А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Межсезонье" (страница 9)

   III

   Ты проваливаешься в пустоту. Она вся – сияние.
   В тебе нестерпимый страх – и яростная воинственность.
   Ты отчаянно наносишь удары по невидимому врагу, но ранишь себя самого.
   Как отшельник, что, увидев перед собой баранью ногу, захотел зажарить и съесть ее. «Погоди, – сказал Учитель, – пометь ногу крестом».
   Назавтра отшельник нашел нарисованный крест на своей груди.

   Σκοπεω

   [2]
   Мы были просто наблюдателями жизни. Я и она. Неправильные герои неправильной сказки. Она – постаревший Питер Пэн, без планов и без будущего. Я – девочка со спичками, разглядывающая многоэтажные пирожные в витринах кондитерских и жареного гуся с яблоками за вечерними окнами, знающая, что когда-нибудь точно окажется по ту сторону стекла.
   Дагмар было за сорок, а она все еще жила в студенческом общежитии. Для вахтеров начальство делало исключение – оставляло за ними одну и ту же комнату. Я всегда знала, что на входе, справа – будет Дагмар. Она приходила в вахтерскую будку в любимых разношенных тапках, растянутом свитере, с неизменным клетчатым пледом, глиняной кружкой с отбитой ручкой и томом «Гарри Поттера» на английском. Читала при свете маленькой лампочки и судачила с проходящими мимо студентами. Она знала всех и все про всех. Готовила на студенческой кухне, забираясь на последний этаж, – там кухни были пустынными, у нас же, внизу, – проходной двор: даже ранним утром, выйдя сделать себе кофе, ты натыкался на причудливые человеческие штабеля перебравших спиртного финнов, ночующих прямо на полу. Готовка для нее была давно отработанным ритуалом – кухонная утварь свелась к ковшику с покореженным боком, волнистой от жары сковородке и любимой тарелке с синими ободками. Ничего лишнего, жизнь в общаге обязывает. Даже рис она покупала и варила в специальных пакетиках – и удобнее, и проще.
   Дагмар, похожая уютностью на обленившуюся Марию-Терезию, и была той, первой моей Веной. Нас роднило, наверное, только то, что она – немка, – прожив здесь всю свою жизнь, все еще чувствовала себя в Вене чужой. Иностранкой, как и я.
   – Пойдем, – говорила она заговорщицки, щеки ее складывались в ямочки, и вся она становилась бомаршевской Сюзанной. Вела меня наверх, мимо своей комнаты, на последний этаж, к узкой лестничке, к такой же узкой дверке. Открывала своим вахтерским ключом – «сейчас, сейчас ты увидишь!» – счастливо улыбалась куда-то в себя, поворачивая заедающую ручку. Потом нужно было пройти по странным мосточкам – и Дагмар распахивала еще одну дверь.
   За ней была Вена. С высоты птичьего полета. Дух мгновенно – резко, до одури – перешибало от просторов, которые не видно с земли, где небо заковано в тюремное окошечко старинных домов серой масти.
   Город уходил вдаль черепичными крышами, расчерчивал горизонт белоснежными ветряками, взбегал на дальние холмы чуть пожелтевшими осенними виноградниками. Вена – свобода, Вена – юность, Вена – счастье. Вена, которую иначе не увидеть, только взлетев вместе с птицами.
   Дагмар стояла – руки в боки – в своем безразмерном свитере, который трепал ветер венских высот, и казалось, что она нюхает воздух. Как лошади. И ноздри у нее были вычурные, лошадиные, породистые.
   Вечером она, взяв старый потрепанный зонт тростью, заложив руки за спину, отправлялась пешком к Рингу – первому бульварному кольцу, опоясывающему венский центр. Часть пути я проходила вместе с ней – приноравливалась к размашистому, широкому шагу. Она всегда шла молча и будто только из любезности терпела мое присутствие. Ежевечерняя прогулка по Рингу была ее ритуалом – молчаливым ритуалом. Когда навстречу попадались знакомые, она старалась перейти на другую сторону или яростно молчала, если ее пытались задержать неуместным приветствием.
   Безмолвной прогулкой до центра через весь восьмой район Йозефштадт – город Иосифа – вместе с Дагмар, а потом одиноким прыжком в холодную темень переулков, в тихие залы библиотеки, начиналась моя ежедневная дорога в прошлое.
   А он все это время просто стоял за спиной. Заглядывал через плечо в страницы, испещренные готическими буквами – будто иноязычной вязью: «Даже Россия с ее ужасающей татарщиной и варварством, этот кит, чья глава прижимает к земле запад и чей хвост простирается на восток, однажды наверняка покажет даже самому недальновидному, что она совершила много более, чем просто заняла надлежащее ей место в мире». Рано повзрослевший мальчик, несчастливый любовник, слоняющийся по венским борделям. Иосифа Второго хотелось утешить. Они стояли тут вообще все – и отец его, Франц-Стефан Лотарингский, тайный масон, и масон же, Алоиз Блюмауэр, щеголеватый издатель и друг Моцарта. И писатель Иосиф фон Зонненфельс, которому Бетховен посвящал музыку, – вокруг собрались венцы из ордена иллюминатов, все, кто двигал австрийское Просвещение. Тихие и нестрашные, видные только мне.
   – Мы закрываемся, господа, – деликатно прошелестел служитель библиотеки и ушел неслышно.
   Мужчина за соседним столом кашлянул и закрыл огромный фолиант.
   Моему немецкому всего несколько недель от роду, и готические буквы газет восемнадцатого века пока еще мудреная шифровка. Их надо разбирать, всматриваться, чтобы вдруг радостно узнавать родное лицо – и привыкать к диковинной «k», твердой «в», к буквам с коварными умляутами.
   Когда знакомые буквы проступают в нервных взмахах готики, чувствуешь себя тайным детективом, нашедшим ключ к хитроумному шифру. Через несколько недель к старинной вязи привыкаешь и без труда складываешь штрихи с закорючками в слова.
   Из огромных – до потолка – шкафов укоризненно смотрят толстенные тома в кожаных переплетах. В залах инкунабул редко бывает многолюдно. Наверное, им одиноко, фантазировала я: много-много лет никто не снимает их с верхотуры, поднявшись на специальную лесенку гладкого дерева, не несет бережно к столу, затянутому зеленым сукном, не кладет – мягко, без звука – не раскрывает, благоговея, чтобы прочесть, расшифровать знаки, что оставили ему те, кто писал эту книгу несколько сотен лет назад.
   Круглыми, гладкими до зыбкости булыжниками уходила из-под ног Йозефсплац. Одиноко – не зная, куда деваться с глупого постамента, – завернулся в плащ конный Иосиф. Герой моей диссертации, тот, о котором сны и явь.
   Я иду куда-то, где нет дома, а есть только ночлег. Мой ночлег – с кургузым шкафом, где мои вещи, с моими картинками по плохо побеленным стенам и с моими тетрадями на облупленном, когда-то лакированном, столе.
   Но для того, кто ввязался в эмиграцию повышенного риска и прикоснулся к Межсезонью, нет отдыха, нет даже, наверное, дома. Нельзя останавливаться, нужно все время идти.
   Влажный ветер поет арию Памины, тоскуя, замирает в темных безлюдных венских переулках аккордами моцартовской «Лакримозы». Ночь дышит осенним бризом в спину, вздыхает подземными легкими город.
   Иду.
   У меня виза на три месяца, а за спиной – часы, проведенные в полицейском участке, чтобы подать документы на студенческое разрешение на пребывание. Через полгода все начнется по новой.
   Неведомая Вена убегает вглубь бесконечными подземельями, где только я вижу императорскую прислугу, пришедшую на огромные ледники за кусками льда для праздничного стола; бездомных, проституток, убийц и сутенеров, которые давно уже умерли, безногих солдат и безработных актеров, которые копошатся глубоко под мостовыми; степенных евреев, спускающихся для священного омовения в подземную микву; распутных монашек в катакомбах монастырей и ряды расписанных ангелами и черепами гробов в бесконечных усыпальницах, в которых, если представить – стоит только представить – отзывается каждый твой шаг по венскому центру. Когда усталые туристы исчезают в отелях, ты остаешься наедине с Веной и чувствуешь каждой клеточкой, насколько многоэтажен город. Только Нью-Йорк вздыбленной линией небоскребов уходит в небо, выставляя себя напоказ, а Вена упрятала все свои этажи вглубь. Она по-женски таинственна и живет лишь своей внутренней, непостижимой постороннему, логикой.
   Иду по ночному городу, и только одна Вена знает, что эти шаги – танцевальные па левостороннего вальса, мудреного, для посвященных.
   В настоящей – многослойной, многоликой до гадливости – Вене понимаешь, что раньше видел чистую лабораторию: стены аккуратно побелены, стерильный блеск хрома, звенящие от неземной кристальности колбы, причудливые, киношные реторты.
   А настоящее – это адское варево, дымящееся в пробирке, готовое родить гомункула, булькающее, взбухающее красной пеной. Молодые наркоманы на Карлс-плац – прямо в переходе они судорожно затягиваются, и в коридоре, ведущем к зданию Сецессиона, вдруг сладко пахнет марихуаной – тонкие руки исколоты, головы со спутанными волосами, кажется, неделями не мыты. Высокомерные менеджеры с женами-домохозяйками в паре шагов отсюда – расфуфыренные для оперы, нужно же выгулять норковое манто, в самом-то деле, да и фрак от бывшего поставщика двора его императорского величества что-то залежался в шкафу. Закутанные в паранджу арабки – даже руки в нитяных перчатках, а глаза глядят из-за плотной сеточки – в парке Шёнбрунн, там, куда не доходят туристические группы. Старые турки с лицами, похожими на кряжистый утес, с маленькими цветастыми шапочками на макушке, в руках – огромные пакеты с лавашом, свежими баклажанами и грушами, – бредущие по Вене с таким достоинством, будто это Стамбул. Бритоголовые молодчики в метро, выкидывающие радостно руку вперед в нацистском приветствии прямо среди спешащих на работу венцев, – а те только отворачиваются. Залитый огнями прилизанный центр, «внутренний город», если точно перевести, а на самом-то деле – город внешний, показушный, ненастоящий. И – темные, полуосвещенные улицы, стоит только отойти вечером в сторону кольца бульваров Гюртель и дальше.
   В первый вечер, когда я осталась наедине с Веной, она сказала – всё, праздник кончился, иллюзии отжили свое, пора жить. Пакистанец, продающий газеты и порножурналы прямо у входа в общежитие, с лицом таким темным, что оно сливалось с вечерней темью улицы, долго, на пальцах, объяснял, как доехать до маленького магазинчика, в котором можно купить телефонную карточку в этот поздний час, – «что ты, что ты, остальное закрыто, тут все умирают после пяти. Ничего не купить».
   Трамвай, громыхая и заваливаясь на поворотах – по ребристому деревянному полу тогда вправо и влево шарахались скомканные газетные листы и пустые жестяные банки из-под энергетического напитка, – ехал по улицам, еле-еле освещенным подслеповатыми лампами. Иногда скупой фонарный свет выхватывал из темноты грязные, исписанные бранным стены, сдвинутые с мест, открытые, разворошенные мусорные бачки и велосипеды, покрытые пылью, лишившиеся уже обоих колес, но все так же накрепко прикованные к фонарным столбам.
   Мне было страшно – словно я попала в какое-то гетто, куда нормальные люди не заглядывают. Это потом окажется, что это обычный район Вены, не из самых плохих, и квартиры здесь недешевы. Вена – как в сказке про Золушку – в одночасье превратилась в тыкву, брызнула в разные стороны крысами, разлетелась лохмотьями.
   Таков левосторонний вальс Вены – и не приглашенному на танец вести.
   Я иду и знаю, что мне сегодня снова не спать по-человечески.
   Комнату мне определили из тех, что остались – знающие за год уже разобрали хорошие, – рядом с кухней. В первый же вечер, как только пробило десять, сочные, гулкие басы заухали справа и снизу. В кухне каждый день устраивались «кухонные вечеринки». Я стояла, прислонившись к дверной притолоке, чтоб не упасть от усталости, спать-то все равно невозможно, и смотрела, как пляшут на столах ирландка Анн-Мари, француженка Эммелин да испанка Лейре. Как итальянец Джованни колдует над противнем с самодельной пиццей. Как о чем-то разговаривают – в таком грохоте не понять – на затянутом заляпанным покрывалом диванчике датчане и финны.
   Наутро Флориан – студент-медик из Линца, который еще пару лет назад с молодежной бандой разрисовывал дома и склады яркими граффити, – постучался в мою дверь и молча протянул пакетик с только что купленными берушами.
   Завтра я снова поеду на переваливающемся с боку на бок, словно утка, трамвае мимо вокзала имени Франца-Иосифа, где прямо на асфальте сидят бомжи с гамбургерами и картошкой из «Макдоналдса», мимо будочек, где продают бутерброды с кониной и толстые сосиски с сыром в порах. На курсы – каждый день с восьми до пяти, а потом еще домашние задания, не разгибаясь. Похожий на Малера преподаватель будет взмахивать руками, дирижируя стройной немецкой грамматикой, изумляться мне – «Вы так быстро учитесь, просто удивительно, удивительно», но ведь ничего нет удивительного, просто от немецкого зависит наше выживание, деньги от квартиры тают на глазах, за все ведь нужно платить. Индуска Амина – ярко-оранжевое с малиновым сари, темные, будто подведенные глаза и причудливые пальцы – снова станет рассказывать про школу, которой руководит ее папа в Индии, про нелюбимого старого мужа, про свои измены, «я даже с женщинами уже попробовала», и глаза ее будут блестеть как отборные греческие маслины.
   Иду, даже дойдя до своей комнаты.
   У меня нет телефона, и, если нужно позвонить, я, зажав в руке телефонную карточку, иду искать телефонную будку.
   Или спускаюсь вниз, к Дагмар. Чтобы заодно и поговорить. Мне идти некуда – для меня общежитие стало центром вселенной. Ей тоже. Она часами рассказывает о бывшем муже-австрийце, о разводе, о суде, на котором зачитывались отрывки из ее дневника: она подробно описывала день за днем – с любовником. О дочери, которая по решению суда осталась с мужем. Слушает меня, мои сбивчивые рассказы на неуверенном немецком.
   Я хочу одного – прочь из общежития, это для меня начало пути, отправная точка. Мне не понять, что для Дагмар оно стало жизнью, границей, за которую она себе не разрешает заглядывать. Она не хотела искать другую работу, не хотела переезжать в нормальную квартиру. Говорила, что боится одиночества. Она не одинока, говорила она, только летом. Каждое лето Дагмар переезжает в Каринтию – там, в доме бывшего мужа, для нее всегда была приготовлена комната. Или ездит с дочерью в Хорватию, на какой-то пустынный каменистый остров, где она может ходить без одежды и пить по утрам сок, глядя на рассвет.
   Связка ключей – вот что, кажется, нравилось ей в вахтерской работе. И возможность не делать ставку на себя, чтобы не расстраиваться потом, ничего не достигнув. Она заранее знала, что у нее нигде ничего не получится.
   Потом, когда я уеду с Пфайльгассе, мы еще долго станем встречаться по разным кафе, она снова будет рассказывать о дочери, я – о своем. В последний раз назначит встречу она, и я сразу пойму – что-то не так. Она хочет прекратить эти встречи, скажет Дагмар, она чувствует себя непонятой. Ей кажется, что она дает больше, чем получает. Почему ты ничего раньше не говорила, удивлюсь я в своей детской глухоте, никогда не поздно что-то исправить. Неважно все это, скажет она, просто давай больше не будем встречаться.
   И много лет спустя после этого разговора я, проезжая на автобусе по Пфайльгассе, сама не зная отчего, выйду на такой знакомой остановке. С замирающим сердцем дойду до входа в общежитие и увижу – на месте Дагмар, при свете все той же лампы, что и десять лет назад, – молодого портье. И пойму, что она ушла из моей жизни насовсем.
   А пока она улыбается мне и щеки ее складываются в знакомые ямочки, пододвигает старый телефонный аппарат – «хочешь, я пока чаю заварю?». Дагмар знает, давно знает то, что я еще не поняла: Вена каждого, кто по неосторожности зашел слишком далеко, цепко держит в объятиях. Не давая уйти, начиная вдруг свой странный левосторонний вальс. Вена – город победившего Межсезонья, вечный омут.
   – Я приеду, – сказала мама в трубку, и было слышно, как где-то в Зальцбурге звенит на кухне посуда и что-то бормочет Герхард, – не могу тут больше.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 [9] 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация