А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Межсезонье" (страница 17)

   Солнечный ветер

   Пол был вечерне расчерчен на квадраты черепашьего панциря – густо-черничным, дымно-серым, со штрихами чайного. Свет улицы, проходящей где-то ниже, преломляясь в больших окнах, зыбкими перекрестьями подбирался к ногам, туда, где лился жидкой горячей латунью свет от барной стойки, где отражались в тысячах гладких матовых зеркал столиков бутылки, похожие на песочные часы. Зеленым, рыжим, сиропно-брусничным и мертвенно-синим сиянием от шартреза, гран марнье, гренадина и кюрасао обнимало плечи бармена, наливавшего в приземистый стакан тонкой белой струйкой кокосовый ликер.
   Бар «Кауниц» – название-издевка, изящная издевка над австрийским Просвещением, которое все равно тут, даже когда ты хочешь просто пойти вечером куда-то, – кажется, плывет над улицами вечерним кораблем, ласточкиным гнездом прилепившись к фасаду дома в югендстиле.
   – Секс на пляже, – она хихикнула как девчонка и манерно сложила губы, чтобы пить. В первый раз хихикнула за все то время, что была в Вене, – и, словно испугавшись, что это не по правилам, снова сомкнула губы, превратив их в тонкую изящную линию. Только в баре она сняла солнцезащитные очки, в которых теперь ходила всюду – в магазин, гулять с Соней на улицу, по делам со мной или с мамой – «вдруг меня найдет Герхард». Каждый раз, когда она их снимала, лицо пугало какой-то неземной бледностью и глазами, обведенными темным, – будто она специально лепила из себя звезду немого кинематографа.
   Ее хотелось защитить, словно в детстве, – оградить от всего этого, как маленькую девочку. Взять на себя все, что можно. Решить все ее проблемы.
   На прошлой неделе мы были с ней у адвоката. Вы вовремя – сказала рослая женщина с лошадиным лицом и руками, похожими на мужские, с такими же волевыми, жесткими пальцами. Адвоката посоветовала Дагмар – та вела ее бракоразводный процесс. На двери было написано – «госпожа Доктор», это очень, очень престижно, по местным меркам, это почти приравнивает тебя к небожителям, если в Австрии на табличке перед твоим кабинетом написано «доктор», давая знать посетителям, что у тебя за плечами диссертация, – а в кабинете царил почти немецкий порядок.
   Госпожа Доктор слушала нас, по-птичьи наклонив голову, потом долго наговаривала письма в суды на диктофон, отбивая голосом, будто на плацу «точкааа. Апппзац», и крепко пожала мне руку на прощание, словно захватила железными клещами.
   Теперь только ждать – отдадут ли временную опеку сестре. Но адвокат заверила: отдадут, потому что Соня с нею, в Вене. В Австрии все просто – с кем ребенок, тому и опека. По крайней мере временная.
   Она оказалась недешевой, знакомая Дагмар. На адвоката ушли последние деньги – из тех, вырученных за квартиру, что лежали «на черный день». Теперь он определенно настал, этот черный день. «Это и ее деньги тоже, – сказала мама. – Она тоже выросла в той квартире».
   Дальше придется обходиться без помощи адвоката. Все письма и иски буду писать я – она же не выучила немецкий даже для того, чтобы разговаривать с секретарем в суде, она, конечно, ходила в языковую школу в Зальцбурге, но почему-то он не давался ей, немецкий.
   Я засиживаюсь допоздна над текстами законов, читаю про разводы и опеку – и тогда ухожу на кухню, чтобы не мешать всем спать. Мы перегородили старым хозяйским шкафом единственную комнату, чтобы получились хотя бы две спальни. Но все равно, когда приходит ночь, кажется, что это такой маленький барак на пятерых: за шкафом прерывисто дышит сестра, у двери всхрапывает папа, чуть слышно дышит мама, а Соню вообще не слышно, пока она не плачет.
   Потом мне снятся параграфы брачного законодательства, процессы, формулировки для исков и апелляций, расчетные таблицы алиментов. Иногда мне кажется, что я сама могла бы работать адвокатом.
   И еще квартира – квартиру надо менять. Скоро к нам начнут ходить сотрудники опеки – проверять условия жизни Сони. Я бегаю по маклерам – после работы – отсматриваю бесконечные квартиры.
   Но это все может подождать один-единственный вечер, когда я вытащила сестру в бар. Вдруг она оживет, забудет про солнечные очки, про Герхарда, про то, что все вот так глупо получилось.
   – Они на тебя смотрят, – перегнувшись через стол, сказала я.
   Она, даже не выждав для приличия, любопытствуя, вытаращилась на тех, что сидели над приземистыми стаканами (виски?), а когда снова посмотрела на меня, улыбалась. Как раньше.
   – Думаешь? – Но это уже просто кокетство. Потому что один из тех, что сидел у стойки бара – дорогой костюм, стильная стрижка, – даже кивнул нам издали.
   На нее нельзя не смотреть, думала я, будь я мужчиной, я бы тоже смотрела. На тонкие, как у древнеегипетской статуэтки, пальцы, на прядь вдоль невозможно длинной, аристократической, шеи, на будто вырезанную из слоновой кости ключицу. На то, как меняет улыбка изгиб губ.
   Мужчина встал с барного высокого стула – узел галстука небрежно, расслабленно сбит набок, манжет белоснежной рубашки не по-офисному подвернут так, что видны холеные руки. Он улыбается и подходит к нам. Знакомиться.
   Только теперь становится видно, что он уже так набрался, что идет, покачиваясь, превращаясь из человека в карикатурное подобие героев мультфильмов, – идет бычок, качается, вздыхает на ходу…
   Он пьян и весел, он наклоняется к нам и пробует сказать что-то интимным шепотом. У него плохо получается, – но это ужасно смешно. Он протягивает визитку, когда я отказываюсь от его общества, нет, с нами нельзя присесть – зачем он нам такой пьяный, спрашивает меня сестра по-русски, чтобы он ничего не понял, давай его отправим куда подальше – а он только смотрит на ее руки, на то, как она морщит слегка лоб и откидывает со лба волосы, не отрываясь смотрит, будто они гипнотизируют его.
   – Мы вам позвоним. Может быть, – сказала она, повертев в руках визитку с логотипом большого банка и высокой должностью, превратившейся в ровные буквы, и отвернулась, чтоб он не видел, как она смеется. Он мотнул неловко головой – как неуклюжий бычок – «ну, тогда я откланиваюсь» – и, пошатываясь, снова ушел туда, где бармен жонглировал бутылками.
   А мы заказали еще по коктейлю – сегодня единственный вечер, когда я запретила себе думать про деньги. Про то, что они растаяли, исчезли в никуда.
   «Это ведь и ее деньги тоже».
   Поэтому теперь я мучительно искала, где подработать, – все наши заказы, которые уже удалось найти, принесут настоящие деньги когда-то, не сразу, а жить нужно сейчас. Писать не хотелось, даже для газеты, которую я по привычке все еще называла «своей», – мне нечего было сказать, но все равно за материал о русских белоэмигрантах в Вене взялась. Из-за денег.
   Дом стеснялся сразу, вот так с ходу, фасадом показать себя – поэтому то, какой это дом, ты замечал, только закрыв за собой дверь парадного, оставив за спиной и суетливые машины, и прохожих, походивших на близнецов в торопливости и неприкаянности: широкие мраморные лестницы, лепнину с искрой золота, резной лифт и зеркала в простенках, вызывающие духов прошлого. Казалось, если посмотреть в эти зеркала, они там, за углом, мутно выгнувшимся в темноту, обязательно там – родители хозяйки квартиры, русские белоэмигранты, потомки тех, выбившихся много веков назад из деревенских в дворяне через постель императрицы Елизаветы Петровны.
   – Мама еще помнила, как они бежали из своего имения на Днепре от петлюровцев, – рассказывала она тягуче, и сразу представлялась мама, которой пришлось после революции работать за границей гувернанткой, чтобы продержаться на плаву. – Она очень любила Россию и грустила о том, что не может попасть туда. Всю свою жизнь – до смерти почти в девяносто – она жалела о России.
   Ее воспитывали как графиню – хотя титулы в Австрии давным-давно запретили. Не просто программа домашнего воспитания, как до революции – несколько языков, поистине графское образование, – нет, нечто большее, представления, превратившиеся во второй, вечный костяк. «Граф такого не сделает», «графини так не поступают». Она должна была всегда соответствовать. Поэтому, наверное, спина – по-балетному безупречна, ноги, укрытые юбкой безупречной длины, аккуратно, будто на картинке, прижаты друг к другу, как у воспитанной, послушной девочки, безупречная укладка, кажется, всегда такая – даже когда она спит.
   – Отец мой был уже австрийским офицером – ни слова не знал по-русски, хотя и происходит из старинного русского дворянского рода. В Первую мировую войну попал в плен к русским, отсидел в Иркутске три года, там и выучил русский язык. Во время Февральской революции сбежал из России. А дома уже не было той Австро-Венгрии – монархии, из которой он уходил на войну.
   Она молчит – словно пробуя на вкус, ощущая, как по нёбу растекается это чувство, чувство безвременья, чувство, что твой дом вдруг исчез, и больше его не будет.
   – Для меня родной язык немецкий. Я ощущаю себя австрийкой. Русский мы учили с детства, но не любили его учить. Потому что летом, когда занятий в школе не было, и вроде бы можно было отдохнуть, приезжали студенты из Праги и учили нас русскому. Многие из белоэмигрантов забыли язык, очень многие. Но что-то все-таки в нас такое есть, что все время тянет в Россию. Неудержимо. Она всегда – будто здесь. Но у многих было и чувство, как у французских эмигрантов, знаете, они говорили: «Я унес Россию». Чувство, что после них в России ничего не осталось, ни культуры, ничего…
   Она снова молчит, осекшись, будто нечаянно выболтала какой-то секрет, – и смотрит в окно, где видны венские крыши, похожие отсюда на разноцветные кубики, разбросанные убежавшим обедать малышом, и мощный купол дворца Бельведер.
   – Впрочем, все это неважно. Я считаю себя австрийкой. В Австрии ведь долгое время национальность не играла важной роли – у каждого была чешская бабенька или венгерский дядюшка. Я нахожу это очень хорошим. И космополитизм – это очень, очень важно.
   Она чуть заметно трогает пальцем камень в старинном кольце и повторяет «космополитизм» как заклинание, способное вызвать духов, рассказывает про племянников, которые разъехались по всему белому свету, и как это интересно, летать то на свадьбу в Нью-Йорк, то на крестины в Копенгаген, то на родины в Сидней – а сквозь все это проглядывает одиночество и оно, Межсезонье, как оторвавшаяся вдруг подкладка нарядного платья. Хозяйка этого и не замечает – думает, что одета безупречно, а подкладка – вон она, тут, насмешкой, издевкой над серьезностью намерений.
   На улице летний горячий ветер шептал в уши про Межсезонье, про людей его, про тех из них, что «унесли Россию». Из Ботанического сада около дворца Бельведер гнало плотным облаком гвоздично-лавровым душные запахи диковинных цветов. «Они унесли Россию». Наверное, оттого, что это все, что у них осталось, внутренняя Россия – ничего общего не имеющая с реальной, выстроенная по кирпичику, как выстраивают декорации в театре, подменяющая и себя, и страну, в которую приехали в необходимости противопоставить что-то ему, защититься как-то от холодного ветра Межсезонья. Чтобы не винить в своих несчастьях вселенную, не выкрикивать проклятия мирозданию – крича в пустоту, – а сотворить свое мироздание. Унести Россию – только так можно превратить себя во вселенную, не подвластную ничему, никакому прошлому и будущему. Ни от чего не зависящую, звучащую по-своему – настроенную лишь камертоном межвременья.
   Завтра все будет уже по-другому – я знала. Сотрется из памяти и морщинистая графиня с ломкими старческими пальцами, и старинная, тонкого фарфора в невесомый цветочек, вазочка с печеньем, которым она меня угощала, и квартира, заставленная старинной мебелью, и жаркий вечерний ветер. Будут толстые сборники австрийских законов, заказные письма из зальцбургских судов, вызывающие уже только адресом на полуслепом конверте, напечатанном будто на старой печатной машинке, судороги, новые договора – добытые почти кровью. И ночной бар в попытке начать что-то снова, излечиться от чего-то.
   За спиной сухо сыпался лед – бармен готовил новый коктейль.
   Сестра, вдруг прыснув, уже выпроставшись из корсета постоянного страха, сказала:
   – У него в кабинете, на двери – ты не помнишь, точно – висит карта мира. Он же так гордится, что он из Европы, – как будто бы лично руководил процессом, решал, где бы ему родиться. Как будто бы маленькая деревня в провинции – это Европа. В общем, он брал все время Соню на руки и подходил к этой карте. Смотри-и-и, говорил, смотри, дочка, вот из этой страны твой папа. И тыкал пальцем туда, где должна быть Австрия. Ее и не видно на карте, такая маленькая. Потом еще походит-походит и опять к карте – смотри-и-и, вот из этой страны твой папа. Я слушала-слушала, а потом мне все-таки надоело, я подошла однажды и сказала: «Смотри, дочка, а вот из этой части земли – твоя мама!» И обвела широким жестом одну шестую карты. Ну и больше он так не развлекался.
   Мы смеемся – как смеются над страхом, который оказался просто неумелым розыгрышем. И Герхард не кажется в этот момент ужасным, он не заставляет одним только именем своим застыть, будто вмерзнув в ледяную глыбу, а становится смешным и маленьким.
   На дне бокала плещется еще чуть-чуть, но, чтобы допить, нужно с силой втянуть в себя через соломинку, неприлично чавкнув, – поэтому бокалы, пузатый ее и высокий, тонкостенный, мой, просто стоят посередине стола. Уже вовсе не предвещая таинство, не пряча магию – а просто одиноко. Обыкновенные пустые бокалы в обыкновенном венском баре.
   – Пошли? – говорю я сестре.
   – Пошли, – кивает она и в последний раз глядит туда, где, уже больше похожий на мешок в дорогом костюме, навис над барной стойкой наш новый знакомый. Без сожаления глядит, и улыбка прячется где-то, чуть угадываясь в изгибе, в уголке губ, где-то совсем глубоко.
   Мы идем по ночной Вене – по улицам, освещенным лишь редкими окнами, за которыми не спят, как и мы, по переулкам, выводящим к речке Вена, которая выныривает неожиданно шумно, словно и не упрятана давным-давно под землю, словно не превратилась давно в ручей на дне каменного городского русла. Вот здесь, в этом отеле, когда-то я останавливалась, приезжая сюда туристом.
   – Смотри, – говорит вдруг сестра и нагибается, хватая что-то с асфальта.
   Купюры. Три купюры. Сестра неуверенно оглядывается – но вокруг никого, даже швейцара отеля нигде не видно, только мы, ночь и купюры. Никто не ищет их, некому их отдать. «Возьмем?» – одними губами спрашивает она. Я киваю.
   Столько денег зараз мы еще никогда не находили – на это можно было бы есть несколько дней всей семьей. А вдруг кто-то хватится через час?
   Ну, может быть, это просто туристы – и они уже уехали из Вены, чего уж теперь, резонно говорит она.
   В неожиданный подарок хочется поверить – и не получается. Кажется, что за каждый подарок судьбы придется расплачиваться – долго, мучительно, что за каждым празднованием последует непременно какое-то изощренное наказание. В эмиграции повышенного риска очень быстро разучиваешься радоваться так, как в детстве, – легко, бездумно, окунаясь в радость по шейку, плывя в ней, забыв про то, что дно где-то далеко, в случае чего не достать, не оттолкнуться ногами, чтобы выплыть на поверхность.
   Остался только отголосок той радости, той способности проживать ее полно, не думая больше ни о чем. Мы шли с сестрой по улицам одни, как в детстве, взявшись за руки – и если вырваться из пут города, поднять голову, не смотреть на улицы, дышащие вечерним зноем, на полутемные дома, то можно было увидеть звездное небо: неожиданную тут, в этом каменном мешке, раскаленном за день солнцем, прохладную темную глубь, расчерченную мириадами тонких звездных нитей, соединяющихся в созвездия, мерцающую светом давно умерших планет.
   Чем больше ты убегаешь от Межсезонья, тем крепче оно держит тебя. Я точно, точно знала – оно просто поселилось внутри, оно не жило больше вовне. И полярным сиянием – мягко, почти незаметно – оно менялось, перетекало в новую форму, разрасталось внутри, заполняло все, до кожи, становилось новой вселенной внутри меня, с собственным солнцем, не зависящим от тысяч солнц других.
   «Я унесла Россию». Или все мы?
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [17] 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация