А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Численник" (страница 18)

   «Ах, придурок, перестарок…»


Ах, придурок, перестарок,
любопытный к бытию,
как подарок без помарок
от спросонья к забытью.
Ни балов, ни сцен, ни скачек,
ни тщеславию наград,
тайно спрячет то, что значит,
и построит ряд преград,
чтоб никто не заподозрил,
что там кроется внутри,
что за мир придурок создал —
отойди и не смотри.
От несчастия хохочет,
слез от счастья не видать,
мир на выворотку хочет
вдруг в оглядке угадать.
Грызть – любимое занятье
сушку, знанье и себя,
чтобы тайное заклятье,
снять, как платье с короля,
чтоб услышать ритм и трепет
акустической среды,
звездный шорох, лунный лепет
и молчанье резеды.

   «Температура выше потолка…»


Температура выше потолка,
а потолок обрушивает стены,
разруха подступает постепенно,
и сутолока мусорно мелка.
Испанка, кашель, горячо глазам,
в висках и сердце серп и он же молот,
и отчего-то нестерпимо молод
и просишь потрепать по волосам.

   Больница


Снизойдите, ритмы, с верхотуры,
обнаружьте распростертый мелос,
где звенело, и лилось, и пелось,
как по нотным записям натуры.
Повязали связки горловые,
усекли и уплотнили голос,
чтоб зачах и смолк певучий логос,
шибанули точки болевые.
Я тяну наверх худые руки,
про себя молитву сотворяю,
дверь ключом скрипичным отворяю
в вышний дом, где возвращают звуки.

   Молитва


Страх за ребенка животный —
самая сильная страсть
после страсти любовной,
в какую нет сил не впасть.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.


Сила ломит солому,
бессилье молится мной:
приему противу лому
обучи меня, Боже мой.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.
Ты Отче. Я мать. Вместе
мы победим зло.
Ангел шепнет небесный:
вот женщине повезло.


Господи, помилуй.

   «Каблучки в коридоре – это идут за мной…»


Каблучки в коридоре – это идут за мной,
и душа отлетает в область гнездовья страха,
страх ночной сменяется на дневной,
и сердечко стучит, как плененная птаха.
В эту минуту бешеной скачки в крови
и отрешенности от всего на свете
я прошу огромной всепоглощающей любви,
как просят ее маленькие дети.

   «Прямоугольник балкона…»


Прямоугольник балкона
для вытянутой шеи и поклона,
для хлорофилла и озона
последнего и первого сезона.
Вокруг все оттенки зеленого,
от туманного до озонного,
где лес рисунка фасонного,
а воздух очертанья небосклонного.
И насколько хватает глаза —
раскинулось для экстаза
такое любимое до отчаянья,
что даже страшно сглазить случайно.
Как девочка, взбежала деревня
на горку, под которой деревья,
и малая речка рядом
для любованья взглядом.


Стою и смотрю, ненасытная,
рожденьем со всем этим слитная,
и сумасшедшее пение птиц,
и желтый шар из-под еловых спиц —
как капля из-под ресниц.

   Падает снег


Пластинки и призмы,
кристаллы и иглы,
частицы застылые
снежной крупы,
спирали и гранулы,
соцветья-созвездья,
столбцы пустотелые
небесной толпы.


Слизнуть – и каплей холода
на языке останется.
Останется красавицей —
коль рта не раскрывать.

   «Качели между небом и землей …»


Качели между небом и землей —
занятие, любимое ребенком, —
оборотились в слое взрослом, тонком
невыбором, присыпанным золой.
Меж жадностью и жаждою любви,
меж голодом и холодом ответа
лежала тень того страстного лета,
где, как вороны, пели соловьи.
Несчастливы, когда причины нет,
привычка жить, когда кругом причины,
с настойчивостью дьявольской мужчины
и женщины бессилием вослед,
качанье меж тщетой и суетой,
навылет влет душа промежду суток,
меж стульев двух напрасный промежуток,
тире, тире и точка с запятой.
В тот промежуток ухнула вся жизнь,
в тот дикий, дивный и дурной проулок,
что был назначен для моих прогулок,
для жалких шуток.
Жуток верх и низ.
Доска и две веревки, два кольца,
устройство детское для взмаха и размаха —
посередине гойевская Маха,
исчерпанная Богом до конца.

   Барбра Стрейзанд


Озорная озонная Барбра, ну что ты опять завопила истошно,
держалась я храбро, пока вдруг в секунду не сделалось тошно.
Бессовестным криком любовным вспорола окрестность
и в ней воспарила —
исчисленным трюком мне жилы и память в момент отворила.

   «Перемещенье собак по улице…»


Перемещенье собак по улице:
большая, поменьше, еще меньше, еще,
совсем маленькая.
Сперва побежали в одну сторону,
ритмично перебирая ногами, словно кони,
остановились и побежали обратно:
большая, поменьше, еще меньше, еще,
совсем маленькая.
Теперь смотрят друг на друга
и мотаются взад и вперед,
как мальчишки:
большой, поменьше, еще меньше, еще,
совсем маленький.
Я мотаюсь с ними (взглядом),
как будто не старуха,
а еще девочка.

   «Слева залетает золотой шмель…»


Слева залетает золотой шмель.
Справа посадка золотых огней.
Не пила я вина. И это не хмель.
Это просто мои семь дней.
Запах пожарища как пейзаж.
Музыка изнутри избороздила чело.
Нахожу лицо свое все в слезах.
И не понимаю – отчего.

   Сад


Вот сада моего портрет:
засыпан снегом, словно цветом,
осыпан цветом, словно светом,
он помнит тайны прошлых лет.
Он смотрит, смотрит и молчит,
и когда долгий снег не тает,
и когда тает, зарастает,
густым малинником трещит.
Опять защелкал соловей,
родная мне и саду птица,
умолк, устал. Мне сладко спится
в постели юности моей.
Вишневый, яблоневый сон,
приснившись, тянет ветки к лету,
и ничего роднее нету,
сад – однолюб, и он влюблен,
он любит папы с мамой лик,
и все, что с ними дальше было,
и что дождем небесным смыло,
он помнит, памятью велик.
А этой странною весной,
не выбравшись из снеговой напасти,
из тяжести, подобной страсти,
очнулся, раненный, больной.
Две яблони, к стволу стволом,
лежали, ветками мертвели,
и – мертвый черный бурелом! —
вдруг почки вновь зазеленели.


Прости меня, мой бедный сад,
за одиночества гордыню,
я так хочу опять назад,
в твою зеленую гардину,
когда до всех моих потерь
и до всего, что с нами стало,
моей любви недоставало.
А впрочем так же, как теперь.
Вот сада моего портрет:
облитый светом, словно цветом,
он знает все про то и это,
я состою при нем сюжетом,
пятном за рамой мой сюжет.

   «Я хочу с тобой поговорить…»


Я хочу с тобой поговорить,
через этот день пустой и длинный,
через белых мух полет старинный,
я хочу с тобой поговорить.


Расскажи мне, как мои дела,
отчего-то жизнь моя немеет,
и никто, кто возле, не умеет
сделать то, что ты: чтоб ночь светла.


Отчего, как чеховский рояль,
замкнута душа, как на засовы —
день ли, год ли наступает новый,
не поют регистры, как ни жаль.


Не разучен никакой дуэт,
музыка молчок, пусты длинноты,
где-то на полу пылятся ноты,
никому до них и дела нет.


Я хочу с тобой поговорить,
пожалеть, как странны стали люди,
так, как ты, никто меня не любит,
я хочу с тобой поговорить.


Объяснить тебе, какой ценой
плачено за все, я не сумею,
о тебе тебя спросить не смею,
лишь одно: а ты еще со мной?
Я теперь сама сильна, как страх,
смех и грех, что в общем-то нелепо,
помнишь, как я веровала слепо
и слабела у тебя в руках?


Я хочу с тобой поговорить,
через этот реденький лесок,
через этот старенький вальсок,
я хочу с тобой поговорить.

   «Был голос дарован для песен…»


Был голос дарован для песен,
а песни звучали так редко.
Пожалуй, я выскажусь резко:
певец был почти неизвестен.


Копал огородные грядки,
сажал огурцы и картошку,
а пел для себя понемножку,
когда были нервы в порядке.


И слушали пенье стрекозы,
стрижи и остриженный ежик,
соседка по случаю тоже,
бежав от зачумленной прозы.
Негромок, непрочен, невечен,
не колокол, а колокольчик,
разбрасывал песенный почерк
на время, на вечер, на ветер.


Считаясь ни с кем и со всеми,
где солнце встает и садится,
небесные реяли птицы,
небесное сеялось семя.

   «Думала, как буду говорить ему это…»


Думала, как буду говорить ему это
и плакать.
Заплакала,
думая, как буду говорить ему это
и плакать.
Говоря ему это,
не плакала.
Он заплакал,
слушая,
как я говорю ему это.

   «Это золото – завтра прокисшая черная грязь…»


Это золото – завтра прокисшая черная грязь,
а вчера зелень почек нагих и кудрявых:
так случается эта земная вселенская смазь —
вот вам даже не мысль, хотя в целом из здравых.
Вот вам чувство, что режет острее ножа,
когда содрана кожа, и боль сатанеет,
и простая картинка, кровоток пережав,
жахнет штукой, что Фауста Гете сильнее.

   «Большие желанья, куда вы девались?…»


Большие желанья, куда вы девались?
Куда улетели, большие деянья?
Изодраны старые одеянья,
нет новых готовых – и не одевались.
Натурою голой, нутром обнаженным
ввергаемся в изверга злые владенья,
и нечем израненным в ходе паденья
завеситься душам, огнем обожженным.
Низ истины вечной и верх обыденки,
изнанка порыва, рванина издевки,
изгрызены мысли, и мыши-полевки
кругом торжествуют.
И время – потемки.

   «Он летал в 64-м…»


Он летал в 64-м,
я в 99-м летаю,
мы могли бы составить стаю
в мире старом, слегка потертом.
Мы, летящие человеки,
наблюдаем просторы косые,
зеленя, черноземы России,
голубые ленточки-реки.
Виды меняются не просто – сложно,
странные странности под стопою,
бабы Яги помелом и ступою
вызваны к зренью неосторожно.
Нет, не баба – ангел по-братски строго
водит, и местность звездно мерцает,
умницами, а не глупцами
участвуем в детском проекте Бога.

   «Боковой проступает чертеж …»


Боковой проступает чертеж —
охватить его оком наскоком,
глаз прищурить, не вышло чтоб боком,
угадать, чем хорош и пригож.


Розовеет живая кора,
пестрых пятен страстное усилье,
цвет и звук нарастут в изобилье —
настает воплощенья пора.


Наблюдатель, участник, игрок,
растопырь свои чувства, как лапы,
и, внедрен в роковые этапы,
встанешь там же, неробок, где рок.

   «Измененное сознанье…»


Измененное сознанье,
сознающее измены,
узнающее обманы,
обнимается с безумьем,
ум и знание бессильны
перед силой неразумной,
загоняющей созданье
в неизменное страданье.
Но однажды вдруг и разом
что-то с нами происходит,
просветленный ум за разум
больше, люди, не заходит.
Ты свободен.

   «Остынь. И перестань…»


Остынь. И перестань
доказывать себе,
ему или кому —
нибудь пускай что-либо,
живи себе в селе,
сиди себе в седле,
лежи себе в траве
легко и особливо.
Довольно слыть и слать
посланья не своим,
привязывать пример
разряда трафарета,
и упиваться в дым
признаньем нулевым,
лелея, как дитя,
соблазн автопортрета.
Важняк и саддукей,
нужняк и фарисей
толпятся через край,
зовя к венцу насильно,
отрежь или отшей,
промой или просей,
и выставь на просвет
остаток щепетильный.

   Песнь торжествующей любви


Рыданье гудка и рыданье дождя,
и мокрое место на месте сознанья
спустя полчаса или год обождя,
клин клином из нас вышибают признанья.
Сквозь место и время, сквозь поезд и дождь,
в вагоне, качаемом скрипом и хрипом,
вовсю торжествует любовная дрожь,
и горло зажато задавленным криком.
Который десяток?.. В котором часу?..
Железом дороги снесенные стрелки,
и возраст, как рост, удержать на весу
в железной назначено переделке.
Предмет… Но какой же возможен предмет?
Проблема, болячка, вся жизнь и живое.
Вот ряд сообщаю предмета примет —
от птичьих рулад до животного воя.
Подумаешь, тоже Ньютона бином:
унесены веком, унесены ветром,
хрипят, и кричат, и поют об одном,
последним, как первым, несясь километром.

Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 [18] 19 20

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация