар, будто огромными лопатами, вскапывали изъезженную дорогу. Лица в машинах так и светились предвкушением, а иногда парни даже стояли на подножках. Счастливое зрелище, самое счастливое зрелище в Слайго.
   Чем ближе я подходила к «Плазе», тем больше мне казалось, что я призрак. Потом-то «Плаза» стала самым обычным домом отдыха, к ней сзади пристроили зал, так что фасадом она стала походить на самое обычное здание, только какое-то выровненное, как будто затертое. На крыше развевался красивый флаг с буквами П-Л-А-З-А на полотнище. Освещение там было никудышное, но кому нужно это ваше освещение, когда само здание виделось каждому в его повседневных мечтах и мыслях Меккой. Можно было всю неделю горбатиться на опостылевшей работе в городе, но пока на свете была «Плаза»… Посильнее любой религии, скажу я вам, были танцы. Они сами и были религией. Запрет танцевать стал бы чем-то вроде отлучения от церкви, недопущения к причастию, как не допускали до него солдат ИРА во время гражданской войны.
   Солдат вроде Джона Лавелла, разумеется.
   «Цветок жимолости». Теперь бэнд закончил с этой песней и начал другую – «Тот, кого я люблю», которая, как всем известно, куда медленнее, и я подумала, что для самого начала вечера это не лучший выбор. Играть в бэнде – это навсегда. Каждая мелодия хороша в свое время. Иногда такое время наступает редко – для старых рождественских песен, например, или промозглых старинных баллад, когда посреди зимы всем охота погрустить. «Тот, кого я люблю» – это для предпоследнего танца или около того, когда все уже еле ноги передвигают, но такие зато счастливые, и кругом все сияет – лица, руки, инструменты, сердца.
   Когда я вошла, на танцполе было всего несколько пар. Я была права, для танцев было еще рановато. Но у всего бэнда вид был уже заполночный. Старый Том только завел соло на пианино, а сын перебивал его кларнетом. Мне аж не по себе стало. Быть может, люди видели и то, что Том, мой Том, казался немного навеселе. Его, конечно, качало из стороны в сторону, но мелодию он выводил ровно, до тех пор пока его будто заклинило, и он вытащил мундштук изо рта. Бэнд дотянул мелодию до конца последней музыкальной фразы и тоже умолк. Все повернулись к Тому, чтобы поглядеть, как он поступит. Том, как всегда аккуратно, положил кларнет на пол, сошел со сцены и шатающейся походкой направился за кулисы, где располагалась гримерка. Не знаю даже, видел ли он меня.
   Я тоже направилась туда. Меня и старый занавес, за которым скрывалась дверь, разделял только танцпол. Я рванулась вперед, но внезапно путь мне преградил Джек, и лицо его в мерцающем полумраке было очень суровым.
   – Чего тебе надо, Розанна? – спросил он таким ледяным тоном, какого я от него никогда не слышала, а уж он иногда мог быть прямо айсбергом.
   – Чего мне надо?
   Так забавно, я промолчала два или три дня, и теперь голос у меня был надтреснутый – их-х-х-х, будто игла скользнула по пластинке.
   На меня, наверное, и не посмотрел никто. Со стороны, должно быть, казалось, будто мы стоим тут и болтаем, как пара старых друзей, как и все те тысячи старых друзей, которые останавливались тут поболтать каждую субботу. Да и что это была бы за дружба, если б не было «Плазы», не говоря уже о любви?
   В желудке у меня, наверное, ничего и не было, но он все равно сжался в рвотном позыве. Так я отозвалась на ледяные слова Джека. Этот лед поведал мне больше любых его слов, слов, которые я, несомненно, вот-вот должна была услышать. Это не был голос палача, вроде того англичанина, Пьерпойнта, которого фристейтерское правительство привозило сюда в сороковых вешать членов ИРА, но то был голос судьи, который только что приговорил меня к смерти. И сколько убийц и уголовников уже видели – по одному лицу судьи, не говоря уже о черной шапочке, которую им надевали на головы, – какая судьба им уготована, хоть бы и каждая клеточка их тела протестовала против этого знания, и надежда теснилась у самого выдоха неотвратимых слов. Так пациент глядит в лицо хирургу. Смертный приговор. Вот что получил Энус Макналти за свою службу в полиции. Смертный приговор.
   – Чего тебе надо, Розанна?
   – Чего мне надо?
   И снова эта сухая рвота. Люди начали поглядывать на меня.
   Думали, наверное, что я махом вылакала полбутылки джина, что-нибудь в этом роде, как это обычно делали нервничавшие танцоры – «скользкие клиенты», как их звал Том. Меня так ничем и не стошнило, но мне все равно стало мучительно стыдно. И к этому стыду примешивалось еще какое-то глубокое, очень глубокое чувство – может, раскаяние, может, отвращение к себе самой, которое меня так и буравило.
   Джек отшатнулся от меня, будто бы я была обрывистым утесом, чем-то опасным, что может раскрошиться у него под ногами и обрушить в гибельную пропасть. Как Мохерские утесы, как Дун-Энгус.
   – Джек, Джек, – сказала я, но что хотела сказать – не знала.
   – Да что с тобой такое? – спросил он. – Что с тобой такое?
   – Со мной? Не знаю. Меня тошнит.
   – Да не сейчас, твою мать. Розанна, что ты натворила?
   – Что, что говорят, что я натворила?
   Ну вот, теперь это даже на нормальную речь было не похоже. Что, что, что. Будто какой южный напев, старая негритянская песня. Но Джек ничего не ответил.
   – Могу я пройти к Тому за кулисы? – спросила я.
   – Том не хочет тебя видеть.
   – Конечно, хочет, Джек, он ведь мой муж.
   – Ну, Розанна, с этим-то мы разберемся.
   – Это ты о чем, Джек?
   И вдруг внезапно весь его лед сошел. Быть может, он припомнил старые времена, уж не знаю. Может, припомнил, что я всегда к нему относилась по-дружески и ценила всего его достижения. Видит Бог, мне всегда нравился Джек. Мне нравились его строгость и странная, иногда прорывавшаяся веселость, когда он вдруг принимался дрыгать ногами и выделывать то, что он называл африканским танцем. Иногда на вечеринках его вдруг ни с того, ни с сего могло охватить безудержное веселье, которое уносило его до самой Нигерии. Мне нравились его шикарные пальто и еще более шикарные шляпы, его тонкая золотая цепочка для часов, его авто, которое всегда было самым лучшим авто в Слайго, за исключением огромных крытых автомобилей, на которых ездили только богатенькие.
   – Послушай-ка, Розанна, – сказал он. – Тут дело запутанное. В Страндхилле на твое имя открыт счет в лавке. С голоду не помрешь.
   – Что?
   – С голоду не помрешь, – повторил он.
   – Слушай, – сказала я, – почему же мне нельзя поговорить с Томом? Всего пару слов. За этим я и пришла. Ради всего святого, я ведь не собираюсь снова играть в бэнде.
   Это было не слишком логично, и, кажется, последнюю фразу я даже прокричала. Не лучший способ вести себя с Джеком, который легко смущался и превыше всего на свете ненавидел истерики. Не думаю, что его драгоценная голвейская подружка хоть раз в жизни закатила ему истерику. Однако Джек по-прежнему оставался невозмутимым, только придвинулся ко мне поближе.
   – Розанна, я всегда был тебе другом. Поверь мне и теперь и возвращайся домой. Будут новости, я скажу. Может, все еще обойдется. Просто успокойся и иди домой. Давай-ка, иди, Розанна. Но мать уже про все это высказалась, а против нее не попрешь.
   – Мать?
   – Да, да, мать.
   – Господи боже, и что же она сказала?
   – Розанна, – тихо, яростно прошептал он, – есть в нашей матери такое, чего тебе никогда не понять. Есть в ней такое, чего и я никогда не пойму. В детстве с ней приключилось достаточно бед. Поэтому теперь ее ни в чем не переубедить.
   – Бед? Каких бед?
   Теперь он почти шипел, вроде бы опасаясь, как бы нас не подслушали, но в то же время он словно хотел убедить меня в чем-то, в чем убедить, наверное, ну никак было нельзя.
   – Это все давняя история. Она решила, что у Тома все должно быть в жизни куда как лучше, потому что, потому что… а, это все ее прошлое, ее прошлое.
   – Ты говоришь как чокнутый! – крикнула я.
   Я словно прижгла его горящей палкой.
   – Ну, послушай, послушай, может, все еще обойдется, – сказал он.
   Где-то в глубине души я понимала, что если сейчас развернусь и уйду из этого зала, то все точно никак не «обойдется». Всякому разговору – свое время, как и каждой песне, и неважно, если это время выпадает крайне редко. И тут была та редкая минута, когда я знала, что если бы мне только увидеть Тома или, скорее, Тому увидеть меня, женщину, которую он любил так сильно, желал, почитал и любил, то все наконец наладилось бы.
   Но Джек меня не пустил бы. Совершенно точно. Он стоял ко мне чуть бочком, будто рыбак, который забрасывает сеть, собираясь ловить лосося, и переносит всю тяжесть своего тела на левую ногу.
   Джек не был подонком, он не был жесток. Просто сейчас родной брат был ему важнее свояченицы.
   И еще он был чертовски огромным препятствием. Я попыталась рвануться вперед, проскочить мимо него одним усилием воли, но воля оказалась куда мягче его самого. Поездки в Африку сделали его железным, я будто в дерево врезалась, и он ухватил меня, а я все пыталась вырваться и все кричала, кричала, пытаясь докричаться до Тома, до милосердия, до Бога. Его руки сомкнулись на моей талии, крепко, так крепко – хамма-хамма крепко, если говорить на его африканском языке, на пиджине, который он так любил изображать и передразнивать, он притянул меня к себе, так что мой зад уперся ему в бедро, пришвартовался там намертво, и держал меня крепко, цепко, не размыкая рук, будто в жутком любовном объятии.
   – Розанна, Розанна, – сказал он. – Тихо, женщина, ш-ш-ш!
   А я все орала и выла.
   Вот как я любила Тома и свою жизнь с ним. И вот как я отбрыкивалась от ненавистного будущего.
* * *
   Вернувшись в свою хибарку, я места себе не находила. Улеглась было спать, но сон не шел. В голове царил какой-то холод, аж до боли, словно кто-то вскрывал мне заднюю стенку черепа острым-преострым консервным ножом. Хамма-хамма острым.
   Есть такие страдания, позабыть о которых может любое живое существо, иначе нам бы никак не выжить среди других таких же существ. Так, мол, бывает с болью при родах, но с этим я не соглашусь. И ту боль, что я тогда испытала, позабыть тоже было невозможно. Даже сейчас я, усохшая старая карга, сижу тут и все равно помню эту боль. Все равно чувствую ее отголоски.
   Эта боль, которая отнимает все, кроме себя самой, и потому молодая женщина, которая лежит там, на своем брачном ложе, – это одна сплошная боль, одно сплошное страдание. Вся я была в каком-то поту. Боль же в основном была вызвана невероятной боязнью того, что никто-никто – никакой цирк, никакие гарцующие янки на лошадях, ни одна живая душа не появится, чтобы избавить меня от нее. Что я так и буду вечно в ней плавать. И все же, я думаю, боль эта была такой незначительной. Мир не принимал меня в расчет во времена мрачных страданий, куда как горше моих, если, конечно, верить традиционной истории мира. Занятно, что теперь эта мысль меня даже утешает, но тогда мне это не помогло. Да и что может утешить женщину, которая корчится от боли на забытой кровати, на забытой земле Страндхилла – даже и не знаю. Была бы я лошадью, так меня пристрелили бы из жалости.
   Не такой уж это пустяк – пристрелить человека, но в те дни это считалось сущей мелочью.
   Во всем мире считалось. Я знаю, что вскоре после этого Том вместе с Генералом уехал в Испанию, сражаться за Франко, а там ведь стреляли только так. Они подводили мужчин и женщин к краям живописных пропастей, стреляли в них, и те у них на глазах падали в бездонные глубины. Пропасть тогда была сразу и историей, и будущим. Они выстрелами укладывали людей в самые развалины их страны, в разруху и руины, точь-в-точь как в Ирландии. На гражданской войне мы перестреляли достаточно народу, чтобы умертвить новую страну еще в колыбели. И даже больше, чем достаточно.
   Это я за себя говорю, так мне теперь это видится. Тогда я мало что знала обо всем этом. Убийство, правда, я видела собственными глазами. И видела, как убийство на своем пути может сделать крюк и прихватить и другие жизни, безо всякого предупреждения. Вот она, смышленость, всеохватность убийства.
   Следующее утро выдалось до абсурдного прекрасным. В дом залетел воробей и страшно разволновался и огорчился, когда я вышла из спальни в пустую гостиную. Я зашла в угол, взяла в руки это дикое трепыхание, которое напоминало летучее сердце, пошла к двери, которую, будучи во власти своего странного горя, позабыла закрыть накануне, вышла на крыльцо, вскинула руки и выпустила маленькую, бесполезную серую птичку назад, к солнцу.
   И едва я разомкнула руки, как на тропинке, ведущей к дому, показались Джек Макналти и отец Гонт.
   В те времена священники считали себя хозяевами страны, и, наверное, отец Гонт тоже считал, что он хозяин моей хибарки, потому что он, не говоря ни слова, прошел прямо в дом и уселся на колченогий стул, Джек проследовал за ним, а я чуть было не забилась в угол, как тот воробей. Но что-то я не думала, что они возьмут меня в руки и выпустят на волю.
   – Розанна, – сказал отец Гонт.
   – Да, отец.
   – С нашего последнего разговора прошло много времени.
   – Да, много.
   – Не погрешу против истины, если скажу, что в твоей жизни с тех пор произошли кое-какие перемены. А как поживает твоя мать, я ведь и ее все это время не видел?
   Что ж, не думаю, что он ждал ответа на свой вопрос, ведь это он хотел упечь ее в сумасшедший дом, да я бы и не смогла ему ответить, даже если бы захотела. Я не знала, как там поживает моя мать. Наверное, дурно с моей стороны было не знать этого. Но я не знала. Я надеялась, что с ней все хорошо, но не знала – хорошо ли. Кажется, я знала, где она, но не знала, как она там.
   Моя несчастная, прекрасная, безумная, пропащая мать.
   Конечно же, я начала плакать. Странно, но не по себе, хотя и могла бы наплакать целое море и реку в придачу, но нет, плакала я не по себе. По своей матери? А может ли кто вообще вычленить причину наших слез?
   Но отца Гонта мои дурацкие слезы вовсе не интересовали.
   – Э-э-э… Тут Джек хочет представить семейную точку зрения по одному вопросу, верно, Джек?
   – Ну, – ответил Джек. – Мы хотим, чтобы все прибрали за собой. Мы хотим вести себя как белые люди. Решение всегда найти можно, даже если дело очень запутанное. Я в это верю. Вот в Нигерии бывали такие проблемы, которые казались совершенно неразрешимыми, но стоило приложить немного смекалки… Всякие там мосты через реки, которые каждый год меняли направление. Вроде того. Инженерам приходится решать такие проблемы.
   Я стояла и терпеливо слушала Джека. Вообще-то это, наверное, была самая длинная речь, которую Джек произнес, обращаясь ко мне, по крайней мере в моем присутствии ну или хотя бы в некоторой близости от меня. Он был весь такой свежевыбритый, подтянутый, чистый, воротник кожаного плаща поднят вверх, шляпа сидит на голове идеально косо. От Тома я знала, что последние несколько недель он беспробудно пил, но этого по нему было незаметно. Он обручился с этой своей голвейской девчонкой, и от этого, как сказал Том, типично по-мужски запаниковал. Он собирался жениться на ней и увезти ее в Африку. Том показывал мне фотографии бунгало Джека в Нигерии и самого Джека с разными людьми, белыми и черными. И впрямь я была заинтригована, зачарована даже видом Джека в элегантной рубашке с расстегнутым воротом, в белых брюках и с тросточкой; на одной из фотографий был снят черный мужчина, быть может, тоже чиновник, но только тут не было никакого расстегнутого ворота, напротив, на нем был строгий черный костюм, жилет, галстук, и уж не знаю, какая там жара стояла, но с фотографии он глядел холодно и спокойно. Был еще снимок Джека в толпе полуголых людей, черно-черно-черно-черных, то, наверное, были рабочие, копавшие каналы, которые там строил Джек, ровные, прямые каналы эти, как рассказывал Том, прорывали в самое захолустье, чтобы доставить столь желанную воду на самые отдаленные фермы. Джек, спаситель Нигерии, повелитель вод, строитель мостов.
   – Да, – сказал отец Гонт. – Думаю, все это можно поправить. Уверен, что можно. У всех же есть голова на плечах.
   Я вдруг с легким трепетом представила свою голову вместо безжалостно остриженной головы отца Гонта или головы Джека под элегантной шляпой, но видение мое тотчас же рассеялось в парящих пылинках солнечного света, который пронзал комнату.
   – Я люблю своего мужа, – произнесла я так внезапно, что сама чуть не вздрогнула от неожиданности.
   До сих пор не пойму, с чего бы мне тогда говорить такое этим двум вестникам будущего. Я и представить не могла, на кого бы эта фраза могла подействовать еще меньше. То же самое, что пожимать руки двум несчастным солдатам, которым приказано меня расстрелять. Вот что я почувствовала, едва эти слова вырвались наружу.
   – Ну что же, – почти с охотой подхватил отец Гонт, раз уж я сама коснулась этой темы, – теперь это все в прошлом.
   Я отозвалась только какими-то всхлипами, набором гласных и согласных звуков, потому что мозг не понимал, какие слова выбрать, но наконец он выудил одно слово:
   – Что?
   – Мне понадобится некоторое время, чтобы понять масштабы этой проблемы, – сказал отец Гонт. – А до тех пор, Розанна, я бы хотел, чтобы ты оставалась тут, в этом доме, и когда я доведу это дело до конца, то смогу куда подробнее разъяснить тебе твое положение и предпринять некоторые шаги касательно твоего будущего.
   – Том передал дело в руки отца Гонта, Розанна, – сказал Джек. – Он имеет право говорить от его лица.
   – Да, – подтвердил отец Гонт. – Это так.
   – Я хочу быть с мужем, – сказала я, потому что это было правдой и еще потому, что я только это и могла выговорить спокойно. Затмевая собой бескрайнее горе, во мне росло новое чувство – гнева, ненасытного дикого гнева, будто бы волк заворочался под овечьей шкурой.
   – Раньше надо было об этом думать, – тон отца Гонта был таким же сухим, как и его слова. – Замужняя женщина…
   Но тут он умолк. Или не знал, что говорить дальше, или знал, но решил промолчать, или ему не хотелось ничего говорить, или он не мог заставить себя произнести что-нибудь. Джек даже прочистил горло, как во время киносеанса в «Карнавале», и тряхнул головой так, будто у него волосы были мокрые. Отец Гонт вдруг внезапно смутился – страшно, мучительно, как и той ночью, когда тело Вилли Лавелла лежало – так неприкрыто, так мертво – в часовенке отца. Кажется, я догадывалась, о чем думал отец Гонт. Во второй раз он из-за меня оказался в ситуации, которая вызвала у него – что? Недовольство, негодование. Негодование и недовольство самой женской природой? Кто знает. Но вот я уже глядела на него с внезапным презрением. Будь мой взгляд пламенем, отца Гонта испепелило бы на месте. Я понимала его власть, которая сейчас была безграничной, и еще казалось, что именно сейчас я поняла самую его суть. Мелкую, до самых краев, куда ни глянь – на север, запад, юг или восток, – заполненную самоуверенностью и еще – смертоносную.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 [21] 22 23 24 25 26 27 28 29 30

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация