А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Межсезонье" (страница 15)

   IV

   …как будто тебя вдруг оставили одного – а кругом только голые и дикие скалы да обжигающий ветер…
   Ты оглядываешься и не веришь даже собственной тени – это и вправду твоя тень или просто чья-то злая шутка?
   Воздух, как ядом, пропитан подозрением – все новое несет в себе угрозу.
   Страстно хочется найти наконец точку равновесия – любой ценой – и победить.

   Старый Кнопф

   Когда пробуешь сказать что-то про Межсезонье вслух – исчезают слова. Их не хватает – ни на каком языке. Они растворяются в небе, уходят сквозь плотно сжатые губы, чтобы пропасть. Они оказываются внутри дутого тонкостенного стеклянного шара – они здесь, но их не нащупать, не потрогать.

   Поэтому, наверное, лучше просто говорить о людях. Истории – осколки, которыми плотно утрамбовано дно Нечта меж двумя сезонами. Люди Межсезонья – странные, под стать ему, научившиеся жить, не ощущая под ногами ничего, кроме пустоты, умеющие балансировать в этой пустоте, как искусный канатоходец в цирке. Люди-зеркала, в которых видишь и себя, и свою жизнь. Ты примеряешь на себя их жизни, пробуешь на вкус их лекарство от мук Межсезонья.
   Старый Кнопф появился внезапно. Кнопф. Господин Кнопка.
   Он так и сказал в первый раз по телефону:
   – Алло, говорит Кнопф. Мне нужно вам кое-что рассказать и показать.
   – Кто там? – тревожно спросила мама. Телефонные звонки и почтовые ящики стали чем-то странным, недоброжелательным, пугающим. Голосом и руками чужого государства, враждебного к чужакам.
   Но Кнопф не хотел ничего говорить по телефону. «Только лично, такие дела по телефону не делаются».
   Он назначил встречу на Шведенплац, в Еврейском квартале, – так, будто было само собой разумеющимся встречаться там, где ему удобно. И повесил трубку.
   Мама долго не приезжала в Вену – просто звонила и рассказывала новости. Сестре в больницу звонил из Зальцбурга Герхард, обещал переломать ноги – пусть только приедет, – а у нее от страха сразу пропадало молоко. Целыми днями названивал, когда они уже приехали домой, и говорил, как будет ее резать и избивать. Она испуганно отключала телефон, а мы с мамой радовались, что он так далеко, за тысячи километров, и не может тут же прийти и сделать все то, о чем говорил в трубку – зло, сухим-шершавым, как наждачная бумага, и прерывающимся голосом. И она, наверное, радовалась тоже.
   Но в самый разгар весны – когда появился Кнопф – мама была уже здесь. А сестра еще осталась в Москве – ждала, когда с девочкой можно будет лететь.
   Весна здесь приходит тихо, как кошка, – это замечаешь не сразу, а как-то потом, как обнаруживаешь, что проспал нужный час или пропустил свой поезд, засидевшись в привокзальном буфете. В Москве весну не заметить нельзя – она хрустит подтаявшими льдинами, лопается оторвавшимися сосульками, взрывается грохотом ручьев, крошится слежавшимся снегом, звенит бешеной, оглушительной капелью. Даже молодые салатного цвета листья прорывают коричневатые, пряно пахнущие чешуйчатые почки-бутоны с громким хлопком – здесь я, весна, меня не обойти, не забыть. Там обновление само находит тебя – а здесь можно жить в своем коконе и пропустить весну вовсе.
   И кажется, что тебя вдруг обманули, обвели вокруг пальца, как ребенка, который ждал Деда Мороза, потом заснул, утомившись, – а подарки положили под елку мама с папой. Или даже так – ты обманул себя сам.
   Поэтому, когда она приходит, крадучись, тоже замечаешь, что ты не дома, очень остро и пронзительно, так, что перехватывает дыхание, будто оно закончилось враз и никогда больше к тебе не вернется.
   И остаются тогда только странные желтые цветы, которые на самом деле неведомая форзиция, а хочется, чтобы была ваниль, – вот так просто идти по улицам среди цветущей ванили – и легкая дымка зелени, облаком вдруг опустившаяся на Вотивкирхе, и мясистые, похожие сочным черешком на листья кочанного салата или артишоки, бледно-фиолетовые цветки магнолии на корявых, словно сошедших с японской гравюры, ветках.
   Кнопф будто шагнул в весенний пыльный и странный день с фотографий старой, кайзеровской Вены: черный сюртук – если присмотреться, было видно, что на полах ткань уже просеклась, пуговицы много раз отрывались, а их пришивали, то плетя нитку крест-накрест, то соединяя дырочки правильными параллельными стежками, – черная шляпа, рыже-седая борода и пейсы.
   Глаза глядели из-за круглых очков в старой оправе, с толстыми линзами, отчего каждый глаз, если ты стоял чуть сбоку, двоился, становился невзаправдашним. Кнопф то и дело поправлял очки суховатыми белыми пальцами, большой и указательный были запачканы чернилами, хотя чернилами давно ведь уже никто не пишет – только Кнопф. Он пишет чернилами, чтобы не соскользнуть с тонкого моста, соединяющего сегодня и Вену в разведенном молоком кофе древней сепии. Ты видел Кнопфа у Рупрехтскирхе – самой старой базилики города – и вокруг сразу оживал древний Еврейский квартал, когда письма посыпали песком, пахло свежим хлебом из маленьких пекарен, по улицам спешили по делам красавицы-прачки, рядом торговали с лотка южными фруктами, а где-то под землей, под домом «У большого Иордана» плескалась вода в древних ритуальных миквах.
   – Так, отлично, – он не подал нам руки, как это принято у австрийцев, будто боялся, что мы заразим его гриппом или еще чем, а когда разговаривал с нами, смотрел куда-то в сторону или даже себе под ноги.
   – Вам нужны заказы и клиенты, – быстро заговорил он, – а мне нужны вы.
   Помолчал – секунду всего – и поправился:
   – Ваша помощь. Я торгую алмазами. Я вам – клиентов, а вы сведете меня с российским послом.
   Мы переглянулись. Сведем?
   – В смысле представите меня ему. А дальше я уж сам.
   Идти за Кнопфом по Вене было странно – словно ты оказался в одной из новелл Перуца или Цвейга, тебя не покидало ощущение ирреальности, и эта ирреальность дотрагивалась до кожи, была осязаемой.
   Он вдруг заворачивал за угол – и мы оказывались на улице, оставшейся в прошлом веке. За старинной дверью жила геммологическая лаборатория – с низкими лампами, специальными микроскопами и директором в белом халате. Он слушал Кнопфа очень серьезно и поворачивался к нам так уважительно, будто мы были богатыми поставщиками.
   В огромном ювелирном магазине известной французской фирмы на Грабене, в самом сердце Вены, Кнопфа тоже встречали так, словно не было на нем поношенной шляпы и сюртука, словно пальцы его не были испачканы чернилами. Благоухающая руководитель филиала долго трясла его руку – «Как поживаете, господин Кнопф, как семейство?» – а потом вела его и нас заодно в святая святых, куда не допускался обычный клиент, где были сейфы и похожие на бункера времен Второй мировой хранилища. Она обсуждала с Кнопфом арабских шейхов, заказывавших товар, и неведомых миллионеров так, словно Кнопф сам был одним из них, – а тот загадочно улыбался тонкими губами чему-то, известному только ему.
   И все тут было припорошено сепией – сепия торжествовала в этом мире.
   Вся Вена богатства и денег была немного в прошлом веке – законсервированная, засоленная, закрученная в банки, чтобы не пустить свежего воздуха, иначе начнется разложение драгоценной ткани.
   Каждый поход с Кнопфом по Вене бесконечных ювелирных – казалось, больше ничего в городе и не осталось, ювелирные постепенно вытеснили в голове и булочные, и кафе, и лавки мясников, и рынки, где торгуют крестьянскими яблоками, свежей ветчиной и молодым укропом, – был на самом деле прогулкой наедине с самой собой. Ведь мы всегда молчали. Если я и спрашивала что-то, он отвечал коротко и снова смотрел перед собой, будто хотел, чтобы его оставили в покое.
   Поэтому я слушала себя, прислушивалась к тому, что внутри, – я ведь, как оказалось, совсем-совсем себя не знаю. А думалось всегда, в юности – тут все более-менее понятно, осталось понять мир. Делов-то. И если ты не знаешь себя, говорю я то ли себе, а то ли Межсезонью – как же ты хочешь понять кого-то другого? Мне хочется с кем-то поговорить – с кем-то, кто поймет так, как поняла бы себя я. Но у меня нет никого, кто понял бы, – разве что оно, Межсезонье. Поэтому я взяла тетрадку, которую когда-то носила на немецкий – экзамен сдан экстерном на отлично, сертификат подшит в папку, – и положила в сумку остро отточенный карандаш. В парках, дышащих запахом новой зелени распускающихся листков того, что мы когда-то в детстве звали «царская пудра», когда меня никто не видит, я пишу.
   Я на «ты» с неведомым собеседником – знаешь, говорю я, только не смейся, пожалуйста, мне кажется, у жизни, как и у природы, наверное, свои времена года, свои сезоны. Есть поколения, которым посчастливилось жить «в сезон», а есть те, что вечно – в демисезонном. Как мы с тобой, которые попали в Межсезонье, длящееся бесконечно. Тем, другим, неведомо чувство, что тут тебе места нет, а нам непонятно то, что называют стабильностью. Старый мир, мир наших родителей, – он ушел, сломался старинной хрупкой игрушкой, мы успели увидеть лишь последние кадры на кинопленке. А новый мир возник как-то без нас – и новые, молодые, живут уже в другом сезоне. Ну а мы что? Что мы? Мы получились каким-то швом, сделанным на скорую руку кривыми стежками, но еще из добротных ниток. Швом, чтобы скрепить два сезона, уменьшить зазор между прошлым и будущим. И нашу реальность – Межсезонье, настоящее, сиюминутное – труднее всего ощутить, потому что его не существует, настоящего.
   Казалось, хребтом нарастает новая система координат – старой уже нет, да и была она не моей, как оказывается – строится медленно. Старый мир рухнул карточным домиком, и ты выстраиваешь новый. И в какой-то момент думаешь – а нужен ли он? Нужны ли все эти зарубки и ориентиры? Не разрушатся ли они в одночасье от дыхания Межсезонья – как и прежние?
   Если я вдруг перечитывала исписанные листки, заключенное в синие и черные буквы казалось смешным и глупым, напыщенным и натянутым – и тогда я вырывала листы пучками, как широколистую лапчатую петрушку, и рвала их на мелкие кусочки, аккуратно выкидывая потом в уличную урну, туда, где валялись пустые банки из-под пива и обертки от булок с колбасой, которыми перекусывают австрийские студенты.
   Мы стояли перед ювелирным магазином, в котором берут напрокат для бала в Венской опере диадемы и колье, – в витрине сумрачным винным глазом переливался огромный рубин – и отчетливо поняли, что не нужны нам все эти заказы. Что не умеем мы и не хотим существовать в том измерении, в котором жил Кнопф. Что нам не подходит его путь и его решение уравнения. И теперь было ужасно любопытно доиграть в эту игру – увидеть, что же там, за углом. Поэтому мы играли по его правилам еще несколько дней – ходили старинными венскими подворотнями, где внутренние дворики доходили узкими ходами до сердец домов с толстыми стенами и подслеповатыми окнами. Из-за его спины глядели, как из тьмы мастерской театральной декорацией выплывал освещенный масляным светом желтой лампы старый ювелир с третьим мутным, двоящимся глазом на лбу, под пальцами – россыпи белых острогранных кристаллов, они привносят цвет в эту картинку оттенка сепии, вечного спутника маршрутов с Кнопфом. Брали стильные и дорогие визитки у тех, кто каждый день оглаживает, чувствует под пальцами грани тысяч и миллионов, заключенные в драгоценных камнях.
   Сестра позвонила однажды – душным весенним вечером – и сказала, что возвращается. В Зальцбург. К мужу.
   Она все это время была за тысячи километров – но мне казалось, что рядом, как обычно. Физически она словно была тут. А внутренне – где-то, куда мне не дотянуться.
   До этого, пока речь шла о простых желаниях, крошечных решениях и пустяковом выборе, – ее не было видно, ее невозможно было почувствовать. Она предпочитала оставаться в тени.
   Лишь однажды хрупкое равновесие нарушилось – и в то утро я помню нас не единым телом сиамского близнеца, а двумя людьми. Тогда же, в Испании, – нашей первой поездки вдвоем, без родителей, когда я была «за старшую».
   Впрочем, как всегда. Из Барселоны в Мадрид мы переезжали ночным автобусом – он оказался неожиданно уютным, с теплыми пледами, которыми можно было обернуть ноги. За окнами плыли голубые дымчатые горы, высеченные в скалах кладбища с узкими надгробиями и вечерние города. Солнце только-только превратило дома из теней в плоские еще детские рисунки, чтобы с каждым часом придавать им объема, – а мы уже приехали. Мадрид был другим – каменным, не мрачным, как барселонский Барри Готик, а просто узкостенным, рыцарским, инквизиторским и одновременно светлым. И пустым – в этот час на улицах не было никого, будто город заколдовали, будто он спал уже сто лет и не собирался просыпаться. В тот час, когда у нас уже спешат на работу, метут улицы дворники, Мадрид спал. Только мы – с рюкзаками, в шортах, по-туристски растерянные – стояли у Марибланки, в городе Вечерней звезды, а вовсе не утренней, появившись тут совсем некстати, своим появлением нарушив какой-то тайный, известный всем, кроме нас, код, нарушив хрупкое природное равновесие.
   В тот момент, когда откуда-то с улицы, уходящей горкой вниз, постепенно вырастая в чуть зябком утреннем воздухе, появились сначала коротко остриженные головы, потом плечи, крепкие руки, мускулистые ноги в спортивных ботинках, – именно в тот момент она вдруг отделилась от меня, и нас стало двое. Будто двойная суровая нитка, когда завязываешь узел, вдруг знаком бесконечности расходится на две, перестает быть удобной и равномерной. Мне казалось, я почувствовала ее страх – где-то ледяным булыжником внизу живота – и поняла, что тоже боюсь, и что боюсь я не просто так. Нас было теперь на самом деле двое – но все равно она была тут, как будто только для того, чтобы помочь мне понять, что я чувствую на самом деле, быть моим зеркалом, она никак не хотела быть отдельным человеком, который что-то решает, думает, ведет, она хотела быть ведомой. Пошли быстрее, сказала я ей – вдруг нам просто показалось. Она кивнула, и видно было, что это страх отделил ее от меня, он был другой какой-то, ее страх. А какой именно – я понять не могла.
   Мы шли быстрее – и они тоже убыстрили шаг. Только мы и они на пустынной мадридской улице. Казалось, страх стал липкой взвесью расползаться в утреннем холоде, и они его почувствовали – если дать страху волю, он станет странным, темным афродизиаком, притягивающим тех, кто им питается. Быстрее – они тоже меряют сильными ногами мостовую, будто повторяя за нами движения нового танца. Бежим, сказала я. Она посмотрела на меня так, словно окунулась в мое лицо – не близнец, а просто человек рядом, который боится, как я, но все же другой.
   И мы побежали. Тяжелые рюкзаки хлопали грузно по спине, они вдруг стали невыносимо оттягивать плечи.
   Они побежали тоже. Теперь уже совершенно ясно было – они бегут за нами, и если мы оборачивались, то видели, как тускло отблескивают в руках тех, что повыше, узкие ножи. Сестра всегда бегала быстрее меня – еще на фигурном катании, бег ее начинался вдруг, с неподвижности, без разбега, она почти взлетала и словно не касалась ногами земли, а летела. Я же сразу чувствовала тошноту, которая подкатывает к горлу, сердце билось в гортани кровавым склизким комком, и душно, кузнечными мехами расходились легкие, мучительной одышкой и хрипами где-то у диафрагмы не давая взлететь.
   Кровь набатом стучала в голове, мы вдруг завернули в узкую улочку и тут же поняли, что зря, – из лабиринтов старинных мадридских улиц, где, раскинув руки, можно коснуться стен домов, не выбраться. Они знали их лучше, чем мы, и поэтому мне уже казалось, что я слышу, как они дышат на бегу – натужно, и улыбаются издевательски. А город спал – и сколько часов еще ему, веселящемуся всю ночь, спать, мы не знали.
   Мы бежали-бежали-бежали – а казалось, что мы стоим на месте, это они бегут.
   Вдруг они остановились – враз, без тормозного пути, столпились у стены дома, уходящей вверх, закрывающей небо.
   Потому что из спящего, мертвого дома вдруг вышла женщина с мусорным мешком. Бачки стояли прямо рядом с дверью, и выбросить мешок было делом одной минуты – но женщина застыла, вдруг поняв, тяжело, не мигая, смотрела на них, убравших сразу ножи, сложивших их – будто и не было.
   Нам хватило этих секунд, чтобы выбежать из темной узкой улочки на какой-то неожиданно возникший вдруг за углом бульвар, снова услышать за спиной топот ног, который звучал теперь иначе, – они были теперь осторожны, потому что город потихоньку просыпался, – увидеть открытые настежь двери кафе и юркнуть туда.
   За порогом кафе жизнь вдруг снова изменилась – перелилась со всхлипом в другое измерение, замедлилась, как натянувшаяся кинопленка, замигала новогодними огнями музыкального автомата, запахла кофе, горячим шоколадом и маслом, в котором уже выпекали где-то невидимо утренние чуррос. За стойкой сидели двое – они лениво обернулись и поздоровались, будто знали нас всю жизнь. А мы сели за стол и заказали по чашке шоколада, глядя, как за окном по улице прошли те, кто только что бежал за нами, – и ясно было, что все, мы их больше никогда не увидим.
   Сестра снова слилась со мной в единое – так, что, если оглядываться назад и вспоминать, кажется, что с этого момента я была в Мадриде одна.
   А теперь я не понимала больше ее – ее решений, когда они стали, наконец, настоящими, способными что-то изменить в ее и моей жизни. И стыдилась их – как будто это я так глупо распоряжалась своей жизнью и жизнью своей дочери. Словно я была – она. И одновременно понимала – что это первый раз, когда она это действительно она.
   Поэтому я слушала себя и училась не бояться жизни. Просто жить. Это казалось достойной панацеей от стыда за сестру.
   Чего боишься больше всего? Самое страшное – потерять последние деньги. Поэтому я все равно говорю, после кружений с Кнопфом по Вене, когда уже болят подошвы, «мам, пошли есть мороженое». И мы идем – потому что венская незаметно появляющаяся весна это и есть мороженое. Розовое кружево цветущих яблонь, отливающих сочным бордо, и молодые листья каштанов можно спутать тогда с бесчисленными земляничными, фисташковыми и вишневыми шариками – очередь толкается, а девушки в остроконечных шапочках еле успевают черпать застывшую ягодную пену и раскладывать ее в сахарные конусы да в начищенные металлические креманки, в которых отражается весеннее солнце, афишные тумбы на площади и гипсовые завитушки огромных старинных наличников. Мы дышим цветущим каштаном, а на языке тают кусочки лесной земляники – прошлым, настоящим, которое тут же исчезает, стоит его ощутить.
   Старый Кнопф исчез так же, как и появился, – вдруг. Он познакомился с кем надо в посольстве, и наше с ним время истекло.
   Хотя и он, и мы уже раньше ощутили – скоро конец, и мы никогда больше не встретимся. Мы научились чувствовать заранее, кто пришел ненадолго, чтобы вот-вот испариться лужицей на горячем асфальте, который уже нагревает жаркое майское солнце. Люди жизненного пробела. Как и мы. Люди-зеркала, в которых видишь и себя, и свою жизнь. Ты примеряешь на себя их жизни, пробуешь на вкус их лекарство от мук Межсезонья. Чтобы понять. А что – и сам пока толком не знаешь.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 [15] 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация