А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Межсезонье" (страница 12)

   И птицы летят в морозном воздухе лениво, как будто весь день их маяло жаркое солнце. Главное слово – одиночество. Одиночество – это заклинание такое в этом городе и в этой стране, которое никто не произносит вслух, но все его подразумевают.
   Одиночество и маета.
   Кажется, что тебя – отслуживший свое поезд – отвезли на запасной путь, и ты теперь стоишь там, непонятно зачем.
   – Здравствуйте. Я не беспокою? Вы смотрели неделю назад квартиру в четвертом районе.
   Неожиданно мертвое время – когда все застыло как в игре «Море волнуется раз» – удивляет неожиданным уловом. У нас есть жилье.
   Из нашего окна видна помойка, которую устроили на склоне у метро, до полуночи мимо проносятся поезда, за стенкой каждый день по часу звонит забытый кем-то будильник, душевая кабинка стоит прямо в кухне, между раковиной и кухонным шкафчиком, прямо из кухни большое окно выходит в подъезд, так, что, кажется, любой может заглянуть к нам на чай. Но мы счастливы.
   Мы платим за нее безумно много – но это все ничего. Главное – она есть. Нет ничего хуже для улитки, чем неприкрытая, обнаженная спина.
   – Таська! – радостно говорю я сестре, и слова мои улетают далеко, в холодный зимний Зальцбург. – Квартира, представляешь, Таська?!
   Она почти не звонит – а если звоним мы, говорит серым, бесцветным голосом, будто ей не до нас и не до чего.
   – Да, Саша. Хорошо, Саша. Наверное, Саша.
   Она нехотя соглашается все-таки приехать на наше Рождество, в январе, на пару дней.
   Я иду спать, говорит она. Сегодня же Новый год! Ну, Новый год и Новый год – что тут такого?
   И голос у нее такой, будто она выпила много-много успокоительного или превратилась в полусонную аквариумную рыбку.
   Свечи плавятся, оплывают, струятся воском, слезятся, размывают комнату, делают ее неожиданно красивой – и высокое старинное окно, и древний шкаф с подслеповатыми стеклянными дверцами, и мутное зеркало подле двери, и стол, и салат, похожий на оливье.
   «С новым счастьем!» – ору я в трубку дозвонившемуся папе. Чокаюсь с мамой, мы высовываемся из окна, над рельсами метро, чтобы посмотреть на далекие венские новогодние фейерверки, вытягиваем во внезапном порыве разнокалиберные хозяйские бокалы со сколотыми краешками.
   Я напилась чудесного игристого «Ламбруско», ноги меня не держат, завтра обязательно будет болеть голова, но в этот момент я верю, что счастье обязательно, обязательно будет.

   Сон

   Ее руки одновременно набухли тяжелыми, усталыми венами и иссохли до пергамента, сухого речного песка, что шуршит прочь – только прикоснись. Они стали старыми и по-древнему медлительными – как будто ей некуда больше было спешить в этой жизни, да и жизнь-то сама словно окончилась или остановилась.
   Я смотрела на эти руки все время, пока мы ехали с легкой сумкой в автобусе от вокзала, не в силах оторвать от них взгляд, чтобы взглянуть ей в тонкое лицо с бескровными губами и ровным, аккуратным, идеально круглым синяком на скуле, уже окрасившемся в желтушно-зеленый.
   А руки просто лежали на окрепших, затянутых в брюки для беременных коленях – словно неживые. Они совсем не шевелились, просто лодочками, раскрытыми ладонями вверх, будто готовые принять все, что угодно, безвольно ждали чего-то. Такие же безвольные, мертвые или просто окаменевшие внутри, как она сама.
   – Вот как оно тут у вас, – сказала она пустое, ничего не значащее, грузно переступив порог единственной комнаты. Комната кажется брусочком, поставленным на меньшую грань – если б по стенам можно было ходить, получилась бы вполне нормальная и немаленькая квартирка. Но ходить можно только по полу, поэтому сам себе кажешься тут иногда мухой в трехлитровой банке – где-то вверху заканчиваются вытянутые, облупившиеся оконные рамы, из недосягаемой высоты тускло светит типовой, запылившийся от времени плафон. Как, интересно, тут менять лампочки?
   Если долго, месяцами, не видеть свое отражение – нужно знакомиться с собой заново. Если потерять из виду того, с кем казался себе сиамским близнецом, нужно привыкать к новому человеку. Спрашивать себя, а были ли уже тогда, раньше, эта странная морщинка – заломом – у губы, припорошенная пеплом кожа и, главное, глаза. Глаза пустые, как у копий греческих статуй в Пушкинском музее. Чуждость в первый момент неприятно бьет наотмашь, по лицу, под дых, а потом ты стараешься найти что-то привычное, прежнее, цепляешься, как утопающий за соломинку, за любую кажующуюся знакомой черточку.
   Мы долго не виделись с сестрой, пожалуй, только однажды, в самом раннем детстве, – и разлуку я эту помню только по рассказам. Одно-единственное лето нас развезли по разным дачам-детсадам, в одном места для двоих не оказалось. Зато я помню матрасы, которые грузили на машины около ведомственного дома на Фрунзенской набережной, деда, который держал мою руку в узловатой своей, полный автобус детей, кто-то ест печенье прямо из бумажной шуршащей пачки, колесо обозрения в парке Горького, проплывающее мимо, и мысль – «вот туда нужно еще обязательно успеть», земляника около домиков-спален, грибы, проросшие прямо сквозь асфальт, ягодный кисель с кашей, которую я терпеть не могла, и противную воспитательницу, коротко стриженную, с головой, похожей на детский мячик, она все время говорила мне «Сашка-колобашка», а мне было горько и обидно.
   Я ждала каждых выходных, когда мама с папой приезжали навестить меня, и мы уходили далеко – как мне казалось – садились на огромные бревна, наваленные друг на друга, пахнущие старой, уже не первый год палимой солнцем древесиной, и я ела «гостинцы».
   Когда мы обе вернулись в Москву, сестра никого из нас не узнала – это была совсем чужая девочка, и мы все ей были не нужны. Эта отчужденность, мгновенно возникающая, вырастающая из расстояния, она будто родилась с ней.
   Вначале она почти все время молчит – долго моется в кухне, закрыв туда дверь, долго, как будто там не убогая душевая кабинка за пластиковой занавеской, около мойки и плиты, а ванная отеля «Шератон». Газовая колонка, огромным, задыхающимся зверем, астматически, резко вздыхает, будто хватая воздух пастью, чтобы зажечь внизу голубой призрачный огонек, – каждый раз пугая меня до полусмерти. Я знаю, отчего так долго, – Герхард не любит, когда моются, когда расходуют воду, – и она уже совсем забыла, как на затылок, по спине, вдоль позвоночника, ниагарским водопадом льется горячая вода, как оттаивают, расправляются пальцы на ногах, отпускает мышечный корсет спину, как жарким током струится по венам не осязаемая до этого кровь.
   Потом выходит с тюрбаном на голове, все в том же свитере, делающем ее похожей на черепаху Тортилу, с зеленой морщинистой вязаной шеей – почему неизменный свитер, я тоже знаю: если отогнуть немного самый верхний край, будут видны черные бесформенные пятна на горле. – Можно еще куда-нибудь сходить, – с каждым шагом, с каждым вдохом, лицо ее меняется, будто гуттаперчевый каучук заново намяли руками, придав ему другую форму, снова вылепив то, привычное лицо, знакомое по годам жизни бок о бок.
   Вена зимой, в новогоднее время, переживает те же метаморфозы, что и стремившаяся изо всех сил замуж красотка: то взбивала кудри, придирчиво высматривала в зеркале любую погрешность, критически проводила пальцем по безупречной соболиной брови, чтоб волосок к волоску, поправляла вырез ультрамодной блузки, подчеркивая бронзовую гладкость кожи, а потом – раз – и превратилась в опухшую со сна тетку в затрапезном халате, с огромными уродливыми бигудями на голове.
   Только что улицы старого города были сплошным светом – сияли фонари в югендстиле и мерцающая паутина, опутавшая потолок торговых улиц, цепко держащая звезды, снежинки и аляповатые свечи из лампочек, с невероятной щедростью лился повсюду глинтвейн из белого и красного кисловатого вина, ратуша преломлялась в огромных прозрачных елочных шарах с нарисованными сказочными городами, и горел огонь около картинных яслей с деревянными раскрашенными Девой Марией и барашками. А как только пробило полночь в странный день 31 декабря, называемый австрийцами Сильвестром (тоже странное название, по одному календарю символизирующее день смерти папы римского Сильвестра, по другому – его именины, но неважно, все равно мрачноватое начало для нового года), магия испарилась, карета превратилась в тыкву, лошади в мышей.
   Звенящий от легкого мороза воздух, который, кажется, можно было переломить как тонкий кусочек льда, превращается в зябкую стылую влажность, пробирающуюся в самую середку, до губчатой начинки костей. Закрытые – будто навсегда – магазины, аптеки, булочные, табачные киоски и даже рестораны омутом безжизненных витрин опрокидывают в посленовогоднее зазеркалье.
   На дверях врачебных ординаций стылый ветер полощет розовые листки с повсеместным «в отпуске до…». Кажется, весь город со всеми жителями исчез, как древние майя, оставив за собой вылинявшие на зимнем дожде завитушки серпантина, забившиеся между булыжниками мостовой, и пустые палатки.
   В паузу между Рождеством и Новым годом эти уродливые палатки из свежеоструганной ели, смахивающие на переносные туалеты, вырастают в одночасье. В палатках – свиньи, символ австрийского счастья. Есть еще чуть-чуть трубочистов, мухоморов и трилистников по сходной цене. Но главное, свиньи – резиновые, керамические, пластиковые, плюшевые. Свиньи смеющиеся, выпивающие, танцующие и совокупляющиеся.
   Теперь уже и свиней нет, только одинокий автобус гремит мимо нас в никуда.
   В этом пропитанном водой насквозь воздухе хочется почуять весну – потому что венская влажная зима уже ни к чему, лед плавится под ногами в серую кашицу, и я отчего-то вспоминаю, как после гастрольного спектакля из Воронежа «Се человек» – совсем в другой жизни, которой давно уже нет и дома, – шла по вечерней Лубянке, а под ногами бугрился огромными застывшими бурунами лед, и нужно было стать канатоходцем под куполом цирка, таким же чутким, чтобы не упасть, не скатиться в гладкую ложбинку…
   Мы останавливались у темных витрин и заглядывали внутрь – глазели на шикарные диваны, башни из шоколада, диковинные орхидеи-бабочки, удивленно глядящие на нас своими чуть раскосыми глазами.
   Она улыбалась, мимолетно – а потом улыбка снова сбегала с ее лица: будто тень, отблеск, которого не было, который только показался.
   Нам на пятый этаж без лифта – по широким старинным ступеням.
   – А внизу что, у вас тут есть подвал?
   У каждого австрийца есть свой подвал – это обязательный пункт программы. Побольше, поменьше. Кто-то держит там старые велосипеды и прочий хлам, кто-то – маринованные огурцы или вино, а кто-то – людей.
   – Есть, но он страшный. Мы туда даже не ходим. Как будто бы, знаешь, в войну там кого-то завалило, такой страшный.
   Со второго этажа остро пахнет цыпленком табака, как в детстве, – чесноком, пряностями и поджаристой куриной шкуркой.
   В окно льется вечер, отблесками проезжающих мимо поездов и редких машин по ту сторону речки Вены.
   – Принеси соль – там, около плиты.
   – Ой, салфетки-то и забыли!
   Когда на столе располагаются разномастные тарелки, на большом блюде дымится курица – все становится немножко как раньше.
   – А это наша елка, – шутит мама, кивая на веточки в вазе.
   – За наше общее дело! – говорит бессмысленноуниверсальный, совсем не рождественский и не новогодний, а из прошлой жизни тост сестра. Как раньше и всегда.
   Только сидит она, отодвинувшись от стола, – чтобы поместился огромный живот, кажущийся почти самостоятельным, отдельным от нее.
   Однажды в детстве мы обе заболели прямо под Новый год. Казалось – праздник безнадежно испорчен, жар и бредовые сны, горячий градусник и мокрая до нитки пижама украли наш Новый год.
   Тридцать первого декабря вечером наши подушки и одеяла неожиданно скатали в тугой рулон – а мы, шаркая слабыми еще ногами, медленно и апатично пошли за ними.
   Праздник вдруг – прямо в открытых нараспашку двустворчатых дверях большой комнаты – упал на нас, ослепил разноцветными елочными огнями, стократ отраженными в пузатых шарах цвета карамели, в блеске пушистой мишуры и тонких боках праздничных бокалов с хрупкой, почти ледяной, гравировкой. Оглушил музыкой из телевизора, новогодней музыкой, и легким шипением, и шепчущим треском витых новогодних толстых свечей. Ошарашил запахом – салатов, чеснока, маринадов, острой куриной шкурки, поджаренной почти до черноты, свежих мандаринов, шибающих в нос остро и терпко, как газировка, и густым духом хвои, нагретой батареями, похожими на металлические гармошки. А может быть, это нам все казалось, потому что очень хотелось носами, оглушенными гриппом, почуять и запах еловых веток, и мандаринов – запах праздника.
   А потом мама принесла из жаркой кухни на тарелках цыпленка табака – каждому по маленькой птичке, распластанной на брюхе, нашпигованной острыми зубцами чеснока. Мы впервые лежали на Новый год на большом диване, разложенном специально по этому случаю, откинувшись на взбитые подушки – мама принесла все подушки, которые только были в доме, и превратила простой диван в восточное ложе, – под теплыми одеялами. Новогодние закуски стояли на длинном, похожем на вытянутую табакерку, журнальном столике – чтобы с дивана можно было дотянуться.
   Пробка сухо стреляла домашним салютом, холодное шампанское суетно пенилось. Цыплячье крылышко отдавало кисло-сладким, жареным, растворяясь где-то в нёбе все-таки различимым запахом. Глаза слипались, наколдовывая предчувствие утра и в утренней пелене очертаний подарков под разлапистой елкой.
   Это был один из самых лучших Новых годов, и теперь он мостом – невидимым, узким до неприличия, но все равно прочным, перекинулся в сегодня. Крылышком цыпленка табака. А игрушки и мишура – остались в памяти. На дачном чердаке, в коробке из-под немецкого елочного набора, с ячейками, набитыми мятой газетной бумагой.
   После ужина в такой квартире, как эта, не разойтись по своим комнатам. Потому что комната всего одна.
   Буквой L приставлены друг к другу изголовьями старые кровати, бесформенной глыбой стоит посередине комнаты раскладушка – на моей кровати спит сестра.
   Я слышу ее дыхание и дыхание мамы – мерное, глубокое. Сестра дышит суетливо, будто во сне она гораздо резвее себя настоящей.
   Жизнь в тесноте похожа на автобус в час пик – входят все новые и новые пассажиры, ты поджимаешься, уходишь в себя, перестаешь быть совершенно собой, превращаешься в зверя, сидящего тихо-тихо, чтобы не спугнуть никого. С каждой остановкой ты поджимаешься все больше, заворачиваешься в тобой же придуманный кокон – перестаешь быть собой, чтобы сохранить себя, законсервировать. Человеку все равно – отнять у него многое или многое дать – все равно придется изобретать себя заново.
   Сон – другое измерение, безвременье – точный барометр жизни. Когда все гладко, засыпать радостно – ты падаешь в сон благодарно, как в пуховую перину, тело сладко ноет от усталости. Сон – твой друг, и завтра будет новый день, лучше предыдущего.
   Когда мир поворачивается к тебе темной своей стороной, вы со сном оказываетесь по разные стороны баррикад. Он нападает – ты защищаешься. Заснуть страшно – страшно потерять контроль над собой. Потому что ошибочно кажется, будто контроль – это и есть ты. Страшно не проснуться, проиграв ему эту схватку.
   В немецком есть слово Ohnmacht – бессилие, обморочное состояние, беспомощность – и оно чудится мне гораздо глубже, емче, страшнее русского «бессилия». Ohnmacht – это совершенный паралич, мерзлое бездвижие, без полутонов и возможностей.
   Когда-то я была лунатиком. Об этом узнаешь случайно – по карте собственного тела, где чуть-чуть сдвинулись полюса, или от кого-то, кто рассказывает тебе, какой ты есть, когда тебя здесь нет.
   Я узнала летом, на даче. Помню только смутный сон – и в этом сне я поднялась с вдруг ставшей мягче пуха постели, невесомо, будто летя, прошла к тяжелым двустворчатым дверям, ведущим на импровизированный балкон, даже без перил. Хотела выйти туда, к небу, толкнула дверь, но она не поддавалась – или просто я стала бесплотной, как часто бывает во сне. Поэтому просто постояла, глядя сквозь залитое молоком луны окно – на темный лес, резкими тенями нарисованный на призрачном небе, на соседские дома и туман где-то вдали, на лугах. Стояла долго, без мыслей и без чувств, слившись с этим туманом и с театральными виньетками леса. Повернулась, чтобы пойти в постель, откинула одеяло – и промахнулась, села куда-то вбок, на масляный радиатор, стоящий в ногах. Несонная боль неприятно поразила, и в ту же минуту картинка сменилась – я ехала в огромном лифте наверх и точно знала, что на крышу, где лифт, не останавливаясь, упадет на бок и поедет по крыше боком, чтобы потом обрушиться вниз.
   Утром я не помнила сна, только почему-то болела нога. Где-то сбоку чернел странный синяк – и тут все вернулось. Я вспомнила. И крышу, и размытые силуэты осин в ночном тумане.
   Тогда чувство беспомощности повергло в ужас – кто-то взял мое тело. Поносить. Попользоваться. Не спросив, вернув в потрепанном виде.
   Это и было то самое ощущение – Ohnmacht, – которое вдруг накатывает волнами в Вене, которое, ты это чувствуешь, верный спутник Межсезонья. Поймешь его урок – не пытаться судорожно контролировать, направлять, а просто плыть по течению – оно будет к тебе благосклонно, и все, все даст, что нужно для счастья. Но урок горький и трудный – и самое страшное пока – потерять контроль, хоть чуточку контроля над ситуацией.
   Сестра дергается во сне, на ломаном немецком тревожно шепчет: «Frauen, Frauen»[3]. Тихо колышется старая хозяйская занавеска на окне – цветов у нас нет. Цветы – это что-то от стабильности, от постоянства и уюта – всего того, что нами отложено «на потом».
   Силы ушли, полоска мертвенного, как сквозь толщу аквариумной воды, света нырнула куда-то за глазное яблоко, облила сном, забытьем. И из невиданного света вышла бабушка. Такая, какой я ее помнила где-то внутри, еще не изможденная болезнью и мучительной смертью, а бабушка из детства.
   Она вышла, улыбаясь – в летнем оранжевом, с причудливыми синими цветочками, платье, взмахнула рукой, и я точно знала, что там, где рукав с отворотом немного приподнялся, идет вниз полоска морщинистой кожи. А ниже, почти у локтя, пухлая ямочка, в которую чуть проваливается палец, если вести им по бабушкиной руке.
   Она не снилась мне давно. Сначала она жила и болела – менялась, оставаясь все равно той самой бабушкой, моим первым настоящим другом. Она уже лежала и редко вставала, когда я тяжело заболела гриппом и больше недели провела в постели.
   «Привет от старых штиблет!» («Штиблет» она произносила свистяще, отчего получалось – «щтиблет»), – говорила она весело в телефонную трубку. И было слышно, как она улыбается. «Мы обе лежим, а потом выздоровеем». Дальше мы говорили про Палех и царя Алексея Михайловича, Хозяйку Медной горы и Солженицына.
   Я выздоровела потом, конечно. А она – нет.
   После ее смерти мне долго снились одни и те же сны – мы похоронили бабушку по ошибке, нужно быстрее бежать на кладбище и откапывать гроб, пока она еще жива.
   Иногда она приходила во сне мертвенно-зеленая, с остатками влажной земли на подбородке, и тогда я просыпалась – рывком, в совершенно мокрой постели.
   Образ тающей и умирающей бабушки долго-долго не отступал даже наяву – я просто не могла вспомнить, какой она была до болезни. А потом вдруг все прошло – болезнь и смерть превратились в кусочки мозаики. Но сниться она перестала – будто ушла по правде, насовсем.
   Теперь она стояла и улыбалась – и я видела поперечные, перерезавшие лоб, чуть неровные морщинки на лбу, и аккуратно уложенные седые кудельки, и маленькие поры на большом, породистом, с горбинкой, носу.
   – Смотри! – сказала она и подошла к большому фонтану.
   Села на краешек – платье поехало по ноге вверх, обнажив складочку под коленом, и я улыбнулась: бабушка всегда носила старомодные чулки на поясе.
   Она зачерпнула обеими ладонями воду, чистую, холодную, подкинула ее, словно мячик, как делают дети, – и засмеялась.
   Я засмеялась тоже – как не смеялась давно, внутри словно исчезло все, наполнявшее меня эти годы, освобождая. Она снова нагнулась, снова зачерпнула воды:
   – Идите с ней домой.
   И я знала, что она – это сестра, а домой – это в Москву. Ведь во сне все знаешь и без долгих объяснений…
   За завтраком я наконец-то сказала:
   – Мне такой странный сон приснился.
   Мы пили кофе, и я говорила про фонтан, про платье, про бабушку.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 [12] 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация