А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Четыре Любови (сборник)" (страница 6)

   Глотов стянул с себя башмак, тот, который не на протезе, выцедил из него на паркет остатки ладожской влаги и попросил хозяина:
   – На батарею не поставишь, Лев? А то тяжело мне ковылять туда. Несподручно.
   Лев Ильич вырвал у него из рук башмак, подошел к батарее и с силой засунул его в пространство между радиатором и подоконником.
   – С любовью… – тихо и отчетливо произнес Глотов – С любовью внутри себя. А она ведь очень разная есть. И все они тоже разные получаются, любови.
   Лева вздрогнул и медленно развернулся к греку лицом. Перед ним сидел тот же самый гость, тот же Глотов, но… уже другой. Лева знал это точно. Он тоже был небрит, и на нем также не было одного башмака, и был он не окончательно еще просохший, и, вероятно, тоже – от ладожской воды из пруда, стерегущего аэропортовских писателей от пожара, но лицо… Глаза его смотрели на Льва Ильича внимательно и строго.
   – Вспомните, Лев Ильич, – обратился он к Леве так, как не обращался никогда до этого, – как в греческом языке обозначается слово «любовь»?
   – Любовь? – растерянно переспросил Лева. – По-гречески? – Он пожал плечами. – Ну там несколько есть вариантов, точно не припомню. Это зависит от рода отношений между людьми, от свойств и сил природных и обретаемых вроде бы…
   Глотов улыбнулся:
   – А конкретно?
   – Ну что-то там такое… Филия, я помню, и еще чего-то… А зачем вам?
   – Это не мне нужно, Лев Ильич, это вам теперь необходимо помнить постоянно. Ваши многочисленные любови и Любови требуют точного местоположения в пространстве и чувстве. Иначе… – Он замялся. – Могут возникнуть некоторые неудобства с домочадцами… Даже осложнения… – Он снова пожевал губами, подбирая нужное слово. – Мой коллега пытался вам объяснить, но, к сожалению… м-м-м… не очень ловко.
   Лева потерял последние признаки агрессии и опустился на пол рядом с батареей.
   – Вы хотите сказать… – неуверенно произнес он.
   – Ну хорошо, я постараюсь вам напомнить, что я имею в виду, – мягко улыбнулся Глотов и посмотрел умными спокойными глазами на Льва Ильича. – Филия! Вы совершенно верно обозначили эту любовь – любовь с оттенком дружбы. Вы это вряд ли помните, но это именно она. Что осталось? А вот что – сторге. Любовь с оттенком нежности. Он повторил еще раз, явно наслаждаясь звучанием греческого слова: – Сто-о-о-рге! Идем дальше: агапе! Любовь-жертвенность. Жертвенная любовь! Понятно, о чем речь, надеюсь…
   Лев Ильич слушал как завороженный. И действительно, этот Глотов, именно этот, последний из навещавших его греков, гипнотизировал его совершенно. Он говорил сейчас самые простые вещи, понятные любому первокурснику классического отделения филфака МГУ, каким когда-то был и Лев Ильич Казарновский-Дурново. Но тогда это почему-то пролетело мимо Левиных ушей, не коснувшись ни сердца его, ни мозгов, не задев и любой другой плоти молодого студенческого организма и не оставив никакой памяти об этом нигде больше…
   – И наконец, – продолжал Глотов, – эрос! Любовь-страсть! Э-рос! Последнее из основных! – Он и сам перевел дух. – Во всем этом, Лев Ильич, следует серьезно разобраться, очень серьезно. В вашем доме многое перемешано и потому – напутано. То ли Любовей в переизбытке, то ли любовей в недостатке.
   – Страсть… – с закрытыми глазами повторил Лева последнее определение любви и вышел из глотовского анабиоза. Он открыл глаза и снова увидел перед собой гостя. Сон, на который он тайно рассчитывал, пригревшись в батарейном тепле, к сожалению, не подтвердился.
   – Слышь, Левушка, – Глотов глубоко и сочно зевнул и протянул к Леве руку. – Ты мне ботинок-то мой подкинь сюда, а то я не дотянусь. Пора мне. Еще бульдозер вытоплять надо обратно, а там найди еще кого пойди, сам знаешь, какой у вас тут народ несердечный, у писателей. Пропадать будешь – оборесся. – Он натянул башмак на ногу. – У нас на рыбном хозяйстве все не так было. Там, с мореходки начиная, все на дружбе стоит, на взаимности. А ту-у-у-т… – Он осмотрелся по сторонам, и было неясно, какие окрестности имеются в виду: конкретной квартиры или писательские вообще… – Тут и я, бывает, путаюсь. – Грек оценивающе взглянул на обутую непротезную ногу: – Шнурки не завязываю, мне теперь недолго уж. – Он вопросительно кивнул в сторону коридора. – Этих тревожить тоже не буду, здесь выйду, лады?
   – Лады, грек, – серьезно ответил Лев Ильич. – Выходи, где тебе удобнее. И спасибо, что заскочил.
   – Да чего там… – ответил грек и растворился в воздухе гостиной.
   Лев Ильич встал с пола, подошел к окну и посмотрел во двор. Все там было как всегда: ни ладожского пруда с бульдозером, ни зимней дороги на станцию поперек двора, ни следов кого-либо из греков Глотовых. В спальне его находилась мать, – так все еще ему казалось, – и поэтому он туда не пошел, а лег в гостиной на диване, поджав под себя ноги, и провалился в сон…

   Проснулся он в своей собственной постели. Люба все еще спала рядом с ним, но по сильному свету, пробивавшемуся сквозь щели в плотных шторах, Лев Ильич понял, что уже позднее утро. Он встал с кровати, подошел к окну и раздвинул шторную щель пошире. Никаким розовым и не пахло. Перед ним лежал привычный писательский ландшафт, до боли знакомый и единственно возможный. Тем не менее свой ночной сон Лева помнил в деталях. Правда, детали эти касались всего, что связано было с зимней дорогой в розово-фиолетовом свете, черной дырой в центре двора со вздыбленными по ее краям льдинами и тонущим в ней дачным бульдозером. Все остальное растворилось в памяти вместе с растаявшими визитерами.
   «Странный сон, – подумал Лева, – раньше мне все сосед снился, а теперь – бульдозеры…»
   Но ощущение, что было еще что-то важное, что прорывалось откуда-то к нему, но так и не пробилось, тем не менее не отпускало. И это, как ни странно, было связано с бульдозером, показанным накануне. На короткий срок это вызвало в так и не проснувшемся окончательно Левином теле смутное волнение, но он списал все на дурной сон.
   – Одно говно показывают, – усмехнулся он сам себе. – С вонючим дымом дизельным. Могли бы сериал запустить какой-никакой, с любовью там… со страстями. Отечественный… И чего я не пишу сериалы?
   Зазвонил будильник. Люба открыла глаза, увидела мужа, стоящего у окна, и спросила:
   – К весне дело?
   – Что, милая? – Он рассеянно посмотрел на будильник – тот продолжал звонить. Лева прервал звонок и всмотрелся в циферблат военного образца. Все работало безукоризненно – звонок соответствовал стрелкам, стрелки – времени дня, а время – свету за окном.
   «Почему же мне казалось, что он испорчен?» – подумалось ему, и он явственно вспомнил, как совсем недавно пытался определить показания стрелок, но отчего-то у него это не вышло…
   – К весне? – переспросил он Любу. – Пожалуй… – И снова подошел к окну.
   – Я сегодня к врачу иду, в Любашин медицинский центр, – сообщила жена. – Она меня записала к хорошему специалисту. Сын Горюнова вашего, между прочим, друга твоих родителей, классный хирург.
   – Хирург? – удивился Лев Ильич. – А зачем тебе это, солнышко?
   – Просто я хочу проконсультироваться, – ответила Люба. – А то с этой работой бесконечной совершенно времени не хватает ни на что… Мне нужно проверить… по женским делам. Грудь, в общем.
   – Болит что-нибудь разве?
   – Лев, вот схожу когда, расскажу, ладно?
   – А Любаша что, из школы ушла?
   – В прошлом году еще, ты бы мог знать. Ее уговорили, оклад приличный обещали и уговорили. Старшей лаборанткой, в лабораторию. А денег у нее втрое против школьных получилось. Она ведь нищая просто была в школе в этой. Действительно, в одной кофте годами ходила и сейчас так и жила бы, если б не Горюнов этот. Она ведь не рассказывала вам, а сама после развода с тобой к старому Горюнову, отцу его, ходила почти до смерти. Помогала им, он же вдовец был.
   – А я не знал, – изумился Лева. – Надо же…
   – Она хорошая, – тихо сказала Люба. – Я не хочу, чтобы мы ее потеряли, ладно?
   – Ее Маленькая курицей дразнит, – засмеялся Лева. – Тоже ладно?
   – Я это прекращу, – твердо ответила Люба. – Я это Маленькой больше не позволю.

   Опухоль оказалась не большой и не зловредной, однако, как Горюнов ни старался, большую часть левой груди пришлось отнять. Зато ему удалось спасти сосок на оставшейся части, хотя это существенно осложнило операцию. Вернувшись домой из клиники, Люба первые дни рыдала, и Лев Ильич как мог ее утешал. Недели через две швы сняли и выяснилось, что картина гораздо терпимее Любиных ожиданий. Она немного повеселела и спросила Леву:
   – А ты меня не бросишь теперь? После всего этого?
   – Глупая… – ответил муж. – Разве тех, кого любят, бросают? – И привлек ее к себе.
   – Надо Любашу как-то отблагодарить, – сказала Люба, прижимаясь к мужу. – Если б не она, мы про Горюнова этого и не вспомнили бы. Ни про сына, ни про отца…

   Следующие три года протекли в семье Казарновских-Дурново без особых примет и возмущений семейной среды. Лева написал два сценария и один их них случайно продал, чем тайно гордился.
   Люба Маленькая заканчивала школу, носилась где-то целыми днями, и добиться от нее чего-либо не мог уже никто. Из домашних она признавала только Леву, через мать смотрела насквозь, а про бабку порой забывала, почти с ней не пересекаясь.
   Люба окончательно пришла в себя после операции и с головой окунулась в работу. Потихоньку она стала об ампутации забывать, но с Горюновым связи не утратила. И тот почему-то часто передавал через Любашу приветы и интересовался, как у бывшей пациентки обстоят дела. Однажды даже, будучи из вежливости приглашен к Казарновским на дачу, на шашлык, не преминул этим воспользоваться и прибыл франтом: в костюме, с цветами, коньяком и шоколадом.
   – Душенька! – всплеснула руками Любовь Львовна. – Вылитый отец! Знаете, как они с Илюшей дружили? – Она взяла Горюнова-младшего под руку и увлекла на самую дальнюю восьмидесятую сотку. – Голубчик, – с надеждой заглянула она ему в глаза, – а он не оставил случайно после себя каких-нибудь бумаг, записей, быть может, или чего-нибудь еще писчебумажного?
   – Он никогда ничего не записывал, – удивился сын. – Он больше выпивал, а этим никогда не занимался. Вы мемуары, очевидно, имеете в виду? Встречи с вашим мужем?
   – Не совсем, – не унималась разочарованная вдова классика, – ему, знаете ли, Илья массу всего рассказывал интересного: замыслы свои, воинские истории, ну и прочее, а? Не оставил? Для переработки…
   – Нет, – утвердительно ответил хирург. – Тогда бы это сохранилось, но… Нет…
   К концу девяносто седьмого года Люба завершила, наконец, фундаментальное исследование о частных московских коллекциях и передала рукопись в издательство. Два с лишним года ушло у нее на архивы. Днями она просиживала в тесных архивных комнатках, выискивая уникальные данные на тему истории собирательства живописи и антиквариата московскими купцами и интеллигентами. Не вылезала из архивов Третьяковки, Бахрушинского музея театрального искусства, дважды в неделю моталась в Архив литературы и искусства в самый конец Москвы, на Флотскую улицу. Материал получился потрясающий: с огромным справочным аппаратом, интереснейшими биографиями и судьбами московских коллекционеров. Лев Ильич был в восторге от успехов супруги.
   – Люб, я тобой горжусь больше, чем всеми Казарновскими и Дурново с Мурзилкой вместе, – сказал он ей, – туда б еще, в книжку твою, бабаню нашу зачислить, как брильянтового коллекционера, специализирующегося на современном драматическом искусстве. Жаль вот только, что коллекцию никто не видел.
   – Ничего страшного, – улыбнулась Люба, – скоро Геник вернется, в очередной раз в любви ей признается и наверняка будет допущен. А нам потом расскажет, что видел…
   Любаша продолжала появляться в доме регулярно, но сперва становилась добычей Любовь Львовны. Она, конечно, не могла заменить ей новомосковского узника, и так, как с Генькой, об искусстве ей поговорить было теперь совершенно не с кем, но тем не менее, для того чтобы выговориться, как все здесь хотят от нее поскорее избавиться и желают ее скорейшей смерти, она подходила. Любаша, опустив глаза, выслушивала старухины причитания, произносила необходимые утешительные слова, всегда одни и те же – на другие у нее просто не хватало фантазии – и, обняв бывшую свекровь, возвращалась к Любе. Ни поначалу, ни впоследствии они никогда не обсуждали Любашины визиты в спальню Дурново. И договариваться об этом им тоже не было нужды.

   В день, когда Любина книга вышла в свет, из тюрьмы, отбыв срок день в день, вернулся Генрих. Любовь Львовна нервничала с утра. В этот день она позволила себе неслыханную роскошь: самолично испекла двенадцатислойный «Наполеон», пропитав каждый лист ромом, причем не вместе, а отдельно. Затем заждавшаяся вдова густо проложила листы заварным кремом и собрала все в торт, присыпав сверху измельченной тортовой крошкой из листовых обломков.
   – Старинный рецепт семьи Дурново! – сообщила она в этот день каждому в очередь, включая Любу Маленькую. – Фамильный состав! «Наполеон» Дурново! – «Наполеон» она произнесла с французским прононсом, в нос.
   Маленькая внимательно выслушала бабкину похвальбу, сосредоточенно похлопала глазами и, демонстрируя наивную заинтересованность, спросила:
   – Скажите, пожалуйста, бабанечка, а что, ваши Дурново тогда служили у господ настоящими крепостными кондитерами?
   Испортить праздник ей все равно не удалось. Геник явился на «Аэропорт» так, будто выскочил полчаса назад за сигаретами: в том же возрасте и весе, в той же куртке, с запахом того же лосьона на выбритой физиономии и с той же игриво-грустной ухмылкой на устах. Он снял куртку и пристроил ее на привычное место, напротив царицыной спальни.
   – Привет, котенок! – бросил он Любе Маленькой, обнял ее за талию и прижался щекой к дочкиной щеке. – Как ты тут у меня?
   Маленькая не отстранилась, но и не бросилась на шею к отцу:
   – Я нормально, только не говори, что я выросла.
   Генрих отпустил дочь:
   – Я другое хотел сказать – я тогда был против гэкачепистов, но не успел ответить.
   – А я тебя стукнуть не успела вовремя, – ответила Маленькая. – Упустила! – Оба засмеялись.
   С Левой и Любой он поцеловался по очереди, спокойно и без слюней.
   – Что теперь? – спросил Лев Ильич, когда они прошли в гостиную…
   – Теперь-то? – задумчиво переспросил Генька.
   – А теперь вот что!!! – громко, почти в крик раздался голос хозяйки «Аэропорта». – С возвращением, Генечка!
   На пороге гостиной стояла Любовь Львовна с мельхиоровым подносом в руках. На подносе во всю дворянскую могучесть возвышался «Наполеон» Дурново, изготовленный лично наследницей столбовых дворян по старинному рецепту. Из него вверх торчали шесть зажженных восковых свечей – по количеству отбытых художником лет. Глаза старухины полыхали нездешним, неписательским огнем. Сквозь морщинистые щеки пробивался слабый румянец. На левом мизинце наследницы висел огромный брильянтовый камень, сверкающий в свете люстры поочередно синим, желтым и прозрачным. Казалось, еще чуть-чуть, и ведьма взмоет над «Аэропортом» и с гиканьем унесется в свою дворянскую вольнолюбивую неизвестность, оставив присутствующих разбираться один на один с никудышным настоящим. Все замерли…
   – Вот это баба Люба… – пораженно протянула Маленькая. – Вот это я понимаю!
   Впервые это «баба Люба» проскочило мимо Любови Львовны так, что не зацепило даже малым краем обиды. Впервые это «баба Люба» выскочило из Маленькой так, что сказано было ею без малейшего желания обидным этим зацепить.
   – Дуй!!! – с полными восхищения и любви глазами громко приказала ведьма. – Дуй, любовь моя!
   Генрих, не отрывая от старухи глаз, приблизился к «Наполеону» Дурново, набрал полную грудь воздуха, сплющил по-верблюжьи губы и что есть сил выпустил воздух наружу. Выпустил с таким тюремным энтузиазмом, что вылетевшим потоком сорвало часть крошевой обсыпки и бросило ее в лицо хозяйке дворянского бала.
   – У-р-р-р-а-а-а! – завопила счастливая старуха, не обращая внимания на обсыпанное лицо. – Генечка вернулся! Домой вернулся!..
   Чай сели пить по-семейному: с тортом в центре и хозяйкой во главе стола. Торт действительно оказался шикарным на вкус, и на этот раз все обошлось как нельзя лучше: без взаимных намеков, провокаций, подковырок и неумело скрываемых признаков нетерпимости ни с той, ни с другой, ни тем более с третьей из существующих сторон. Еще перед тем, как разложить «Наполеон» по тарелкам, один большой кусок Любовь Львовна сразу отделила в сторону и сказала:
   – Любаше.
   «Вот он, твою мать, редуктор-то… – подумал, глядя на все это, довольный неожиданной встречей Генрих. – Вот она, главная-то шестерня…»

   За последние три года ни Глотов, ни грек ни бессистемно, ни, наоборот, поочередно, – никто из них не залетал ни в Валентиновку, ни на «Аэропорт» даже мимоходом, и Лев Ильич постепенно начал привыкать к своим обездоленным в этой части сновидениям. Разве что на даче за забором у соседей развернулось могучее строительство, с размахом, и потому частое мелькание неподсудного Толика там и сям – до и после разгрузки, перед и по окончании отключения соседской электроэнергии, выше уровня бывшего этажа и ниже балок будущей крыши в перестраиваемой им родительской даче – напоминало Льву Казарновскому о том, что странный род Глотовых продолжается, несмотря на завершившиеся визиты его призрачной родни греческого происхождения. Правду о Толиковом участии в деле посадки Геньки знал только сам Генька, да и то согласно версии нанимателя – непосредственно Толика. Обсуждения деликатной темы прошлого Геник, однако, избегал, уклоняясь каждый раз от прямых Левиных вопросов.
   – Все, старик, не прокурорствуй. Ни при чем здесь Толик Глотов. Я знал, какой товар производил и на каких условиях. Давай лучше справку тебе в бассейн нарисуем, полностью за мой счет. Или абонемент. Девчонки там – сплошь киски…
   В результате Лева не знал, как реагировать на приветливые кивки из-за забора, посылаемые Казарновским от последнего живого Глотова. На всякий случай он неопределенно растягивал рот в произвольном направлении, чтобы не было с достоверной точностью понятно: рад он приветствию или же, наоборот, чем-то по-соседски недоволен. Но глотовского наследника это, казалось, нисколько не смущало. По большому счету, с учетом так и не выясненного до конца криминального диагноза, Льва Ильича тоже не смущало. До тех пор пока он не обнаружил падчерицу, увлеченно беседующую с Толиком через проем в заборе на удаленной части территории, совсем не рядом с соседским строительством. На Маленькой был довольно смелый купальник с высокими бедрами, при этом бретельки у него были спущены, что обеспечивало наблюдателю непреднамеренное подглядывание… Маленькая мимоходом поправила одну из бретелек, но та тут же съехала обратно, и о ней забыли. Леву перекосило. Кроме того, тревожно загудело паровозом ниже пупка и пару раз толкнуло в направлении ануса. Он знал, что это означало: желание, наложенное на ревность вперемешку с завистью и стыдом. При полной невозможности первого, сомнительном неотцовском праве на второе и непризнании самим собой третьего и четвертого. Он мысленно выругался, но виду не показал…
   Грек заявился под утро, и Лева сильно и искренне удивился. За три прошедших неявочных года Грек ни капли не изменился. Лева собрался было ему об этом сообщить, но Грек не дал, поскольку начал первым:
   – Левушка, я накоротке, а то мне к родне еще надо и на пруд. – Он примостил костыль на кровать, подмышечная костыльная часть кувыркнулась и задела Любину коленку. Но Лев Ильич знал, что это ее не побеспокоит, и уже не дернулся.
   – Вот именно, – одобрительно оценил Левину реакцию Грек. – Так-то все оно ничего… – Он пересел поближе к хозяину. – Я вообще-то не собирался пока, если честно. Думал, пока не требуется. А там лучше Глотов заскочит, ближе к делу.
   – К какому делу? – решил сразу уточнить Лева. Он уже привык, что просто так, без всякого смысла для будущего или вообще, эти Глотовы слова не вымолвят.
   – Это он тебе пусть разъясняет – к какому. Как тогда…
   – Как когда? – снова не понял Лев Ильич.
   Грек заерзал на месте:
   – Слушай, мне правда позарез еще на пруд надо. Уж к родне – в другой раз тогда получится, но на пруд – хоть режь. Я тебе свою часть отделю и погоню, лады?
   – Глотов, послушайте. – Лева почувствовал, как раздражается, это было с ним впервые. – Что вы мне загадки свои загадываете? Пришли – говорите!
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 [6] 7 8 9 10 11 12 13

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация