А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Большая svoboda Ивана Д." (страница 11)

   Один в Мюнхене

   Мюнхен – чудесный город: чистый, веселый, зажиточный. Немного провинциальный. Но и здесь работали русские люди. Здесь жил Тютчев, здесь сделал первую остановку Ленин, и, главное, здесь пришел к абстрактному искусству Кандинский.
   Ильич и Кандинский жили в Швабинге в одно время. Ильич на стипендию немецких социал-демократов снимал комнату на Кайзерштрассе, сидел в пивной и писал “С чего начать?” Кандинский, отучившись в школе Антона Ашбе, снял в Швабинге мастерскую и приступил к самостоятельным живописным опытам.
   Чем еще интересен Мюнхен?
   Здесь жил и добровольно ушел из жизни великий геополитик Карл Хаусхофер.
   Здесь отравили Степана Бандеру.
   Здесь вышел на “пивной путч” 1923 года Адольф Алоизыч.
   Сюда же после 1945 года переместился из Парижа центр антисоветской пропаганды и агитации.
   Здесь живут власовцы, бандеровцы, белогвардейцы, представители “третьей эмигрантской волны”. Осели Любарский, Зиновьев, Войнович, Плисецкая с Щедриным и т. д. и т. п.
   Мюнхен – один из центров шпионажа в Европе. Тому способствует его особое географическое положение. После 1945 года все были уверены, что Сталин предпримет еще одну попытку захвата Западной Европы. Бавария и Мюнхен были защищены горами, и танковые колонны русских не могли сюда прорваться так стремительно, как по равнинам Центральной и Северной Германии. Поэтому американцы забрали Баварщину себе, расположили здесь войска, а также все институты борьбы с Советским Союзом. Здесь, в Пуллахе, – штаб-квартира БНД, в Мюнхене – центры бандеровцев и прочих антисоветских подполий, в Гармише под Мюнхеном – американская разведшкола. Здесь же, в Мюнхене, – радиостанция “Свобода-Свободная Европа”. Один лишь НТС остался во Франкфурте.
   “Свобода” – великий эмигрантский миф. Длинные больничные корпуса за белым бетонным забором, они примыкают к Английскому парку. Даже прогулка вдоль станции вызывает трепет. Иван помнит советский фильм “Убийство в Английском парке”. А также бесчисленные статьи о подлых разборках в презренном гнезде шпионажа. Он побывал здесь с Богородниковым, но даже не мечтает о работе. Это мечта всех эмигрантов.
   Иван по-прежнему один в Мюнхене: семья напрочь застряла в Совке, и он не знает, как их вытащить. Постепенно боль разлуки притупляется, только образ дочки еще появляется у него перед глазами, когда он засыпает.
   Ему все время кажется, что его “Я” рассыпается. Ему необходимо прилагать усилия, чтобы помнить себя. Он говорит: “Это я, я здесь, я еще не забыл свое “Я”. Я помню себя, а если я утеряю связь с “Я”, я растворюсь в окружающей среде и стану Никем. Даже меньше, чем Никем”. В психологии это называется “деперсонализация”. В качестве причины называются стресс, переутомление и нервные расстройства. Но Ивану кажется, что причина глубже. Причина, говорит Гурджиев, в том, что душа при жизни может покидать тело человека и тогда он становится биороботом. Живым снаружи, мертвым внутри. Voila!
   От нечего делать он идет в “Немецкий музей”. Стоит у настоящей подводной лодки Первой мировой войны. Он живо представляет себя в этом узком, замкнутом пространстве, среди однозвучно тарахтящих моторов, в глубинах Атлантики. Вместе с капитаном Швигером он пускает торпеду на “Лузитанию”: “Попал! Америка втянется в Первую мировую”.
   Он поднимается в салон авиации, смотрит на истребитель Bf 109, детище Вилли Мессершмидта, и восхищается совершенством его линий.
   Он бормочет: “Вселенная бесконечна, человек ничтожен. Людей всю историю давят как муравьев. Какие могут быть принципы? XX век доказал необратимо, что человек не имеет значения. Вообще. Мы – личинки на этой земле, сметаемые ГУЛАГами, Холокостами и прочими цунами. Но если я пойду наперекор, то только ради другой идеи. Своей идеи. Я не верю ни одной из ныне действующих идеологий, они все нас подвели. Нет церкви, партии, отечества. Смысл может быть только мой – индивидуальный”.
   Вечерний маршрут приводит Ивана к задворкам главного вокзала, где толпы анонимных посетителей снуют у лавок с красными огнями.
   Он думает: “Хорошая находка – эти видеокабины! Найдено колоссальное средство управления массами. Когда опорожненные самцы выходят из кабин, им не нужно выражать социальный протест, не говоря о моральном. Вся мужская Америка рукоблудит у компьютеров, и во что они превратились?”
   “Подлые властители западного мира! Им легче организовать дрочильни, чем реальный секс, и пустить энергию масс в пустоту”. Иван видит холеные рожи этих менеджеров постмодерна, этих ариманических и люциферических монстров. Сидящих в башнях из слоновой кости и составляющих проекты по убийству живого секса.
   После рабочего дня вереницы австрийских и немецких клерков тянутся в секс-шопы и пип-шоу. Там за десять марок (шестьдесят шиллингов) они самовозбуждаются и самоудовлетворяются. Салфеточки к их распоряжению. И это – сексуальная революция?
   Да, говорят некоторые. Уменьшилось число изнасилований, антисоциальных явлений, протестов и прочего куража, связанного с тестостероном и спермой. Но глаза их стали печальней, плечи сутулей. Они ходят в эти видеокабины, затем уныло разбредаются. Лишь только состоятельные самцы имеют деньги на реал-блядей. Они к ним ездят по вечерам, но больше утром, по дороге на работу.
   Подонки-эмигранты из России все это видят, но их жизнь легче и безответственней, чем у немцев. Они как кролики трахаются в своем кругу. Они еще не утратили способности к пьянке и промискуитету. Бабы еще дают, особенно под водку. Но и в их среде назревают проблемы. Вы понимаете, что наш герой имеет в виду? Он, господа, имеет в виду кризис реального секса. Он ненавидит секс виртуальный.
   Покинув район вокзала, Иван заходит в кафе “Ночная коза” (Nachtziege) и выпивает бокал “Троллингена”, потом другой. Его рассыпанное “Я” временно собирается в одно целое. Он думает: “Пора записаться в фитнес. А то потеряю форму”.
   За соседним столиком сидит яркая блондинка лет тридцати. Он говорит ей: “Gruess Gott, Sie sehen glaenzend aus”. Она расплывается в неподдельной улыбке. Он тут же приглашает ее за соседнюю стойку бара. Ее зовут Карин. Дальнейшее элементарно: он берет ее к себе в маленькую квартирку на Талькирхене, там ставит музыку и приглашает в койку.
   Под утро ему снится интересный сон: начало – Москва, лесочек, Парк культуры. Затем – Восточный Берлин, и наконец Мюнхен. Он от кого-то скрывается, заметает следы, забегает в подземный гараж. Кажется, оторвался! Но как бы не так: снизу, из глубин подземного гаража, урча выползает чудище, освещая его ослепительными фарами. Он вздрогнул, остановился, заметался: выйти из гаража было невозможно. Неужто КГБ? Громадным усилием он просыпается: “Проклятый “Троллинген”! Пора завязывать с этим безобразием”! Карин рядом нет, он один в квартире.
   Нет, не клеятся у него отношения с немками. Они кажутся ему слишком доминантными, слишком резкими. Он внутренне съеживается при разговоре с этими фрау, не может наладить необходимый душевный контакт. Пора искать русскую девчонку!

   Культурная жизнь

   Проходит полгода. Иван переходит от первой эмигрантской депрессии к относительной нормальности. Он научился есть белые баварские колбаски, надрезать их ножом и стягивать шкурку одним движением. Затем макать в сладкую “католическую” горчицу и запивать мутноватым, напоминающим квас белым пивом. Стучать кружкой по деревянному столу, требуя добавки.
   Иногда он задумывается – а может, надеть кожаные штанишки – “ледерхозе”, натянуть вязаные гетры, шляпу с пером, расшиванку и начать балакать на баварской мове? Чем он хуже Павло Мовчана? Когда ты станешь щирым баварцем, тогда ты сможешь открыто проклинать москалей-пруссаков и прочих подлых швабов. Только тот, кто стал истинным регионалом, может почувствовать вкус родной унавоженной почвы. Ну а тем, кому по душе безродный космополитизм, лучше направиться в Ленбаххаус. Что он и делает.
   Ленбаххаус – это вилла в югендстиле, где висят работы раннего Кандинского и группы “Голубой всадник”. На фоне эмигрантской возни, мелких интриг, поиска денег и пресмыкания перед чиновниками он видит здесь пример истинного служения искусству.
   Перед глазами: блестящие мюнхенские годы Кандинского, поиск чистой формы, выход на абстракцию. Группа “Голубой всадник”, дружба с Габриэле Мюнтер. Круг единомышленников в Мурнау.
   Второй визуальный ряд: “Голубой всадник”, Алексей Явленский, его жена Марианна Веревкина. Их сфера интересов и поиск истины делают их похожими на группу вокруг Гурджиева и Успенского.
   Иван ходит по Ленбаххаусу, бормочет под нос: “Где вы нынче, представители старой школы живописи? Вас узнавали по кряжистой походке, зоркому взгляду из-под насупленных бровей, ладно скроенным сюртукам и по тому, как крепко вы держали кисточку, щуря левый глаз. Это вы создали бессмертные облики социально значимых типажей в XIX веке, и это вас похоронили в начале века XX, выкинув на свалку истории как реалистов и сапожников от искусства. На смену пришли духовные искатели – Кандинский, Малевич, кубисты. Они пытались разрешить неразрешимое и пали жертвой элементарных противоречий… Проблема была в том, что оторваться от земли и улететь было невозможно, а вот шмякнуться мордой о землю – очень даже. Что и произошло”.
   “Живопись – это цветовая игра, которая воздействует на нашу психику. Либо я работаю с этой цветовой субстанцией, либо занимаюсь чем-то еще. То, чем занимаются инсталляторы и коллажисты, – это шитье тапочек, распил дров, уборка сортиров. Какое отношение это имеет к цветовому воздействию на мозг?”
   Современные художники – ремесленники. Сапожники и маляры в квадрате. Однако Кандинский – другое. Это Кеплер живописи. Он дал ей неведомое измерение. Известное разве что в древнем Египте. Язык высоких символов. Поэтому его не любят в России и любят в Германии. Кандинский действовал не как спонтанный копировальщик натуры, а как математик, постоянно усложняя формулы. Русским же нужна некая узнаваемость, внешняя эмоциональность. Им хочется социальной правды либо слащавых березок. Впрочем, и французам тоже. В 30-х годах они не приняли в Париже Кандинского.
   – Россия – страна воплощенной правды в жизни и реализованной лжи в искусстве, – считает Иван. – И особенно в литературе. Постмодернизм убил правду жизни.
   Вопрос: почему с 40-х годов авангард забуксовал? В Европе и Штатах стали мазать дерьмо по стенкам, вкалачивать гвозди в стулья. Почему остановилось развитие? Сие есть загадка. Такая же загадка, как то, что стало с литературой и музыкой. Очевидно, вид искусства исчезает, подобно биологическому виду.
   Иван не знает, что омерзительней – соцреализм, которого он нахлебался в Москве 60-х, или эти шмотки дерьма, которые называются современным искусством.
   Ему навстречу из Ленбаххауса вылетает ватага немецких гимназистов. Симпатичные, модные ребята, с современной стрижкой. Самый красивый мальчишка сжимает кулак и восклицает: “Достал этот долбаный Пикассо! Сколько нас могут кормить им? Да здравствует Кандинский!”
   Тогда же, в начале 90-х, в Мюнхен наезжает много русских писателей. “Откуда они взялись?” – удивляется Иван. Он никогда о них не слышал в Советском Союзе. Пригов, Сорокин, Ерофееев… Им организуют лекции, устраивают семинары, предоставляют гранты и стипендии. Они живут на вилле Вальберта под Мюнхеном, выступают в культурных центрах Берлина и Кельна.
   Немцы приходят на их чтения серьезно, с записными книжками, сидят, слушают, кивают головами. Они не понимают в этих чтениях ничего – ни в коммунальном юморе, ни в рассуждениях про водку, ни в антисоветских аллюзиях. А более всего не понимают озлобленного вызова, который исходит от подпольщиков.
   … Каналштрассе, книжная лавка, 1991 год. После выступления Пригова пожилая немка оборачивается к Ивану и говорит: “Что это значит? Мы любили великую русскую литературу, мы ценили дух сочувствия и понимания, психологию и философию… а здесь – что это такое?”
   Иван не отвечает: комментировать нечего. Перед ним была особая порода советских людей – продуктов подполья. Однако сам он – к какой категории относится?
   …Книжный магазин на Леопольдштрассе в Швабинге. Виктор Ерофеев читает главы из “Русской красавицы”. Немцы серьезно слушают перевод. Простота и доходчивость идеи наконец-то покоряют их сердца: “Мы все – русские красавицы!” Они хлопают, какая-то старушка подносит Ерофееву букет цветов. Его хитрые глазки излучают искорки покоренного тщеславия, он всех благодарит, берет конверт и исчезает в мюнхенской ночи.
   … Толстовская библиотека. Безумный Борис Фальков читает отрывки из романа, подыгрывает себе на пианино. Что это такое? На заднем ряду сидит маленький старик Борис Хазанов, писатель-эмигрант. Он талантливый, но его не слушают и не считают своим. Молодые волки выясняют свои отношения. И маленький Хазанов сидит как зайчик, а они его игнорируют, игнорируют, игнорируют.
   Читает стихи дама лет тридцати, бледное лицо, воспаленные глаза: “Без костюмов и пауз”. Очевидно, пьет. Говорят, ее зовут Татьяна Щербина. Напечатала статью в “Зюддейче Цайтунг” о русской духовной истории. Они тут все поэты, пьют бренди “Шантрэ”. Стихи: навязший на зубах Серебряный век. Опять Ахматова, опять Мандельштам, и к ним в довесок Заболоцкий, которого он не читал и не будет читать никогда. Все это глубоко чуждо Ивану. Он не понимает эту русскую поэзию.
   – Да, Маяковский был, Хлебников был, – признается он себе, выходя из Толстовской библиотеки на Тиршштрассе и закуривая сигариллу. – Но после них авангард навсегда покинул Россию.
   Странная вещь литература! До сорока лет он много читал. Но теперь он не читает ничего. У него нет доверия к литературе, нет доверия к писателю как таковому. Кто такой писатель? Что он может? Разве он отвечает за свои слова?
   Литература на Западе – это совсем другое. Это машина, где автора как бы и нет. Книжные магазины, тысячи названий. Беллетристика, эзотерика, туризм. Зачем это, к чему? Это ощущение всюду – в мюнхенском “Хугендубеле”, в нью-йоркском “Барнс энд Нобл”. Бессчетные названия, и книги, книги…
   Что в этом море книг значит один несчастный литератор? Зачем так много слов?
   Больших писателей нынче немного. Всегда было немного. Не больше, чем физиков или астрономов. Так почему же на полках громоздятся тысячи имен? Они все что – графоманы? Зачем писать?
   Безыдейность и бездуховность – хорошие слова эпохи коммунизма. Как подходят они сейчас ко всем этим писателям. Что это за писатели? Постмодернистские волнообразные потуги. Какой в них на хрен драйв? Где правда жизни? Долой литературу!
   Лучше смотреть своими глазами на мир, лучше не читать и не писать. Текст пародирует, искажает, портит мир. Лучше не читать вообще. Это касается и старых текстов. Теперь они тоже стали восприниматься как ложь. Изменились мы, изменилось восприятие.
   Он стоит на углу Шванталерштрассе и Шиллерштрассе, ковыряет зубочисткой в зубах и бормочет: “Что живопись, что литература – какое отношение это имеет к нашей реальной жизни?” Но никому этот вопрос неинтересен. Усталые служащие и небритые турки идут в едальни жрать кебаб. На всю улицу звучит мурлыкающая песня с восточными придыханиями.
   С горя он идет в “Альди”, набирает целую тележку: две картонки красного вина по три марки, две упаковки хлеба белого воздушного пустого, три упаковки колбасы вестфальской вареной с особо устойчивым соевым наполнителем, мюнстерские огурчики, выморенные в маринаде, и даже бутылку водки “Граф Орлофф” – голландский спирт, разведенный в Киле. Нагрузившись, идет на выход. Впереди стоят два турка, сзади – три югослава. За кассой сидит “она” – тихая хорватская девочка – и считывает левой рукой электронные ценнички с товара. На него даже не смотрит.
   Дома, подавив первый звериный аппетит (заедал водку огурчиками и вареной колбасой), включает телевизор. Идет ток-шоу. Мужики обсуждают: можно ли спать с подругой матери?
   Он засыпает: Мюнхен. Тихая пристань. Кандинский. Величие мысли. Ниспровержение абсолютных форм. Новое начало. Сколько их было, этих начал? И мы, ползучие твари. На пересечении земных трасс. Неужто все это нам приснилось?
   Он вспоминает другие литературные времена. Метро “Аэропорт” в Москве, бесконечные променады в писательских дворах… Он даже вспоминает, как навестил Шкловского.
   Шкловский: маленький, плотный, глаза-буравчики. Как тогда полагалось, пригласил в кухню, налил чаю. Задал два-три наводящих вопроса, потом сказал серьезно: “Вы хотите стать писателем?” Иван смущенно дернулся, а Шкловский тут же объяснил, в чем призвание литературы. В его резких ритмических фразах звучал отголосок авангарда – о котором в те брежневские годы уже забыли.
   Шкловский объяснил, что русский народ – прекрасный подмалевок, материал для строительства империй. Сказал о необходимой сублимации сексуальной энергии – ради творчества. И о генетической составляющей таланта. “И Горький, и Есенин – дворянские дети. Их отцы – гвардейские офицеры. А матери – русские крестьянки – они и есть тот самый несущий субстрат”.
   Провожая до двери, пожал обеими руками и заглянул в душу своими пронзительными глазами.
   Прощай, русский авангардизм! Твоя эпоха давно прошла.
   С 20-х годов идет сплошная задержка дискурса. Не найден язык. Россия не может найти язык, чтобы выразить себя. Это все неадекватно. Нужна новая речь. Новый ритм.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 [11] 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация