А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Межсезонье" (страница 28)

   Но она нам поверила.
   И нам показалось, что кто-то еще тут, в Австрии, на нашей стороне.
   – Что именно вы хотите? – спросила она. – Если в деле участвует югендамт, если они предложили вашей сестре увезти девочку, то скорее всего, будет так, как хотят они.
   – Мы хотим, чтобы она не смогла, зная о своей безнаказанности, обижать Соню, – сказала мама.
   Урсула покачала головой.
   – Чтобы Соня не была совсем уж в ее власти.
   – Можно затеять суд о передаче опеки и завести дело о взломе и угрозах на этого Иракли, – предложила она. – Тогда их хотя бы изредка, может быть, не наверняка, да будут проверять. И они не смогут разгуляться так, как если б знали, что все оставили их в покое.
   Были суды и были экспертизы – и были сотрудники югендамта, стоящие на своем.
   А потом кто-то дал мне телефон Герты – человека, знающего о югендамте все, как мне сказали.
   – Здравствуйте! Что там, снова с алиментами?
   Я представляла себе ее по-другому. Она едва достает мне до плеча, маленькая женщина с большими мужскими ладонями и короткими седыми волосами. У нее морщинистое лицо и глаза двадцатилетней девочки. Она курит одну от одной, комкает обертку от новой пачки в сильных руках и выдыхает сигаретный дым, закинув чуть-чуть голову и оттопырив, как верблюдица, нижнюю губу.
   Весенний ветер тащит по асфальту одинокий высохший лист – напоминание об осени, что она всегда тут, – лист лепится к старинной водопроводной колонне, запутывается в цветущих кипенно-белым кустах.
   Герта слушает то, что я рассказываю, и только выпускает дым через оттопыренную по-верблюжьи нижнюю губу. По ее лицу ничего нельзя понять – то ли она сочувствует, а то ли просто считает меня и маму идиотками.
   Когда я заканчиваю – и внутри у меня все дрожит, она разминает то, что осталось от сигареты, между пальцами.
   – Вы когда-нибудь слышали словосочетание «структурное насилие»? – Теперь это не глаза двадцатилетней девушки, это древняя старуха, таких старых и нет-то на этой земле. – Насилие системы над человеком, современный фашизм. Вот что это такое. И мы тут живем в стране победившего структурного насилия.
   Единственный шанс для вашей девочки – и для вас – если вдруг ваша судья окажется достаточно смелой, чтобы на основании всех доказательств и свидетельских показаний пойти против югендамта.
   Она молчит, покусывая губы изнутри, отчего кажется, что лицо ее превратилось в куклу из кукольного театра, с поролоновым лицом, которую можно надеть на руку и мять изнутри пальцами поролон, оживляя и нос, и смешной рот.
   – Правда… я таких судей в своей жизни встречала мало. Почти что и не встречала.
   Зайдете ко мне на кофе?
   Это предложение звучит так неожиданно – я же знаю, как неохотно австрийцы зовут к себе гостей. Да еще и первую попавшуюся иностранку.
   Герта живет прямо за углом – в ухоженном старинном доме с мраморными лестницами и вызолоченными пуговками звонков, пуговками, заставшими в Вене Стефана Цвейга, потом бежавшего от фашизма и отравившегося барбитуратами в эмиграции, не выдержавшего мысли о том, как быстро, легко и охотно его соотечественники примирились с фашизмом, как радостно приняли они на себя роль садистов.
   У Герты дома – смесь азиатского хаоса и немецкой педантичности. Она сама в этой квартире вдруг кажется причудливой химерой. Чуть ли не василиском, слепленным из частей чего-то другого.
   Она исчезает в кухне – «проходите вон туда, к дивану, в гостиную» – делать кофе. Когда мы вошли, в гостиной горел свет – огромный торшер с лимонным абажуром начертил на полу неправильный круг, будто искусственную вогнутую луну.
   – Я никогда не выключаю его, – говорит Герта, – даже если ухожу надолго. И ночью тоже. Не хочу, чтобы темнота одержала верх – даже там, где ей полагается побеждать.
   В гостиной от пола до потолка – стеллажи, наполовину заполненные книгами, наполовину – папками, как в офисе.
   Папки все одинаковые, мертвенно-серые, и только наклеенные на переплет разноцветные ярлычки превращают их в причудливую радугу.
   Дома у Герты пахнет горьким шоколадом и старым деревом – а теперь еще и кофе.
   Она – без тени улыбки, почти неприветливо ставит на столик шоколадный гугльхупф и дымящиеся кофейным паром чашки. И только то, что я вообще сижу здесь, у нее дома, – только это и значит, что где-то внутри нее, наверное, все-таки есть улыбка.
   – Я тридцать лет проработала в югендамте, начала с простого делопроизводителя и дослужилась до начальника районного отделения. А потом – не смогла, ушла в сорок второй отдел магистрата, цветочками заниматься. – Она усмехнулась. – Австрийские чиновники не уходят в никуда – их передвигают, как фигурки на шахматной доске внутри федеральных и муниципальных структур. Став чиновником, ты становишься неприкасаемым.
   Она говорит не спеша, пробуя каждое слово на вкус. О детях, кричащих, когда их отнимают у матерей. О плачущих девочках и мальчиках, которых неприветливые полицейские везут в казенных машинах в детский дом – при живых родителях, бабушках и дедушках, которые от них не отказывались. «Детей никогда не отдадут родственникам, это значит вырвать их у системы. Их поместят в приют, отдадут в приемную семью или во временную, гостевую, которую проще контролировать, у которой ребенка всегда можно отобрать».
   О поддельных экспертизах, удобных югендамту, и о липовых заключениях психологов («да и психологами их не назовешь, люди, не закончившие даже университета, не умеющие работать с детьми, не знающие их – но зато лояльные югендамту»).
   – Я потому не смогла, – тихо прибавляет она. – Я поняла, что это преступление. Против своих же. У нас был план – если выполняется план, то будет финансирование. Чиновник – туп. Система-монстр, озабоченная только собственным выживанием и финансированием.
   Так вот, план – если мы «защищали» слишком мало детей, то была опасность, что нас упразднят, сократят за ненадобностью, еще что-то. Если случаев становилось слишком много – значит, мы плохо работаем, это привлекает внимание. А зачем чиновнику излишнее внимание?
   Поэтому было количество случаев, которое каждый «филиал» должен был сдавать в месяц. Плюс-минус. Вначале, будучи молодой и глупой, я не понимала, почему нам приходится закрывать дела, где отчим явно насиловал падчерицу, а мать мордовала смертным боем сына. И почему вдруг нам давали команду «фас!», велели цепляться к в общем-то нормальной семье.
   А потом поняла. Таковы правила игры. Надо выполнять план. Для нашего же благополучия, зарплаты, льгот, приличной пенсии.
   – Почему же вы не пойдете в газету? Не расскажете все журналистам?
   – Для австрийцев я стану Nestbeschmutzerin[13], вздумай я кричать об этом в прессе. Меня бы обязательно обвинили в сочинении конспиративных теорий, записали в душевнобольные.
   – Но это и вправду похоже на заговор.
   – Нет, дорогая моя. Это не заговор. Это обычная система – она самосохраняется, саморегенерируется и все подминает под себя. Особенно жестока система там, где речь идет о детях, о семье, – тут уж ничего не поделаешь.
   Вы замечали, какие лица у сотрудниц югендамта постарше и у начальниц? О, я хорошо знаю эти лица – бульдожьи, жабьи – но не человечьи. Сжатые челюсти, тяжелый взгляд. Потому что они знают. Все. И им – с этим жить.
   Точно так же они знают, что отец со связями в судах и большими деньгами может отбить ребенка – тогда идет мощь на мощь, гонор на гонор. Поэтому с такими они стараются не связываться. Ведь матерей-одиночек и инженеров-недотеп со скромной зарплатой на наш век хватит.
   – Но у них же самих есть дети! – не понимаю я.
   – Вот этого я тоже никогда не могла понять. Слишком чувствительные, правда, там на всю жизнь не задерживаются, бегут в другие отделы магистрата. Мусором или мигрантами все же заниматься приятнее, чем этим. А те, кому нечем все это понимать, – те остаются в системе, сытые и довольные. Они закрывают глаза, прячут голову в песок. А кто-то старается честно работать – но это лошади фиакрщиков. Вы видели лошадей фиакрщиков, их глаза?
   Конечно, говорю я. На голове сеточка, на глазах – шоры. Чтобы лошадь видела только кусочек улицы у себя перед носом. Чтобы видела, куда бежать, когда ее по крупу стегает кнут фиакрщика. Все остальное ей видеть не надо – не надо отвлекаться, пугаться увиденного, размышлять. Только трусить вперед, повинуясь руке кучера.
   – Постойте. Но это же получается, что государственная система перемалывает и нормальные семьи. Зачем это ей? В глобальном-то масштабе? Ведь эти дети – они никогда не будут нормальными. Зачем это? Ну понятно, мотивы чиновников я понимаю, но почему этот ужас не разрушат сверху?
   – Хотите еще кофе? – предлагает она. – Будь вы австрийкой, вы бы сейчас воскликнули, что я сумасшедшая. Но вы не австрийка – и слава богу.
   И, вернувшись с чашками, вдруг совсем устало – как будто мы разгружали машину с досками – произносит:
   – Я долго думала об этом. Годами. Пыталась объяснить для себя этот геноцид своей страны. Ну, фашизм – понятно. Мы до сих пор фашистская страна, это уже общее место. Но должно быть и что-то еще.
   Пока у меня только одна идея.
   Присмотритесь к тем, кто наверху. К состоятельным согражданам и особенно к политикам. Если покопаться хорошенько в их биографиях, то получится, что большинство – те, от кого что-то по-настоящему зависит, – люди не случайные. Уже их родители, дедушки или бабушки добрались до верха. Уже век или даже больше власть и деньги – практически в одних и тех же руках, в одних семьях, в одних кланах.
   Есть, конечно, исключения, но они только подтверждают правило. Туда можно, конечно, попасть и не по рождению, например женившись на ком надо или имея нужные связи. Присмотритесь к биографиям тех, от кого у нас что-то зависит. Присмотритесь. И тогда вы поймете то же, что и я, – им не нужны конкуренты, те, что способны свалить эту олигархию, помешать этому междусобойчику. У них это в крови – как у кукушонка в крови выкидывать соперников из гнезда – валить всех, чтоб не забрались высоко. И система тут – лучший сторожевой пес. Это ведь они регулируют ее.
   Пока выросшие искалеченные дети копаются в своих психических болячках, им не до недовольства и революций.
   Это, конечно, все безумные теории. Только они, там наверху, глупы – и не знают, что это ударит и по их детям. Рано или поздно.
   Она улыбается улыбкой сфинкса и, кажется, в этот момент превращается в само Межсезонье.
   – Мы должны исчезнуть. Австрия вымирает – и это хорошо. Только когда умрет последний австриец – умрет наш фашизм. А тут будут города – совсем другие города, наполненные совсем другими людьми.
   Она снова молчит – а я думаю, сколько детей будут растоптаны, прежде чем это случится. Герта смотрит мне в глаза и кивает на полки, заставленные папками.
   – Там все они. Кого я знала. Я долго решалась и не могла решиться, чтобы уйти. И я знала, что я натворила. Знала, где моя вина. Я знаю, этим ее не искупить, но я утешаю себя тем, что это, может быть, кому-то все-таки поможет.
   Несколько лет я копировала все акты, с которыми работала. Каждую бумажку. И подшивала в папки у себя дома.
   – Но зачем? Какой в этом толк?
   – Понимаете, югендамт неприкосновенен – в том виде, в каком он существует сейчас. Ни один из тех детей, которых мы изъяли из семей, никогда не получит доступа ко всем актам – зачем системе второй Нюрнбергский? Если кто-то из них, из этих детей, вдруг по материалам суда надумает выйти на меня – я выдам ему все документы. Расскажу обо всех поддельных экспертизах и ткну пальцем туда, где написаны адреса родственников, наверное тщетно все эти годы пытающихся найти его или ее.
   Может быть, они возненавидят меня. А может быть – убьют, вы же знаете, как об этом потом пишут в газетах: «Амок. Сумасшедший убил всех, попавшихся ему на пути».
   Мне все равно. Только мне хотелось бы, чтобы потом его не осудили на много лет.
   От нее хочется отвернуться, и хочется смотреть на нее бесконечно – на то, как меняются ее глаза. В ней есть что-то, что притягивает – и тут же отталкивает. Она похожа на пляшущий огонь – ты смотришь и смотришь, не в силах оторваться, ты приближаешь лицо, придвигаешься поближе, пока лицо не опалит жаром, чтобы отпрянуть, снова уйти подальше, а потом снова смотреть, смотреть…
   «Не дай бог попасть в жернова системы, не дай бог», – дверь в квартиру Герты закрывается, будто схлопываются раковины другого мира – полоской исчезает, истончается свет, свет торшера, который горит всегда.
   Темный подъезд выплевывает меня на влажную, уже по-весеннему влажную венскую улицу.
   Судья, ведущая наше дело, старалась не смотреть нам в глаза.
   У нее не хватило смелости. Ни на что. Югендамт прислал заключение на восьми листах – «умиротворенная, счастливая мама», «гармоничная семья», «ребенок сидит на коленях у друга мамы и игриво расчесывает ему волосы», «психически неуравновешенные бабушка и тетя, которым нельзя доверить воспитание ребенка», «мать проявляет готовность сотрудничать с югендамтом». Просьбу об опеке отклонить. И еще в одной инстанции – отклонить.
   Дело об угрозах и выбитой двери стыдливо-поспешно закрыли. «Бабушке и тете запрещается приближаться к семье, потому что они представляют для матери и девочки серьезную угрозу», «по виду матери нельзя заключить, что она принимает наркотики или пьет, она выглядит нормально», «у ребенка странные рисунки, но это связано с психическим и физическим насилием, которое отличало поведение бабушки и тети». «Я отказываюсь от своей семьи и больше ничего не хочу о ней знать, меня больше ничто с ними не связывает – заявила мать ребенка».
   Кажется, что нужно постараться сделать все возможное, все, до конца. Поэтому, когда отказывают в опеке, мы подаем на «право посещений» – чтобы разрешили навещать Соню хотя бы раз в месяц.
   «Бабушка и тетя не входят в законодательно определенный круг ближайших родственников. Кроме того, бабушка и тетя несут угрозу молодой семье. Иск отклонить».
   В последний, самый последний раз я видела сестру и Соню на фотографии в «Одноклассниках» – тощая, с ввалившимися щеками злобная женщина с пятнистым лицом и поджатыми губами тянет к себе, чтобы обнять, судорожно тянет, с силой, маленькую девочку. Та отшатывается от нее, в ее глазах ужас. И девочка совсем не похожа уже на нашу Соню – она сгорбленная, поджатая, намного младше, у нее совсем другой взгляд – взгляд замордованного звереныша. В руках у нее большая потрепанная кукла – из тех, с которыми Соня два года уже как не играла, выросла.
   А самой страшной, похожей на муторный сон, была встреча на Фаворитенштрассе. Вдруг, через два месяца после того дня, когда увезли Соню, они возникли на улице. Сестра тащила Соню по улице – Соню, превратившуюся в маленького, словно тронувшегося умом ребенка. Она вдруг оглянулась и увидела нас, а вслед за ней обернулась сестра, видно не привыкшая к тому, что Соня ведет себя не как молчаливая кукла.
   Лицо ее перекосилось, теперь она тянула Соню так, что, казалось, оторвет ей руку. Она убыстряла шаг, видя, что мы идем за ней, она что-то бормотала – что, на таком расстоянии понять было невозможно. Она бежала к остановке такси.
   Они бежали, а Соня оглядывалась – затравленно, беспомощно. И на трикотажных светло-сиреневых рейтузах – совсем не по погоде – расплывалось мокрое пятно, становясь все больше. Будто описался малыш, которого вдруг напугали.
   А потом все испарилось. Исчезли фотографии на «Одноклассниках». Мы ездили к школам, в которых Соня могла бы учиться, – но ее нигде не было. Мы звонили по телефонам Герхарда, но они были мертвы. Мы ездили в Зальцбург, туда, где когда-то они жили, – квартира стояла пустая и безжизненная, словно из нее бежали, как перед извержением вулкана.
   «Тут уже полгода никто не появлялся», – сказала соседка, не узнав нас. Конечно, столько лет прошло.
   Мы перепробовали все – но всюду была тишина и пустота.
   И скоро в зальцбургских газетах по недвижимости появилось объявление частного маклера, продававшего квартиру с тем самым адресом, по которому когда-то жил Герхард.
   Все, кто хоть какое-то отношение имели к Соне, исчезли, будто их и не было в мире никогда.
   Через год Урсула по своим каналам узнала, что опеку у сестры тоже отобрали, и всем теперь окончательно занимается югендамт.
   А еще через три месяца она даже не смогла посмотреть информацию о прописке Сони – пусть и липовую, ни по одному из адресов, по которым сестра ее регистрировала раньше, они не жили. Информацию закрыли вовсе. Для всех, включая родителей. По суду.
   Я вижу вдруг – так четко, словно все это здесь и сейчас, – наш московский двор: ломкие устья весенних ледяных ручьев, ноздреватый снег, предчувствующий желтые комочки мать-и-мачехи, и нас с сестрой в демисезонных пальтишках, зеленом и красном в клеточку. Пальтишках, которых больше не продают – ни для взрослых, ни для детей, потому что исчезли демисезоны, природное Межсезонье, и теперь его надо искать вовне. Мы родились со знанием того, что такое Межсезонье и зачем оно, мы росли в нем. А потом решили повернуть в сторону твердой земли – спутав удобство с ростом. Я вижу наши лица – мое и сестры: пухлые щеки, волосы, выбившиеся из-под шапок. Лица разные, но похожие – каждое по-своему, в чем-то своем, на Соню. Если сложить вместе эти детские лица, слить их в одно – получится Соня. Соня и демисезонное пальто.
   Дверь захлопнулась.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 [28] 29 30 31

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация