А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Межсезонье" (страница 29)

   Ступь

   Фён. Ветер, въевшийся в кости Вены, ставший ее суставами, ее кровью.
   Ветер зыбкости, ветер перелома. Когда все меняется, и ничто уже не будет прежним.
   Фён заставляет душевнобольных кидаться из окна, мужей бить жен, а кассирш в супермаркете бросаться на любого зашедшего стаей бродячих собак. Каждый чувствует в себе внутри свою бродячую собаку – потому что фён.
   Всякий раз, когда он наполняет Вену, мне хочется сняться с места и превратиться в кочевника, отдать дань Межсезонью, которое живет внутри меня.
   – Мне надо в банкомат. Будешь меня охранять?
   – Ну конечно.
   Фён. На маленькой, уцелевшей со времен барокко площади – крошечная церковь, охраняемая святым в епископском колпаке, святым, баюкающим мраморный крест с распятым Христом, – «нет, скажи, за что люди его распяли?».
   По позвоночнику церкви, по органным ребрам, по пухлым щекам каменных херувимов струится музыка, укореняясь где-то в ступнях, гудя в пальцах ног, показывающая – тут начало, исток.
   «Мы должны учиться жить. Не готовиться к смерти, а учиться жить – заново, страстно, со всей душой. И каждый раз, в каждом возрасте нам придется это делать вновь», – говорит с мягким польским акцентом священник.
   – Почему ты вошел туда?
   – Было открыто.
   – Ты всегда идешь туда, где открыта дверь?
   – Я живу тут уже больше двадцати лет и ни разу не заглядывал внутрь.
   Реальность здесь, когда дует фён, иногда вдруг истончается до невесомого полога, который, кажется, можно случайно проткнуть пальцем, и тогда хлынет на тебя будущее – безбрежное, бескрайнее, унесет тебя в никуда, которое лучше всех «где-то».
   В такие моменты мне всегда, все эти годы, казалось, что вот сейчас я обернусь – и за моей спиной, отделившаяся от людского потока, окажется Соня.
   А потом я спохватывалась – прошли же годы, она изменилась. И ты ее, наверное, и не узнаешь в толпе. Или узнаешь? Иногда казалось, что даже спустя двадцать и тридцать лет я смогла бы узнать ее из тысяч других, даже если глаза ее потухли, а уголки губ опустились. Ведь если она, как и я, – человек Межсезонья, мы не можем потерять друг друга совсем.
   Сначала мне снились сны – сны-морок, сны-обморок: Соня в подземелье с одним только крошечным зарешеченным окошком под потолком, рваная рана на голове, тельце в ушибах, и надзирательница с почерневшим лицом. Тогда я просыпалась и представляла, что она лежит рядом, и обнимала ее, и гладила пшеничные волосы, и шептала: «Соня, Соня, я рядом – не бойся».
   Потом – снилась сестра, и я наотмашь била ее по лицу, размахивалась и била, а она все время молчала, и только голова у нее откидывалась назад, словно у старой куклы.
   Потом вдруг что-то произошло, и Соня стала сниться радостная, и мы шли с ней по большому проспекту, и была московская весна моего детства, и был воздух, пахнущий свежим огурцом и молодыми сочными тюльпанами.
   Она приходила и к маме, и тогда та говорила с утра: «Видела Соню». Словно вышла в магазин и вот встретила.
   А потом и сны прошли – остался только каштан.
   Его поглаживаешь в кармане, большой каштан, причудливо выгнутая скорлупа которого образует ямку. «Это для пальца, тотя» – его много лет назад нашла Соня на улице и подарила:
   – Это только для тебя. Когда у тебя устанет рука, положи в ямку палец, и все пройдет.
   Все пройдет, Соня, все пройдет. Может быть. Оно никуда не ушло, а осталось кровавым комком – вторым сердцем, где-то в груди. Я обнесла его защитной стеной – поместила в стеклянную колбу, чтобы не дотрагиваться случайно. Оно тлеет, живет своей жизнью и, наверное, кровоточит. И будет кровоточить всегда.
   Сначала надо было научиться жить с болью. Боль – это кукла, внезапно приросшая к твоей руке. Сначала – чужая и странная («я только на минутку взяла, сейчас-сейчас положу на место»). И не положить уже, не хочет она уходить. Потому что – и это понимаешь внезапно, с очередным болевым спазмом, – она твоя с самого начала. И она мстит за неузнавание. Тянет ноюще, внезапно перекручивает тебя внутри, пронизывает остро, словно прошивает молнией, властно пульсирует в недрах, будто сжимая и разжимая огромным безжалостным кулаком внутренности, дрожью и крупными холодными каплями, которые катятся по беспомощному, немому позвоночнику, дает короткую передышку. Что-бы тут же наброситься снова – рвать в клочья кровяные потоки, сладострастно царапать когтями по мускульным мешкам, в которые тело придумало прятать самое важное. Полосовать легкие, опалять жарко гортань и сводить челюсти невызверенным криком. Ты беззвучно орешь ей – да, ты моя, ты даже часть меня.
   Перестаешь обижаться на нее горькой и детской обидой первых болевых часов, сживаешься с ней, баюкаешь, словно живую огромную куклу. А она эритроцитами разбегается по всему телу, заставляя его тяжелеть, а тебя – чувствовать и осознавать самое себя до последней клетки, невыносимыми судорогами познавать себя по-настоящему.
   Часы постоянной боли роднят тебя с ней, взрываясь вдруг в голове осознанием – оно брызжет всюду, словно осколки бомбы, пронзает остро, до кончиков пальцев, до последних капилляров – боль это и есть ты сам. Только тот, которого годами не замечал и задвигал поглубже – чтобы не натыкаться раздраженным взглядом. Такой ты – и тебе приходится заново полюбить себя. Тогда ты не сопротивляешься больше болевой волне, ты ждешь ее с мирным спокойствием. Чтобы, когда она достигнет твоих ног и захлестнет тебя горячим спазмом, расслабиться и плыть вместе с нею, переворачиваясь на спину на гребне, чувствуя – не сопротивляясь себе, ты милостив к себе же. Иногда мне казалось, что я превращаюсь в сестру – что губы так же, как у нее, складываются, чтобы произнести слова, так же выворачивается кисть и вдруг до древнеегипетского удлиняются пальцы, появляется ее наклон головы. Тогда я всматривалась в зеркало – стоя перед ним долго-долго, и лицо сестры исчезало, и проступало мое, привычное, знакомое.
   Боль странная, парадоксальная, боль-стигмата и боль-облегчение одновременно. Потому что вдруг оказалось, что чувство приближающейся опасности, чувство, что земля дрожит под ногами, – оно исчезло вместе с сестрой, появившись тогда, когда она решила найти себе мужа через Интернет. Эта фантомная боль, будто погиб твой близнец, так навсегда и останется со мной. Саднящей занозой, которую никогда уже не вытащить. Но к которой все же привыкаешь. А ту сестру, которая была последние семь лет, никто не оплакивал.
   – Странно, – сказала однажды задумчиво Рита, отпивая из рюмочки граппу у меня на венской кухне, – странно, от сестры не осталось пустоты, ее места словно бы и не было. И вспоминаем мы ее теперь только из-за Сони.
   Сначала надо было научиться смотреть на список, который Соня написала Деду Морозу перед последним Новым годом – отчего-то я все никак не выкину его, и он то и дело попадается мне на глаза – год за годом:
   «Деду Морозу:
   1. Скелеты бумажные
   2. Розовая лошадка и синяя
   3. Новогодние игрушки
   4. Страшные маски
   5. Цветные драже
   6. Поезд, который едет вниз головой
   7. Стекло для раскрашивания
   8. Мышки на колесиках (для котят)
   9. Деревянную карету – из Москвы»
   Надо научиться отвечать на вопросы «Как там сестра?», «А что Соня?» – вопросы тех, кто еще ничего не знает. И это дается так тяжело, словно только в этом-то и дело – сказать кому-то о том, как растерзало нашу семью не войной и не стихийным бедствием.
   Сначала надо было привыкнуть жить с пустотой за столом и на даче.
   – Такие дети не забывают тех, кого их лишили, – говорит психотерапевт, поблескивая очками, – вырастая, они начинают искать их – будь то отец, мать, бабушка или тетя. Если они, конечно, психически здоровы.
   Если здоровы…
   Почему венские психотерапевты любят старые дома – с витыми коваными розетками югендстиля на входных дверях, – я не знаю.
   Чтобы дойти до него от университетского кампуса, нужно пройти мимо Башни безумцев, круглой, будто пасхальный кулич, Narrenturm, построенной Иосифом Вторым для буйных сумасшедших. Внутри – бег по кругу, плен в замкнутом микрокосмосе, мир видится одной сплошной Башней безумцев, из которой, кажется, нет выхода. Микрокосмос Башни повторяет макрокосмос, так задумали алхимики, которые строили ее по заказу государя, заложив в расчеты магическую систему чисел, – на самом деле выход где-то есть, только мы его не видим, пробегая за кругом круг, ложно поняв направление.
   Свои странности, вроде Башни, Вена старательно прячет – будто стыдясь их, как стыдятся, к примеру, безобразного родимого пятна. Она прикрывает их брошками со стразами, вычурными манжетами и стоячими воротниками. А тут, около Башни, другая, странная Вена, город на грани абсурда, чужой тебе и бесконечно родной.
   Поэтому ритуальный поход к психотерапевту – непременно мимо Башни. С утра на городских улицах – плотный ноябрьский туман, пряча лохматых гипсовых львов и изломы цветов в югендстиле, превращая старые стены из песчаника в совсем уж средневековые и строгие.
   В кабинет ведет разлапистая мраморная лестница, едет лифт, одетый в причудливые чугунные растения, с зеркалом, диванчиком и вычурными кнопками. Этажи в таких домах обязательно называются «партер» и «мезонин», а на этажах лежат ковры.
   – Нет, она нормальна, – говорит психотерапевт, – это просто защитная реакция у вас – придумать, что она ненормальна. У нормального человека не укладывается в голове, что такие вещи может сделать несумасшедший. Но такие люди – и многие преступники, совершившие особо тяжкие, извращенные преступления, с точки зрения психиатрии, в норме. У них просто сдвинуты моральные ориентиры. Другие ценности.
   На этот раз кризис притворился собакой – маленькой такой, почти карманной – для удобства. Когда тебе чуть за тридцать – работа, дом, все как положено – и тебе вдруг до зубной боли хочется завести собаку, дело неладно. Потому что собака, бессмысленными поисками которой занимаешься каждую свободную минуту, – это уже катастрофа. Четко знаешь – из-за путешествий и работы собаку завести ну никак нельзя.
   Кабинет у психотерапевта всегда какой-то расслабляющий. Расслабление – вот понятие, которое стало чужеродным за девять лет эмиграции. Эмиграции повышенного риска – продать все, шагнуть в неизвестность, в неясное, а скорее, неприветливое будущее. Что оно неприветливое, приходилось заучивать, как таблицу умножения, с каждой – маленькой или большой – бедой. Расслабляться было нельзя, нужно было выживать. Шевелить лапами, а то пойдешь ко дну.
   Поэтому, просмотрев десятки страниц со щенками, хочется взять собаку из приюта. Можно с тремя лапами, если нет глаза – тоже не страшно. Собака, отданная в приют – Петер говорит, туда нельзя ходить из любопытства, трудно вернуться домой без трех щенков и двух котов, – напоминает мне меня в эти годы. Бездомьем и бесприютностью. Хочется, чтобы у кого-то случился быстрый и неожиданный хеппи-энд – чтоб не успел еще испугаться пустоты и одиночества. Пусть это нельзя сделать для Сони. Но хотя бы для собаки.
   Тетушка бы моя сейчас сказала свое любимое: «Детей нужно завести». Этакая панацея от всех кризисов. Хреново? Заведи ребенка! Может, полегчает. Чудный девиз. Еще можно завербоваться на добровольных началах в Дарфур, помогать. Тоже способ вытеснить кризис. Среднего возраста? Да полно!
   Цели когда-нибудь становятся достигнутыми, будущее – прошлым, и во всем есть логика повторения. А значит, нет никакого кризиса среднего возраста, кризис – вечный спутник пребывания в нижней точке жизненных циклов.
   Когда мы приехали в Австрию, когда слонялись без дома, это тоже был кризис, затяжной, жестокий, но было ясно, куда грести, – к стабильности, к дому или просто выжить хотя бы. Теперь дело другое. Знаешь, куда, но неясно – зачем. Раньше с «зачем» было просто. Когда меня спрашивали о смысле жизни, отвечала «самореализация», «гармония» и прочее – такое же красивое и важное.
   А теперь – после всего – все рухнуло, понятно, что это лишь способ движения вперед, а не цель, не смысл. Ну реализуешься, ну добьешься еще того и еще этого, а смысл?
   Постановка цели, сверхцели и ее достижение не оправдывают существования, не придают ему смысла.
   Теперь становится ясна хитрость жизни – она специально так все устроила, отвлекая от главного. Стройный каркас, корсет, окружает с детства со всех сторон: родительская семья, традиции, друзья, скроенный жизненный путь – кем-то для тебя, а кажется, что тобой. Ставятся цели, заводится своя семья, которая строится по образу и подобию родительской – или становится полной противоположностью. Четкая система мира. Прямая развития – стрелой – ясна, понятна, впечатана в подкорку. До такой степени, что кажется осознанным выбором, собственным желанием, заветной мечтой. Потом – карьера или дети, кажется, это и есть смысл. Так вот и идешь, счастливый – ну или почти, все ясно, все предуготовано.
   А бывает – как у меня – все меняется в одночасье. Ты как бы обманываешь жизнь, вырываясь в эмиграцию. Она разом ломает стройный каркас, сминает его. Ландшафт меняется, люди-домики вокруг исчезают: судьба сметает из твоей жизни и небоскребы, и маленькие хибарки, и строгие офисные здания. Люди исчезают, выбывают в неизвестном направлении – смерти ли, неясности ли. Все облетает как шелуха, старая система тает, и в одночасье ты оказываешься на пустыре.
   Ты вроде как обманул жизнь, а получается, себя тоже. Стоишь голый, без корсета, без отвлекающих обстоятельств, тебя заставляют искать смысл. Можно снова увильнуть – в собаку, в детей, в помощь нуждающимся. Но надо ли? Или искать дальше, не надеяться на успех и все-таки искать?
   Переезд и бесприютность – внутренняя, а не фактическая, и оттого более страшная – мучили болью открытого перелома все последние годы. Только теперь замечаю, что прошлое, «до», и настоящее, «после», торчали оголенными костями, а я была где-то между, в безвременье, в тягучем ничто. Только теперь это вижу – когда перелом, кажется, затягивается, когда, вынырнув из ничто, я обнаружила себя стоящей на мосту. Мосту между. Мосту-Межсезонье. Во рту почему-то – вкус перезрелой желтой сливы. Мне нравится и то, что было раньше, и меня не пугает то, что придет (привычка бояться будущего, ожидание катастрофы неотделимы от эмиграции повышенного риска). Может, в этом-то и есть смысл? В мосту?..
   Если долго смотреть на страдание, оно исчезнет. Нужно пристально смотреть на горе, на невыносимое страдание – только тогда оно исчезнет, растворится в повседневности, сольется с жизнью, частью которой, собственно, всегда и было. А если отворачиваться, только-только углядев открытую рану, боль в глазах – она разрастается неимоверно, заслоняет все, приходит в снах. Чтобы боль и горе исчезли, нельзя от них отворачиваться.
   На Ройманнплац мимо лавочек, облепленных страстными любителями мороженого, от лавки к лавке кочует нищий. Вместо ног и бедер у него – грязное одеяло, подвернутое, просто подвязанное. Он с усилием перекидывает свое тело по асфальту, перекатывает его, будто живой мешок, сжав между пальцами коричневый от грязи пластиковый стаканчик – для милостыни. От слова «милость».
   Моя Вена меняется на глазах. Бесследно, без надежды на возвращение, исчезают из телефонных будок толстые справочники. А с улиц – старушки с аккуратно уложенными букольками, в шубах из старых сундуков, еще, наверное, императорского времени.
   Вена – она теперь совсем другая. Туристам продают несуществующий город. По кусочкам – аккуратно отсекая плоть от тела. А город, как гидра, нарастает слащавостью, пошлостью, историческим китчем. На месте одного – десять.
   Но я знаю, что та Вена, та, которую я узнала, плутая по лабиринтам, ведущим к Межсезонью, она никуда не исчезла, она вплетается ударами и толчками крови в скачущую линию моей кардиограммы. Она тут, рядом – и глухое отчаяние родителей, потерявших детей, и сырые коридоры СИЗО для иностранцев, и пенсионеры, глядящие пустыми глазницами туда, где только одиночество.
   Иногда, сидя в трамвае, я вдруг, как губка водой, напитывалась неожиданным страхом и гадливостью – я представляю, что там, что скрывается за лбами людей, держащихся за поручни, читающих утреннюю газету. Какие пороки, какое предательство. И от этого снова, как тогда, много лет назад, в развороченной квартире, подкатывала к горлу тошнота.
   «Сейчас в Вене нацистов больше, чем в тридцать восьмом»[14]. Я думаю про Томаса Бернхарда, чудного, замечательного австрийца, которому покорежили судьбу, – и как он сумел отомстить за это Австрии…
   Фён. Это просто ветер, ветер Межсезонья менял направление, будя ночами непонятно зачем. Тогда нужно было просто глубоко вздохнуть, так глубоко, чтобы ветер проник в каждую альвеолу легкого, – и снова почувствовать себя им. Межсезоньем.
   Все, что случилось, – не случайно. И тревога, мучившая нас годами, была не тревогой Межсезонья, а тревогой сестры. Она осталась на берегу, а мы уплыли по реке. То был хруст отрывающейся льдины и страх, что она оторвется. Пустой страх. Страх от незнания.
   А к Межсезонью невозможно привыкнуть, думаю я: оно зыбкое, оно всегда разное и никогда стабильное. И потому – парадоксально – самое вечное и стабильное, что только есть на свете. Потому что оно никогда не заканчивается. Древние, кажется, китайцы говорили – каждое явление, достигнув своей высшей точки, превращается в свою противоположность. Каждое. У которого есть высшая точка. Межсезонье не признает мер и весов, а потому здесь любовь не может обратиться в ненависть – здесь есть только нежность. И покой.
   Жить в Межсезонье – искусство. Но этому искусству приходится научиться, если хочешь жить.
   Леся вышла замуж – встретила в Вене бывшего ученого из Винницы, нелегально подрабатывавшего на стройке. Вышла замуж и теперь присылает фотографии с двумя сыновьями и мужем на черноморском отдыхе.
   Мама решила вернуться в Москву – и приезжает с папой в Вену погостить.
   Рома остался таким же, как и был, успел жениться и развестись, понять, что ему то, как он живет, важнее жен. «Жизня – подстава!» – так же, как и много лет назад, говорит он, выдыхает сизый сигаретный дым и тихо наигрывает на новой гитаре блюз.
   Два раза в год – на Рождество и на Пасху – приходят письма и открытки от Урсулы: «Вот закончатся рождественские праздники, и опять будет много работы – все, посидев дома, решат разводиться, и понадобятся адвокаты. Я часто думаю про то наше дело. Сердечный привет фрау маме, надеюсь, у нее все хорошо».
   А мы с Петером… если оглядываться назад, то получится, что все эти годы мы больше были в разъездах, чем дома.
   Если бежать – то необязательно от себя.
   Если бежать – все равно прибежишь к себе, какова бы ни была отправная точка.
   Это и был бег себе навстречу, навстречу Межсезонью в себе.
   Раньше, путешествуя, ты был один среди чужих, потому что у тебя был дом, а теперь – везде свой. У тебя везде дом, и всюду у тебя нет дома.
   Какие-то города записываются в столбик – просто для учета. А есть те, куда потом тянет долго, они вдруг возникают в памяти непрошено, ноют свежей ссадиной, глубокой занозой, которую – не вытащить.
   Можно провести в городе всего час, заскочить проездом, а он уже – самовольно, нахально – пустил в тебе корни, живет без полива, дает новые побеги. Когда зацветет – хочется бежать туда, бросив все. Скучаешь по ним, как по людям.
   Братислава влюбляет в себя – незаметно и коварно – полуразвалинами, в которых можно угадать ушедших хранителей монархии: они выглядывают с осыпавшихся фресок, из-за растрескавшихся стен, мутно отражаются в потускневшей позолоте башен. Вечером духи прошлого перевоплощаются в молодежь, потоком затекающую в старинные улочки, полноводной рекой заполняющую маленькие, будто игрушечные площади. Это точно они, духи ушедшей империи – сидят на широких крепостных стенах, свесив ноги к Дунаю, поднимают принесенные с собой бокалы с густым красным вином, приветствуя круизные корабли, ленивыми черепахами ползущие по усталой, многое видавшей реке. Распахивают двери старых пивнушек и кафе под стенами замка, на улицах, отвесно карабкающихся в гору, усаживаются под угловыми средневековыми домиками, где, наверное, потолок лежит на голове, вытаскивают поседевшие от времени венские стулья. У них – духов прошлого – майки с портретами рок-групп и модные сумки, прикинутые кофты с капюшонами и крохотные собачки. И лица ушедшей империи.
   Любляна спускается к незаметной, но властной запятой реки, диктующей связь времен, неожиданными итальянскими аркадами. Странным, провинциальным Возрождением раскидывается у собора средиземноморский рыночек, заполненный рыбой и безудержным маслом цветов среди спокойной акварели городских улиц. Его можно проскочить, просто не заметив между сонных домов.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 [29] 30 31

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация