А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Полный назад! «Горячие войны» и популизм в СМИ (сборник)" (страница 44)

   На плечах великанов[389]

   Яозаглавил свое выступление частью цитаты «мы карлики на плечах великанов». Это изречение описывает ситуацию вековечного конфликта «отцов и детей», который, как мы увидим по ходу дела, есть важнейшая на свете вещь и прямо касается каждого из нас с вами.
   Можно не ходить к психоаналитику – всякий знает, что каждый сын хочет убить своего отца. Я привожу оба термина в мужском роде, поскольку они в мужском роде употреблены в научных книгах. Не думайте, будто я не знаю, сколь пышна многовековая традиция убийства мамаш, от Агриппины до недавнего преступления в Нови-Лигуре.
   Но я должен добавить один важный момент. В пандан к отцеубийству и в мифологии, и в психологии имеет место детоубийство. Эдип, бедняга, не виноватый ни в чем, укокошил Лая, а Сатурн, наоборот, поедал своих детей. Что касается Медеи, в ее честь тоже не будут называть детсады. Фиест – некорректный пример, потому что, уплетая бигмак из собственного потомства, он был не в курсе дела. Но уж точно не меньше, чем было наследников византийских императоров, успешно ослепивших папаш, было и константинопольских султанов, избавлявшихся от чересчур спешливых отпрысков: они просто велели приканчивать все свои порождения от первого брака.
   Конфликт отцов и детей проявляется и в менее чудовищных формах, хотя не менее драматичных. Протест может выражаться в глумлении. Хам не спустил старому Ною минутной расслабленности – как будто тот не заслужил совсем немножечко вина после всей той воды. На что, мы помним, Ной отреагировал достаточно жестко, заслав непочтительного сынка в развивающуюся страну в супердлительную командировку. Несколько тысяч лет эндемического голода и рабства за недолгое подтрунивание над захмелевшим отцом – уж точно, если разобраться, подобный срок дан не по совести, с большим перебором.
   Даже если воспринимать согласие Авраама принести в жертву Исаака как высшую подчиненность Божией воле, я сказал бы, что Авраам распоряжался сыном как своей собственностью (и собирался зарезать свое детище, чтоб заработать благосклонность Иеговы: скажите, соответствует ли это нашим с вами моральным представлениям?). Добро еще что Иегова просто устроил Аврааму розыгрыш – но Авраам-то делал все на полном серьезе. Исаак вообще постоянно вляпывался в какие-то истории. Смотрите, что произошло после того, как отцом стал он сам. Иаков не убил его в конечном счете, но выцыганил у него право первородства путем подлога, с издевкой над его слабовидением. Такая подлость, думаю, и гаже, и нахальнее порядочного отцеубийства.
   Все претензии древних и новых (des anciens et des modernes)[390] обычно взаимны. Начиная со знаменитого спора XVII века, к которому восходит эта формула. Да, верно, Перро, а за ним Фонтенель утверждали, будто творения современных писателей более продвинуты, чем произведения предшественников, и, следовательно, новинки лучше, чем старье (после чего po è tes galants[391] и esprits curieux[392] особенно усердно работали в новых жанрах – опера, рассказ, роман). Но спор-то сперва возник из ядовитой критики Буало в адрес новых, из недовольства всех тех литераторов, кто ратовал за подражание старинным авторам. Да и впоследствии споры сильно подогревались язвительными филиппиками «древних». Любым новаторам всегда и везде противостоят laudatores temporis acti. Нередко преклонение перед новизной и резкое отторжение прошлого как раз и рождаются как ответ на всеохватный консерватизм.
   В мои времена существовали «Новейшие поэты»[393], но нам преподавали в школе, что за две тысячи лет до этих в Древнем Риме тоже была школа poetae novi[394]. Во времена Катулла термин modernus еще не употреблялся и слово novi было самоопределением поэтов, черпавших вдохновение в лирике греков, в противовес традиции латинян. Овидий в «Науке любви» писал:

Пусть другие поют старину, я счастлив родиться
Ныне, и мне по душе время, в котором живу!
Не потому, что земля щедрей на ленивое злато,
Не потому, что моря пурпуром пышным дарят,
Не потому, что мраморы гор поддаются железу,
Не потому, что из волн крепкий возвысился мол, –
А потому, что народ обходительным стал и негрубым,
И потому, что ему ведом уход за собой (iii, 120 слл.)[395].

   О том, что новые страшно раздражали апологетов ушедшего времени, нам говорит Гораций, использовавший в значении «современный» наречие «недавно»:

Я негодую, когда не за то порицают, что грубо
Сложено иль некрасиво оно, а за то, что – недавно,
Требуют чести, награды для древних, а не снисхожденья
(Послания, ii, 1,75 слл.)[396].

   То же самое отношение проявляют сегодня некоторые рецензенты, ругая молодых романистов за то, что те пишут не так, как писали в «их время».
   Термин modernus появился, как раз когда оканчивалась эпоха, которую мы называем Античностью, то есть около v века н. э., когда во всей Европе установились действительно темные времена, предшествовавшие Каролингскому возрождению. Эти времена из всех возможных кажутся наименее «модерновыми». Но я должен сообщить вам (парадокс, но факт): в эти-то темные века, после того как воспоминания о былом величии потускнели, после того как от прежнего мира остались только обломки, уродливые, обгорелые, тихо наметилось обновление, которого сами новаторы не заметили. На самом же деле именно тогда начали складываться новые европейские языки – думаю, самое новаторское, самое культурно-потрясающее явление за две тысячи лет. Параллельно этому и классическая латынь начала превращаться в средневековую. Появились у деятелей культуры и первые признаки гордости за собственное новаторство.
   Первое проявление гордости – осознание, что переделанная латынь уже не та, что существовала в античности. После распада империи римлян древний континент переживал упадок земледельческой культуры, по разрушении римских городов, дорог и акведуков Европа зарастала деревьями, и поэты, иллюстраторы и монахи жили в древесном мире как в «сумрачном лесу», полном страхолюдных чудищ. Григорий Турский в 580 году жаловался на конец литературы. Не помню уж какой Папа сомневался, действительны ли крещения, совершаемые на территории Галлии, потому что там крестят во имя Patris et Filiae (Отца и Дочери) и Святаго Духа, до такой степени священнослужители перевирают латынь. И вот на фоне этого забвения всяких правил, в период между VII и x веками, развилась так называемая estetica hisperica, то есть стиль, который утвердился от Испании до Британских островов, охватив Галлию.
   Классическая латинская традиция описала (и заклеймила) этот стиль как «азианский» (а позднее как «африканский») в противоположность выдержанному «аттическому». В азианском стиле вызывало протест то, что классическая риторика именовала «дурным пафосом». Дабы показать, до чего отцам церкви в V веке претил этот дурной пафос, приведу отрывок из Первого послания св. Иеронима против Иовиниана:
...
   Сколько теперь писателей-варваров, сколько речей замутнено огрехами стиля, который столь невнятен, что непонятно ни кто говорит, ни о чем говорится! Все или чересчур раздуто, или же плоско, как заболевшая змея; все свернуто нераспутываемыми узлами, и хочется повторить следом за Плавтом: «Никто того не разберет, кроме Сивиллы». К чему все эти глагольные ведьмачества?
   Все те приемы, которые с точки зрения классической традиции были «огрехами», гисперийская поэтика назвала достоинствами. Фраза гисперийского текста уже не подчиняется традиционному синтаксису. Высказывание не соответствует традиционной риторике. Законы ритма и метра нарушены. Составляются вереницы синонимов совершенно барочной витиеватости. Цепочки аллитераций, которые в классическом мире немедленно были бы запрещены и сочтены какофонией, воспринимаются теперь как новая музыка, и Альдхельм из Мальмсбери[397] радуется, составив фразу, где каждое слово начинается с одной и той же согласной: «Primitus pantorum procerum praetorumque pio potissimum paternoque praesertim privilegio panegyricum poemataque passim prosatori sub polo promulgantes…»[398]
   Лексика обогащается за счет невообразимых гибридов, в нее врываются еврейские слова и эллинизмы, тексты строятся как ребусы. Если в классической эстетике идеалом почиталась ясность, эстетика гисперийская ставит на место идеала темноту. Классическая эстетика обожала пропорции, а гисперийская боготворит перекошенность, усложненность, пышные эпитеты и перифразы, все гигантское, все уродское, безграничное, сверхразмерное и несусветное. Для описания морской воды используются прилагательные astriferus и glaucicomus[399], и ценятся неологизмы – pectoreus, placoreus, sonoreus, alboreus, propriferus, flammiger, gaudifluus…[400]
   Те же лексические эксперименты расхваливал в VII веке Вергилий Грамматик[401] в своих «Эпитомах» и «Эпистолах». Этот безумный словоплет из городка Бигорр, расположенного неподалеку от Тулузы, цитирует куски Цицерона и Вергилия (настоящего), которые Цицерон с Вергилием даже не думали писать. Затем мы узнаем или догадываемся, что автор фальшивых цитат просто входил в кружок риторов, которые выбрали себе каждый по одному из знаменитых имен, некогда принадлежавших латинским классикам, и под этими ложными именами они писали на такой латыни, которая классической явно не была, да еще и похвалялись своими проделками.
   Вергилий из Бигорра выдумал новый лингвистический мир, который будто вышел из фантазии и из-под пера Эдоардо Сангвинети[402], хотя по хронологии могло быть только наоборот. Этот Вергилий говорит, что латинский язык существует в двенадцати подвидах и в каждом из них огонь называется по-другому: ignis, quoquin-habin, ardon, calax, spiridon, rusin, fragon, fumaton, ustrax, vitius, siluleus, aeneon[403](Epitomae, I, 4). Бой именуется praelium, поскольку бои происходят на морской глади, а море зовется praelum, по причине его огромности – оно «первенствует», иначе говоря, «прелатствует» во всем чудесном (Epitomae, IV, 10). В то же время поэт подвергает пересмотру самые основные правила латинского языка. Он рассказывает, что риторы Гальбунг и Теренций четырнадцать дней и четырнадцать ночей проспорили о звательном падеже местоимения «я» и что проблема эта является наиважнейшей, поскольку надо знать, как обращаться, говоря в высоком штиле, к самому себе («О я, хвалимо ль деяние мое?» – О egone, recte fed?).
   Но перейдем к вульгарной латыни. Приблизительно к концу v века нашей эры народы говорили уже не на латыни, а на галло-романском, испано-романском, итало-романском или романобалканском наречиях. Это были устные языки, без письменности. Но еще до появления Страсбургских клятв и Капуанской хартии[404] существовал яркий символ лингвистического новаторства – Вавилонская башня. Пред лицом умножения языков в Европе многие цитировали эту библейскую историю, используя символ Вавилонской башни как знак проклятия и беды. Многие, но не все – были и такие, кто в рождении вульгарных языков видел рост, современность и прогресс.
   Когда в VII веке ирландские грамматики взялись за описание преимуществ гэльской грамматики перед латинской (в произведении «Наставление поэтам»), они использовали для зачина именно-таки Вавилонскую башню. Как в Вавилонской башне употреблялось девять материалов: глина и вода, шерсть и кровь, дерево и известь, деготь, лен и земляная смола[405], так для создания гэльского языка были использованы девять грамматических категорий: имя, местоимение, глагол, наречие, причастие, союз, предлог, междометие. Параллель, опередившая свой век. Вообще же, следует заметить по этому поводу, человечеству пришлось дожидаться Гегеля, чтобы наконец утвердилась в умах авторитетная и положительная трактовка сказки о Вавилонском столпотворении.[406]
   Ирландские грамматики считали, что гэльский язык являет собой первый и единственный пример того, как удается преодолеть «смешение языков». Создатели гэльской грамматики действовали методом, который хочется назвать cut and paste. Они брали все лучшее, что находили в каждом существующем языке. А для вещей, которым не было до тех пор приискано никакого имени, они придумывали имена сами, при этом серьезно заботясь о сохранении родства между формой слова и идеей понятия.
   Совершенно иначе понимая свое достоинство и долг, несколько столетий спустя Данте Алигьери объявил, что это он – новатор, изобретатель нового вольгаре. Устроив смотр скопищу итальянских диалектов, разбирая каждое наречие дотошно, как лингвист, но в то же время и высокомерно, даже можно сказать, презрительно, как поэт, который ни секунды не сомневался, что является высочайшим из всех на свете творцов, – Данте приходит к выводу, что следует стремиться к речи блистательной (illustre, блестящей и все освещающей), осевой (cardinale, в смысле – главной), придворной (aulica, достойной пребывания в королевском дворце, хоть королевского дворца у итальянцев и нет) и правильной (cunale, употребимой в качестве языка правительств, языка закона, языка мудрости).
   Трактат «О народном красноречии» (De Vulgari Eloquentia) содержит свод правил единственного и истинного народного красноречия, того поэтического языка, которым Данте гордится, почитая себя его основателем, и который он противопоставляет множеству разнородных языков, считая новоявленным единством, отражением первоначальной близости вещей и чем-то сходным с той формой речи, которой говорил Адам. Блистательное красноречие, за которым Данте охотится, как за «чуемой пантерой», представляет собой реконструкцию эдемского языка, исцеление от вавилонской травмы. Именно этот отважный замах на роль восстановителя совершенного языка определяет позицию Данте. Вместо того чтобы негодовать из-за множественности языков, Данте делает упор на их почти животную силу, на их способность обновляться и переменяться во времени. Имея дело с таким эластичным, пригодным для творчества материалом, Данте замахивается на создание совершенного и естественного современного языка и не стремится восстановить утраченные модели прошлого, как-то: первородный еврейский язык, «какой издали уста первого говорящего». Данте выдвигает самого себя на роль новоявленного (и более совершенного) Адама. В сравнении с Дантовой гордыней бледнеет позднейшее высказывание Рембо: il faut ê tre absolument moderne[407]. В борьбе отцов и детей текст, начатый словами «Земную жизнь пройдя до половины», отцеубийственнее, нежели текст книги, названной «Одно лето в аду».
   По-моему, первое упоминание термина modernus во всей истории «борьбы поколений» встречается не в области литературы, а в области философии. Если раннее Средневековье считало своими философскими истоками тексты позднего неоплатонизма, то есть Августина, и те произведения Аристотеля, которые входят в «Старую логику»[408], то к началу XII века в сферу схоластической культуры постепенно попали другие работы Аристотеля («Аналитики» первая и вторая, «Топика» и «Софистические опровержения» с «Софистическими доказательствами»), которые получили название «Новой логики» (Logica nova). Тут-то и совершился переход от исключительно метафизического и богословского дискурса к разбору множественных тонкостей и нюансов, изучаемых сегодня логикой как то самое живое, что унаследовали мы от средневековой мысли. Тут-то и родилась та новая мысль, которая не без гордости принялась именовать себя Logica Modernorum.[409]
   Какою новизной отличалась Logica Modernorum по отношению к богословской мысли предшествовавших веков, мы можем понять из следующей картины. Католическая церковь канонизовала Ансельма Кентерберийского, Фому Аквинского и Бонавентуру, но ни одного из поборников современной логики. Притом никто из современных логиков вовсе не был еретиком. Но просто, в отличие от богословов предыдущих столетий, эти-то занимались иным. Ныне мы сказали бы: они занимались организацией мышления. И они тем самым более или менее сознательно убивали своих отцов, в точности как философия гуманизма взялась впоследствии убивать их самих, современных, однако устаревших. Убить не убила, но сумела засушить и запереть в пыльных университетских книгохранилищах, где сегодняшние ученые лишь только начинают их заново открывать для себя.
   По перечисленным мною случаям, как бы то ни было, видно, что всякая новация и всякое оспаривание отцов происходит через обращение к некоему пращуру, предположительно – лучшему, нежели прямой отец, которого стараются уничтожить. Пращур же восхваляется как противоположность отцу и как идеал для подражания. Древнеримские «новые поэты» восставали против латинской традиции и восхваляли традицию греческую. Гисперийские поэты и Вергилий Грамматик лепили свои лингвистические гибриды, заимствуя этимологию от кельтов, визиготов, эллинистической греческой словесности, евреев. Ирландские грамматики, изобретая язык, задирали нос даже перед латынью: ведь их язык представлял собой коллаж из более древних наречий. Данте нуждался в очень сильном предке, поэтому уцепился за Вергилия (настоящего Вергилия Марона). Logica Modernorum стала такой современной благодаря тому, что ей повезло раскопать позабытого Аристотеля.
   Распространенное общее место в представлениях Средневековья – что прежние люди были красивее потомков и превосходили их ростом. Это совершенно противоречит реальным наблюдениям. Достаточно пойти взглянуть, какой длины была раскладушка Наполеона. Можно искать причину распространенного заблуждения в том, что потомки представляют себе внешность древних людей по статуям. А статуи-портреты обычно «укрупнялись» по сравнению с портретируемыми на многие и многие сантиметры. Еще одно объяснение «известной» низкорослости потомков – в условиях их жизни. После распада империи римлян люди Европы регулярно недоедали. Крестоносцы и рыцари Грааля, как их показывают в кинобоевиках, ненатурально откормлены. Вообще же, хотя и Александр Македонский был коротыш, но все-таки вероятно, что Верцингеторикс превосходил ростом короля Артура.
   Есть противоположное по смыслу общее место, излюбленное и Библией, и литераторами поздней античности, и всеми, кто творил впоследствии. Это идея puer senilis[410], идея юноши со всеми достоинствами молодого, но и со всеми добродетелями пожилого человека. Может ошибочно показаться, будто восхищение высокорослостью древних людей – это установка консерваторов, а идеализирование «старческого мальчика», senilis in iuvene prudentia, идеализирование, идущее еще от Апулея[411], – это новаторское устремление. Неправильно! На самом деле восхищение древними составляет часть общей тенденции новаторов искать обоснования своему новаторству в старой традиции, которою якобы пренебрегли отцы.
   За несколькими исключениями, среди которых приводившийся мною выше пример Данте, в Средневековье считалось, что истину следует утверждать лишь постольку, поскольку она уже была заявлена кем-то авторитетным и прежде нашего жившим. До того доходило, что если не удавалось подыскать авторитетных провозвестников для идеи, предшественников изобретали на ходу, потому что у авторитета, как говорил Алан Лилльский в XII веке, нос из воску – его можно повернуть в любую сторону.
   Разберем поподробнее эту ситуацию, потому что когда кончилось Средневековье и когда появился Декарт, стало принято считать, что философ – это тот, кто до состояния tabula rasa стирает все предыдущее знание и – повторим выражение Маритена – предстает «дебютантом абсолюта», un debutant dans l ’ absolu. В нашу эпоху любой мыслитель (не говоря уж о поэтах, писателях, художниках), чтобы его воспринимали серьезно, должен во что бы то ни стало продемонстрировать, что отличается от своих непосредственных предшественников, а даже если это не так – стремится создать такую видимость. Ну вот, а схоласты занимались совершенно обратным делом. Совершая самые жуткие отцеубийства, они делали вид, будто повторяют в точности то же, что говаривали их отцы.
   Фома Аквинский был для своей эпохи яростным революционером, он перевернул всю философию христианства, но, если бы ему на это указали (а кстати, пробовали), он был готов к ответу, что лишь повторяет то же, что за восемь с половиной до него столетий высказывал святой Августин. В словах Фомы Аквинского не было ни обмана, ни лицемерия. Просто всякий философ Средневековья был убежден, что следует только тихонько, понемножку, нечувствительно подправлять, выравнивать, совершенствовать мысли собственных предшественников и что как раз благодаря сужденьям отцов их идеи приобретают кристальную ясность. Тогда-то вошел в употребление афоризм, который я вывел в заголовок этого текста – высказывание о карликах и великанах.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 [44] 45 46 47 48

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация