А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Межсезонье" (страница 18)

   Старуха-процентщица

   «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?»
   Она трезвонила в дверь так, словно во всех без исключения квартирах дома одновременно начался пожар. Когда мы открывали, сразу – казалось, острый нос живет отдельно, идет впереди нее – напористо, суетливо, как-то по-рыночному, бросалась через порог. Жадно заглядывала в кухню, пряча морщинистые высохшие руки под странный застиранный фартук, надетый поверх тренировочных штанов, уже от времени свернувшихся катышками, лезла в комнату. Ощупывала глазами каждую складку покрывала на постели, каждую чашку на столе. Подходила к батарее посмотреть, на какой отметке застыл термостат.
   Будто это была ее квартира, а мы жили тут только из милости. Хотя, конечно, квартира-то была действительно ее – как и все квартиры в этом доме – а мы снимали ее по договору поднайма. Но задорого. Но снимали – а не жили из милости.
   Да, фрау Мюллер, вежливо и устало говорила тогда я, готовясь выслушивать лекцию о преимуществе австрийской культуры надо всеми прочими.
   А она говорила, говорила – высоким голосом, но не беспомощным, а каким-то даже начальственным – и жилистая шея ее дергалась, и седой хвостик на зализанной, как у балерины, голове чуть качался, аккомпанируя словам.
   – Вы приехали из варварской страны, если так относитесь к расходам на отопление!
   – Но мы же сами за это и платим! – удивлялась я. – Это наше право, хотеть, чтобы тут было тепло. Помещение большое – вы сами знаете – зимой было холодно.
   – Вам неведомо нормальное человеческое чувство экономии! – Голос бронзовел. – Холодно! Можно же одеться потеплее!
   Ага, ходить в шапке и варежках по квартире – думала про себя я – очень по-австрийски.
   – Давайте поговорим потом, мне ребенка надо укладывать, – предлагала я ей. – У нас же договоренность, что счета за отопление оплачиваем мы, – в чем проблема? Ну какая вам разница, сколько своих денег мы израсходовали в эту зиму на отопление?
   А иногда она пускалась в воспоминания – мяла, хрустя, жесткие пальцы и рассказывала про то, что у ее сына была русская девушка. Он ее очень любил, очень, даже ездил в Россию к ней, ее возил сюда. Она же оказалась неблагодарная, дала ему от ворот поворот, после того как съездила в Австрию. А друг его, с которым они разъезжали по России, тем временем женился, и – представляете! – на русской. И очень доволен, очень счастлив, они уже несколько лет живут. Только моему не повезло.
   Кроме доходного дома в пятом районе, на берегу речки Вена, старого любимого тренировочного и фартука с крестьянскими приметами, вытканными по подолу, у госпожи Мюллер был муж. Моложе ее на много лет. Впервые мы увидели его зимой, когда он показывал нам нашу будущую квартиру: он был высок, импозантен, усат и обаятелен. Стоило появиться жене, как он менялся – словно она брезгливым движением узкой губы выключала что-то в нем. Он только смотрел глазами левретки и отмалчивался. Сочился лояльностью и преданностью. И видно было, что он – всего лишь управляющий при богатой и властной жене. Даже фамилия у него была двойная – он присоединил к своей второй половинкой «Мюллер».
   С утра, послушно – казалось, будь его воля, он давно б отказался – выкатывал из подъезда коляску с совсем уже усохшей тещей, поднимал ее, сажал в машину, которая должна была отвезти ее на диализ, а после встречал, вносил по лесенке наверх, все высоченные пролеты старинного дома перемахивая через одну ступеньку, легко, словно теща ничего не весила. А она, так же как и дочь, в жесткую линию сжимая губы, тыкала рукой в пустоту – сделай так-то и так-то. Он только склонял почти бычью шею и казался нашкодившим мальчиком.
   Весной, проходя по Грабену, кипящему туристами и венцами, вышедшими вдохнуть воздуха, пахнущего зеленым, с хрустом вскрытым арбузом, и выпить по первой весенней чашке кофе на улице, я вдруг увидела его – он неожиданно выпал из разноцветной толпы. Он улыбался и казался медведем, надумавшим танцевать балет, – так гордо он нес голову, так нарядно поворачивался к маленькой, кругленькой спутнице; она тоже улыбалась, хохотала и тогда смешно морщила нос, и видно было, что, несмотря на возраст, она очень солнечная и красивая этим внутренним светом, этими веснушками, которые были везде, споря с морщинами, не давая их заметить.
   Он, заметив меня, словно споткнулся – улыбка на секунду застыла неживой фотографией, – а потом оправился, посмотрел прямо мне в глаза, прямо, будто разговаривая со мной. Словно зная, что я не проговорюсь, а стану его сообщницей, он бережно взял смеющуюся женщину под локоть, а она поправила тюльпан, выбившийся из светло-сиреневого маленького букета, – и толпа унесла их туда, где пышногрудые кариатиды держат на мощных плечах балконы позднего Ренессанса.
   Однажды я была в квартире у фрау Мюллер – на предпоследнем этаже, где три квартиры были превращены в одну, почти дворянского размаха. Не чета клоповникам, которые она сдавала, не ремонтируя десятилетиями. Атласные кресла с гнутыми старинными ножками оттенка дорогого шампанского, причудливая лепнина, торшеры с витыми сетками стиля арт-деко, узорчатый паркет и огромные картины маслом в тяжелых бронзовых рамах. Она могла бы выглядеть тут служанкой в своем неизменном тренировочном. Но не выглядела.
   Наоборот.
   Она казалась боярыней, вроде тех, что рисовали передвижники, – деспотичной и жесткогубой. И даже фартук с множеством карманов не мог сделать из нее ни служанку, ни кухарку – потому что в каждом кармане лежало по ключу. От каждой квартиры в ее большом доме – я часто гадала, откуда он у нее, остался в наследство, или она сама купила тут квартиры, одну за одной? – от каждой кладовки, от каждой двери в глубоком и сыром подвале, пахнущем плесенью и гнилью.
   И она царила тут – считая себя всемогущей.
   Как-то мы вернулись после детского врача. Мы ходили к нему все вместе – надо было еще купить еды на всю неделю – и почувствовали, что квартира изменилась.
   Так бывает, когда кто-то только что был тут – вот прямо пару минут назад, еще не успокоился ветер за его спиной, еще остался в воздухе чуть заметный след, еще его тепло не ушло из непротопленной квартиры. И это было странно – как оказаться вдруг на Луне, в другом каком-то измерении, или обнаружить, что твоей щеткой в твое отсутствие чистили зубы, потому что она мокрая, предательски мокрая, хоть выжимай.
   Но нам, конечно, показалось – потому что ну кто может входить сквозь запертые двери? На столе лежали странно сдвинутые в сторону мои книги – но ведь ты не помнишь точно, как они лежали, так?
   Через неделю оказался приоткрытым чемодан, в котором мы держали какие-то вещи после переезда сестры – шкафа на всех не хватило, – хотя мы точно-точно его захлопнули, и неплотно закрыт холодильник на кухне.
   И тогда я вспомнила.
   Фрау Мюллер у квартиры на втором этаже – вот она выходит из чужой квартиры, запирает дверь своим ключом, а увидев меня, в первую секунду вдруг съеживается, словно вор, которого застали за работой. А потом – потом злобно смотрит как на преступника и, высоко подняв голову, бренча ключами в карманах фартука, поднимается к себе, наверх.
   И все стало ясно. Что кто-то и вправду может входить через запертые двери.
   – Госпожа Мюллер, – мне хотелось говорить как можно спокойнее, хотя внутри все дрожало, то ли от ярости, а то ли от унижения, – я вас прошу больше никогда в наше отсутствие не входить в нашу квартиру.
   Слово «нашу» я произнесла с нажимом – хотя и знала, точно знала, что она никакая не наша, что нигде тут, в этой стране, ничего нашего нет, даже если мы платим за это деньги, даже если мы подписали договор. Что где-то далеко, за тысячи километров отсюда, я могла даже воздух назвать своим, потому что дышала им с рождения, потому что его вдыхала моя мама на родильном столе, мои бабушка и дедушка, гуляя по Нескучному саду, дышали им, пропитанным осенью, мой прапрадед священник из-под Тамбова – он тоже вдыхал его, набирая полную грудь, перед тем как густым, тяжелым голосом пропеть слова молитвы.
   Госпожа Мюллер делано задохнулась. Всплеснула руками.
   Она сделала вид, что это не она.
   Я сделала вид, что поверила.
   За ее спиной мелькнул статный, усатый муж – и тут же ретировался. Чтоб не связываться.
   За моей спиной вздохнула сестра – она все время ходила со мной, просто стояла рядом и молчала, ходила тенью, будто ей надо было быть при ком-то, будто ей страшно было остаться одной или вдвоем с Соней.
   Госпожа Мюллер оскорбленно поджала губы.
   Но больше она к нам в квартиру не приходила.
   «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?»
   Почему-то с самого начала казалось, что Соню надо оберегать.
   Вначале она пугала меня. Нет, не тем, что чужая – чужой она не была, – а тем, что – иная. Пришелец, живущий по одному ему понятным законам. Иной мир, замкнутый в себе со всей обнаженной очевидностью – которую не прикроешь еще словами, взрослой дерюжкой из недомолвок и попыток мимикрировать.
   Соней постоянно занималась мама поначалу. Сестра делала необходимое – кормила – и уходила. Не на улицу – в себя, отстранялась сразу, словно ее все это не касается. Словно ее – это только рассматривать свое лицо в зеркало, выискивая прыщики и покраснения, да сидеть над письмами из суда. Без словаря – просто сидеть, словно надеясь на то, что в напечатанных буквах проявится что-то. Послание о том, как быть дальше – и как же жить.
   В первый раз, оставшись с Соней на несколько часов дома, – мама с сестрой ушли к врачу, сестра теперь никуда не ходила одна, боялась, – я ощутила, что «тетя» перестает быть каким-то эфемерным словом. Боязно было все – брать на руки, слышать, как она плачет, понимать вдруг, что у нее болит живот, прикладывать к плечу, поглаживать спину. Мучительно думать – что же делать, если она не успокоится, что же делать? Почему она плачет? Почему я не понимаю – я понимаю уже так много в жизни, а сейчас, отчего плачет маленькая племянница, не понимаю.
   Потом она все-таки заснула.
   В этой одной комнате некуда было деваться, некуда было смотреть – поэтому единственное, куда ты смотрел, был облупленный оконный переплет в потеках, ты смотрел сквозь него: на серые, выцветшие дома на другой стороне, на поезда метро, грязными бурыми гусеницами проползавшие внизу. И в кровь проникало убеждение, крепкое, как густо настоянный чай, – и то, что происходит с сестрой, и Соня, и эгоистичная, странная Вена – все не случайно. Прага и не должна была получиться – она другая. А Вена – это твое зеркало. Ты так боялся, так эгоистично увиливал в страхе смерти от своей жизни, что теперь учишься жить за двоих. Ты живешь разом и свою, и ее – сестрину – жизнь. И так оно надо. Чтобы расплатиться по счетам. Чтобы начать жить.
   Словно что-то сдвинулось между нами, растворилось, исчезло – и Соня вдруг стала частью жизни. Все стало ею. Все.
   И стричь ногти – сестра боялась даже близко подходить в этот момент, да и надо было собрать всю волю в кулак и загнать собственную дрожащую трусость глубоко-глубоко, чтобы она не позволила дрогнуть ножницам, когда берешь в ладонь, которая кажется внезапно огромной, нескладной и даже уродливой, ее ручку, а она помещается, вся помещается в ямке, где у тебя проходит линия жизни, и ее можно накрыть своей огромной ладонью так, что ее не будет видно, что она пропадет, ее можно, кажется, раздавить, раздробить нечаянно, и даже не заметить – каждый раз внутренне замирать, обводя ножницами полукружия молочного ногтя.
   Лососина, лососина – бессмысленно, глупо говорить, целуя живот. А он теплый и атласный – и в этот момент она начинает смеяться: заливисто, будто кудахча, счастливо, только так смеются счастливо, а мы ведь все давно уже разучились так заливисто смеяться, как Соня-лососина.
   Вдыхать молочный запах, она вся пахнет молоком – или это только кажется – от волос, от складок за ушами.
   И разгадывать по крику, чего она хочет, и стараться понять, не вплелись ли в лепет первые слова.
   Иногда казалось, что за беготней и работой, суетой и налаживанием быта неминуемо пропускаешь что-то важное, что незримо свершается в твое отсутствие – пока ты считаешь станции метро, проплывающие за окном, и смотришь, как чернильной ручкой кто-то выводит подпись на договоре. И то, что свершается, и казалось иногда настоящей жизнью, тем, что должно быть – во что бы то ни стало.
   – Ну, залог я вам не верну – это же ясно, да? – сказала госпожа Мюллер, постучав желтоватым когтем по старой газовой плите. – Вот тут ржавчина. А тут – щербинка. Вы ж попортили мое имущество.
   Мы онемели. Мысль о том, что она вот так просто сможет нас обмануть, не приходила в голову, – что может вот так просто прикарманить оставленные в залог несколько тысяч. Этими деньгами можно было бы полгода платить за новую квартиру – которую мы с таким трудом нашли. Три комнаты, приличная улица, новые полы, чистые стены и теплые спальни. Наконец-то. Но главное, конечно, из-за Сони – чтобы у нее была своя комната и чтобы было что показать работникам опеки, когда они придут решать, с кем оставить ребенка: с матерью или с отцом.
   Сначала, узнав, что мы выезжаем, госпожа Мюллер долго пересчитывала чашки и вилки – по описи – обнюхивала каждую тарелку, искала трещинки и сколы. Но трещинок не было. Она обсмотрела все стены, нагибалась и заглядывала под постели – вдруг мы что-то сделали такое, за что можно удержать залог.
   Но ничего не находилось. Тогда она и подошла к плите. Старой, полуржавой плите – которую мы отмывали два дня, после того как въехали.
   – Так она же и была такая! – попробовала убедить ее – в чем? – я.
   – Нет, – отрезала она. – Нигде это не зафиксировано. А значит, ее попортили вы.
   В перерывах между встречами с клиентами, контрактами, обсуждением дизайна рекламных объявлений, после долгих сидений за кофе у продавца дорогих шуб с лисьей фамилией (сморщенное личико похоже на грецкий орех, олигарх по-старовенски, бывший беженец из Восточного блока, добившийся всего, – он с гордостью показывал свою автобиографию, изданную на шикарной, шелковой под пальцами бумаге, и отпивал кофе маленькими глоточками из тонкой фарфоровой чашки коллекции Версаче) – я перечитывала наш договор субаренды.
   По нему мы получались совершенно бесправными.
   Договор был написан госпожой Мюллер от руки – прыгающими, дрожащими буквами. Поэтому я только в третий вечер заметила, что договор-то не на нее. Что основным квартиросъемщиком был ее сын.
   Я обложилась книгами по праву – мне казалось, я иду по следу, и от этого было не заснуть.
   Вырисовывалась маленькая – но замысловатая – схема ухода от налогов с помощью семейных связей. Интересно, сколько у нее таких схем? Ведь действительно, если платить все налоги со сдачи всех квартир, на торшеры в югендстиле средств не хватит.
   – Госпожа Мюллер, – никогда еще я никого не шантажировала и теперь была сама себе противна. И сухое лицо с жесткими губами, и надменный взгляд мне тоже противны, потому что это из-за нее мне приходится нападать, превращаться в шантажистку, угрожать. – Госпожа Мюллер, боюсь, если мы не получим наш залог – вы же ведь хорошо знаете, что причин удерживать его нет, – мне придется прогуляться до районного отделения налогового ведомства с договором. И выпиской из реестра о прописке – прописке вашего сына.
   Она сначала посерела, потом пожелтела, потом покраснела. Глаза заметались, закосили и помутнели. Она перестала быть надменной. Она менялась словно слепленная из пластилина – словно игрушка-трансформер, из владычицы превращаясь в червя.
   – Вам все отдаст сын, – такой я ее еще не видела. Впервые ее кто-то вывел из равновесия, выкинул из роли барыни.
   Сына зовут красивым французским именем Патрик – с ударением на последний слог, – он кажется совершенно нормальным, но я знаю, что это просто кажется. Сколько ему лет – сорок, сорок пять? Высокий лоб, копна волос, элегантный шарф – он словно только что из кафе в Сен-Жермен. Вы же понимаете, у нас не было другого выхода – говорю я ему. Он только молча кивает – словно говоря «ну мы попробовали, не получилось. Бывает – в следующий раз обязательно получится», – и подписывает все, что я хочу.
   На улице рядом с его домом на другом конце Вены – улица тоже рядится под французский бульвар – платаны пятнистыми стволами ловят солнечных зайцев и шелестят жесткими, будто стрекоза потеряла крыло, листьями. Вдруг до боли хочется просто почувствовать себя туристом – обычным, которому наплевать на то, что там, за фасадами, который может радоваться жизни, просто фантазируя себе страну за ними. И я захожу в маленькую булочную, где можно выпить кофе, стоя за столиком на ножке, рассматривая притворившуюся Парижем венскую улицу.
   Завтра Рома будет кряхтеть и ругаться, снося чемоданы по широким лестницам, чтобы погрузить их в машину, – мы так мало жили тут, у нас совсем нет мебели, если не считать детскую Сонину кроватку из Зальцбурга, но оказалось, мы обросли таким количеством вещей, что ими два раза можно забить его микроавтобус.
   Я надену на новоселье длинное бархатное лиловое платье – из Москвы – и мы с мамой, впервые в Австрии, испечем «Наполеон», потому что будет где. Мы станем танцевать – и даже сестра – в пустых комнатах, устланных чистым дубовым паркетом, а Соня начнет пританцовывать на одном месте, ухватившись руками за решетчатые бортики кроватки, мы будем есть на импровизированном столе из половинки двери, уложенной на стулья, и впервые фотографироваться. Всей семьей.
   Потом папа уедет и, передавая ключи от старой квартиры, я скажу молодому французику-музыканту, который будет краснеть от любой улыбки, французику, который будет еще плохо говорить по-немецки (долго искала такого, наверное, чтобы не сумел толком прочесть весь договор аренды), я обязательно скажу ему: «Держите ухо востро с ней – и внимательно читайте все, что подписываете».
   А в этот дом мы точно больше не вернемся – ну разве что проедем мимо на автобусе раз в пять лет.
   «Больше не…» – заклинание, рефрен Межсезонья, умение отсекать от своей жизни ненужное без сожаления и грусти, как скульптор отсекает бездушные куски камня от глыбы, чтобы превратить ее в прекрасное. Умение уходить, не оглядываясь.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 [18] 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация