А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Царица без трона" (страница 29)

   Май 1606 года, Москва, Кремль

   Ян Осмольский тупо смотрел на московскую толпу, подвалившую к стенам Кремля, и в голове его билась только одна мысль: «Все теперь кончено… кончено… кончено…» А что кончено, он и сам толком не понимал. Неужто он мог всерьез мечтать о панне Марианне? Неужто мог поверить, что недостижимая красавица когда-нибудь снизойдет до своего пажа?! Нет, но все же… Так или иначе, несмотря на все тайные желания, безумные сновидения и смутные терзания плоти и духа, панна Марианна теперь была окончательно потеряна для Янека, и даже мечтами он не мог прикоснуться к ней. Еще два дня назад, при посещении Успенского собора, когда она прикладывалась к образам, Янек ходил за ней следом, подставлял скамеечку, если образа висели слишком высоко и панна Марианна не могла до них дотянуться, поддерживал ее под руку, вдыхал аромат ее волос и одежды, ловил ее укоризненную улыбку, когда она оглядывалась на недовольные лица дам своей свиты, с проклятиями в душе подчинившихся обряду и принужденных тоже приложиться к иконам… Охальная паненка Стефка Богуславская, вместо того чтобы касаться рук святых угодников, от души целовала их в уста, и как-то раз Марианна сурово шикнула на нее, а потом почему-то оглянулась на Янека, на его губы… Вся кровь бросилась ему в лицо, он чуть не умер, увидав, что и она покраснела…
   Но это был только миг, может быть, наваждение, а теперь Ян лицом к лицу столкнулся с действительностью: со вчерашнего дня панна Марианна сделалась царицею Русского государства, а нынче венчалась с царем Димитрием – на сей раз по православному обряду.
   Да, все происходило именно в таком порядке, и Марина, которую две боярыни, Наталья Мстиславская и Екатерина Шуйская (жена Димитрия, брата князя Василия Ивановича и, к слову упомянуть, младшая дочь Малюты Скуратова, то есть родная сестра покойной Марьи Годуновой!), выводили из церкви, чтобы следовать в столовую избу, думала, что прежде никому еще, ни одной царице московской, не было оказано такой чести, как ей. Ни Софье Палеолог, драгоценному византийскому подарку Ивану III, ни Елене Глинской, ради которой великий князь Василий Иванович натворил столько безумств, ни Анастасии, любимейшей жене Ивана Грозного, ни Ирине Годуновой, которой муж ее, Федор Иванович, был необычайно предан, ни Марье Григорьевне Годуновой… Они все были мужние жены, царицы лишь постольку, поскольку стали женами царей. Их не короновали. А Марина была венчана на царство даже прежде венчания с государем! Теперь она была как бы независима от брачного союза. В случае развода она осталась бы царицей, а если бы Димитрий умер, она могла бы царствовать без него. Она была миропомазана, она возложила на свои кружевные воротники бармы Мономаха, она прошла чрез врата, доступные только государям!
   И вот сегодня она венчалась с царем по православному обряду.
   Довольных раскладом событий не было ни среди поляков, ни среди русских. Первые видели в этом повторном венчании не только желание Димитрия самому обменяться кольцами со своей избранницей (в Кракове это сделал за него Афанасий Власьев), даже не простую уступку узаконениям греческой [54] церкви. Это было публичное признание царя, что религию своей родины он ставит выше католической! Вдобавок ко всему вчера, во время коронования, царь велел князю Шуйскому поставить себе и Марине ноги поудобнее, после чего польские послы втихомолку ужаснулись:
   – Такого поругания у нас государи не делают и последнему дворянину! Благодарение всемогущему Богу, что мы родились в свободной земле, которую Господь наделил правами!
   Что касается русских, то они не видели в этом требовании ничего унизительного: так велось исстари, более того – должно было почитаться Шуйским за честь. Гораздо ужаснее казалось русским то, что венчание происходило как раз накануне пятницы, на которую приходился праздник перенесения мощей святого Николая! По мнению Димитрия же, венчание происходило до вечерни четверга, значит, ничего противозаконного в этом не имелось. Но ведь тем, кто был угнетен восшествием Димитрия на престол, всякое лыко было в строку! И уже по закраинам Москвы ходила-гуляла поносная песенка:

   Произволил вор-собака женитися;
   Не у князя он берет, не у боярина,
   Не у нас он берет в каменной Москве,
   Берет вор-собака в проклятой Литве,
   В проклятой Литве у Юрья,
   пана сендомирского,
   Берет он Маринку, дочь Юрьеву.
   А свадьба была на вешний праздник,
   А вешний праздник, Миколин день,
   Он, Миколин день, был в пятницу…

   Неведомо кем была запущена в народ сия песнь, однако ежели кому пришло бы в голову допытываться, то вполне можно было установить, что пел ее некий рыжеватый человек, невысокий, с бледно-голубыми глазами, а уж потом подхватили и калики безнаказанные, и мальчишки глупые, и гулящие бабы.
   Так или иначе, свадьба шла своим чередом.
   Невеста нынче была одета в русское платье. Это оказалось еще одним поводом панам шляхтичам мысленно хвататься за карабели, однако дамы не могли не быть потрясенными роскошью русского царицына платья. Бархатное, с длинными рукавами, оно было столь густо усажено драгоценными каменьями, что местами трудно было различить цвет материи. На ногах Марины были сафьянные сапоги с высокими каблуками, унизанными жемчугом; голова была убрана золотой с каменьями повязкой, переплетенной с волосами по польскому образцу. Говорили, что повязка эта стоила семьдесят тысяч рублей – громадная сумма, немыслимая… но Марина уже устала удивляться окружающей ее роскоши.
   Ничего подобного, никогда, даже в самых смелых своих мечтаниях, даже при получении необыкновенно щедрых и богатых подарков Димитрия, она прежде не могла вообразить. До сих пор у нее начинала кружиться голова при воспоминании о въезде в Москву, обо всех этих сотнях встречавших ее бояр, думных дворян, стрельцов, детей боярских [55], гайдуков, гусар… и все разряжены, кругом все сверкает, искрится на солнце… А люди, люди! Персы, грузины, турки в толпе… да есть ли здесь русские?! Даже одного арапа увидела Марина, однако отец пояснил, что это ее собственный арапчонок, дарованный ей совместно и отцом, и женихом. Карета Марины была запряжена двенадцатью белыми лошадьми в черных яблоках. Каждую лошадь вел под уздцы особый конюх, разряженный пуще некоторых шляхтичей. Карета снаружи была алая с серебряными накладками, позолоченными колесами, изнутри обита красным бархатом. Марина сидела на подушках, унизанных жемчугом, и все ее платье было расшито жемчугом и алмазами…
   А убранство нынешнего дня повергло ее в состояние, близкое к страху. Варварская роскошь тоже не радовала, а почти пугала. Марина вдруг впервые ощутила ту высоту, на которую вознесла ее судьба. Кто она была?! Бедная шляхтянка из захудалого польского городка. Но с того мгновения, как невзрачный хлопец бросил ей под ноги свой кунтуш – и сердце! – жизнь ее стала одним непрерывным взлетом. Как же больно будет сорваться! Нет, борони Боже! Однако не шло из головы тягостное предзнаменование: когда отец, воевода сендомирский, въезжал во дворец в великолепной карете, белый конь, который вез его, вдруг пал…
   Русские тоже злословили над дурной приметой. А поляки, немногие из которых были допущены к обряду венчания, втихомолку пересказывали другим странности, которые они видели. Много смеху вызвало то, что чашу, из которой пили новобрачные, потом бросили на пол и тот, кто первый наступит на осколки, будет главенствовать в семье. Видимо, опасаясь непредвиденного, первым ступил на осколки патриарх, и шляхтичи снова начали тревожно шептаться о том, что, кажется, католическая вера не будет в чести при дворе…
   Другие московские обычаи также раздражали гостей. При выходе из храма дьяки сыпали на павшую наземь толпу исконный «золотой дождь» из больших португальских дукатов и дублонов и серебряных монет московской чеканки. Даже бояре не побрезговали подбирать золото. Но когда один такой дублон упал на шляпу Яна Осмольского, тот пренебрежительно стряхнул ее. Русские так и ахнули от столь непочтительного отношения ляха к милостям государя!
   Чудилось, воздух дрожал не только от приветственных криков, которыми встречал народ новобрачных, но и от беспрерывного столкновения (словно клинки скрещивались!) недоброжелательств как русских, так и поляков. И даже умилительная речь князя Шуйского не смогла утихомирить собравшихся. А уж князь Василий Иванович таким соловьем пел!..
   – Наияснейшая и великая государыня цесарева и великая княгиня Марина Юрьевна всея Руси! Божьим праведным судом, за изволением наияснейшего и непобедимого самодержца великого государя Димитрия Ивановича, Божией милостью цесаря и великого князя всея Руси и многих государств государя и обладателя, его цесарское величество изволил вас взяти себе в цесареву, а нам дати великую государыню. Божией милостью ваше цесарское обручение совершилось ныне, и вам бы, наияснейшей и великой государыне нашей, по Божией милости и изволению великого государя нашего его цесарского величества вступити на свой цесарский престол и быти с ним, великим государем, на своих преславных государствах!
   Наконец новобрачных привели в столовую избу, посадили вдвоем и стали подавать им кушанья. Когда подали третье кушанье, к новобрачным поднесли жареную курицу; дружко, обернувши ее скатертью, провозгласил, что время вести молодых почивать.
   Сендомирский воевода и тысяцкий (им был тот же князь Шуйский!) проводили их до последней комнаты. При этом у царя из перстня выпал драгоценный алмаз, и его никак не могли отыскать.
   Многими это было воспринято как самое зловещее предзнаменование.
   А когда настала брачная ночь, Марина вдруг вспомнила советы смоленской знахарки. И, стыдясь сама себя, один из них исполнила. Тот самый, который должен был обеспечить ей вековечную любовь и страсть супруга.
   Бог весть, в самом ли деле то был совет действенный, однако Димитрий и впрямь безумно любил жену свою до последнего смертного часа.

   Другое дело, что наступление сего часа было приближено чужими усилиями.

   Май 1606 года, Москва, покои князя Шуйского

   – Мы признали расстригу царевичем только для того, чтобы избавиться от Бориса! – выкрикнул Шуйский. – Мы думали, он будет по крайней мере хранить нашу веру и обычаи земли нашей. Мы обманулись. Что это за царь? Какое в нем достоинство, когда он с шутами да музыкантами забавляется, непристойно пляшет да хари надевает? Это скоморох!
   Собравшиеся бояре одобрительно закивали. Толстые, распаренные, в своих парчовых шубах и тафьях… [56] Эти тафьи некоторые из собравшихся берегли крепче, чем головы! Они сидели с круглыми злыми глазами, впитывали каждое слово Шуйского, как сухая земля впитывает воду. И слышали только то, что хотели слышать: новый царь – дурной царь, потому что он не по нраву боярам, значит, от него надо избавиться как можно скорее. И все пропустили мимо ушей главное – то, что Шуйский сейчас прилюдно признался в своем обмане всего народа. Впервые признался. Мимоходом – вроде как невзначай с языка соскочило. И пролетело – никем не замеченное. Кажется, только Федор Никитич обратил внимание на это страшное откровение: «Мы признали расстригу царевичем только для того, чтобы избавиться от Бориса!»
   Романов тяжело вздохнул. Если бы здесь сейчас был Бельский… Рядом с ним Романов, быть может, держался бы иначе. Не смолчал бы о том, что помнил и что полностью противоречило этому признанию Шуйского. Но Шуйский предусмотрительно расстарался удалить Богдана Яковлевича из Москвы на то время, когда назначено было расправиться с Димитрием. И Романов молчал, молчал – угрюмо насупясь, слушал пылкую речь Шуйского:
   – Он любит иноземцев больше, чем русских, совсем не привержен к церкви, не соблюдает постов, ходит в иноземном платье, хочет у монастырей отобрать их достояние. Женился на польке! Этим сделал бесчестье нашим московским девицам! Разве у нас не нашлось бы ему из честного боярского дома невесты и породистее, и красивее этой еретички? Вот он теперь хочет, в угоду польскому королю, воевать со шведами и послал уже в Новгород мосты мостить; да еще хочет воевать с турками. Он разорит нас; кровь будет литься, а ему народа не жаль, и казны ему не жаль, сыплет нашею казною немцам да полякам.
   Шуйский скороговоркой перечислял самые известные прегрешения царя, словно пощипывал бояр за больные места. И они кивали, кивали тафьями, как нанятые…
   Люди, согласные с Шуйским, расходились по Москве и вербовали себе помощников и соучастников. Они бродили по городу и по рынку, толкались среди народа и возбуждали его против поляков. Тут всякое лыко было в строку. Скажем, из Кремля вдруг повезли все большие пушки (только Царь-пушку не тронули, да и то лишь потому, что не могли сдвинуть ее с места) за Сретенские ворота: там уже множество рук насыпали вал и строили сруб. Царь хотел воздвигнуть шутовскую крепость для учебной воинской потехи, в подобие тем крепостям, какие он строил из снега и льда. Никогда еще подобные забавы не затевались с таким размахом, как теперь. В день потехи велено было приготовить также обед и попойку для народа и подать все это на «поле брани»: царь хотел, чтобы люди, хорошенько «повоевав», потом хорошенько повеселились. Поляки толковали о том, что надобно в честь царской четы провести рыцарский турнир. Заговорщики просто-таки схватились за эту идею и повернули ее себе в пользу.
   – Смотрите, смотрите, – нашептывали они в уши простодушным ротозеям, – что затеяли эти нехристи! Ведь они собираются извести всех бояр и московских людей, которые сойдутся на их проклятое игрище; одних перебьют, а других перевяжут; и дворян, и дьяков, и гостей, и всех лучших людей возьмут и отвезут в Польшу, где сгноят в темницах. А потом придет сюда большое войско польского короля и искоренит истинную православную веру, введет латинскую, скверную, проклятую, на погибель душ христианских. Запасайтесь, братцы, оружием, чтобы не попасть в руки неверных!
   Простодушные «братцы» оружием запасались, однако не больно споро. От смуты уже все устали… кроме Шуйского. Он понимал, что народу нужен какой-то вопиющий повод для того, чтобы ополчиться на поляков. Это с боярами можно до бесконечности языком чесать, а простым людям нужно дело!
   Федор Никитич исподтишка наблюдал за князем Василием Ивановичем. Прошло то время, когда Романов терзался сомнениями: уж не заявить ли о том, что для них с Бельским очевидно? Не обелить ли царевича? А если сыграть вместе с Шуйским, то не выйти ли самому в вожди?
   Порою та давняя, боярская, подавленная гордыня вновь начинала бурлить в нем, презрение к неугомонному предателю Шуйскому вскипало и било ключом. Но Романов снова и снова сдерживал себя, убеждая: его час придет! Придет! Ибо сейчас восстание уже почти полностью подготовлено, а в его руках нет той силы и средства, чтобы удержать в руках верную Шуйскому толпу. Значит, надо ждать.
   Романов окинул взглядом собравшихся. Бояре и думные люди, те, что и раньше были с ними в злоумышлении, вроде Татищева и Скопина-Шуйского, а кроме них – несколько сотников и пятидесятников из войска, которое было стянуто к Москве, чтобы идти к Ельцу, а на самом деле Шуйский намеревался задержать его для взятия столицы. Были тут и гости, и торговые люди, которые первый раз слышали Шуйского. Сразу видно, что речь князя производит на них сильное впечатление.
   – …Теперь, пока их еще немного, а нас много и они помещены одни от других далеко, пьянствуют и бесчинствуют беспечно, теперь можно собраться в одну ночь и выгубить их, так что они не спохватятся на свою защиту.
   Вот и прозвучал призыв к убиению государя!
   – Кто же исполнит сие? – прошелестел Татищев, бледнея до синевы от испуга: вдруг Шуйский решит возложить эту страшную обязанность на него? Не в том дело, что убить страшно, но ведь после этого вряд ли живой уйдешь!
   – Покажись нам, Тимофей, – велел в это время князь Шуйский, и из угла выбрался какой-то человек – ростом высокий, но худой, словно бы изможденный, с испитым лицом закоренелого постника. Его небольшие глаза казались двумя углями, воткнутыми под обтянутый кожей лоб. Безумие горело в них, и Романов подумал, что дорого бы дал, чтобы не взглянули однажды на него эти страшные глаза оголтелого приверженца Шуйского!
   Тот пал на колени и принялся отвешивать земные поклоны, размашисто крестясь.
   – Дайте принять мученический венец, православные! – хрипло, истово вскрикивал он. – Умереть за нашу православную веру дайте! Поруганья не допущу нашей веры отческой! Злой еретик со своей еретичкой по православному обряду венчался, заставил истинно верующих отдавать целованье женке-латинке!
   Романов вспомнил, что этот безумец был казенный дьяк Тимофей Осипов, которого он уже встречал на сборищах у Шуйского. Осипов был известен своей истовостью и набожностью, хмельного в рот не брал. Да, что и говорить, Шуйский выбрал на роль убийцы Димитрия как раз того, кого надо было выбрать!
   Романов исподтишка огляделся и увидел на лицах то, чего и ждал: оторопь и нерешительность. Безумный вид Осипова вселил в собравшихся не уверенность, а страх. Русские могут сколько угодно ругать царя, однако цареубийство есть поступок, адскими мучениями наказуемый…
   Вот сейчас непременно прозвучит чей-то воодушевленный возглас, с тайной усмешкой подумал Романов. Наверняка у Шуйского все было продумано, он ожидал этого минутного замешательства и приготовился к тому, чтобы пресечь его, пока оно не разрослось и не стало опасным.
   Так и вышло.
   – Мы на все согласны! – с воодушевлением вскричал родственник князя Василия Ивановича, Михаил Скопин-Шуйский, государев мечник. – Мы присягаем вместе жить и умирать. Будем тебе, князь Василий Иванович, послушны: одномышленно спасем Москву от еретиков безбожных. Назначь нам день, скажи, что делать?
   Романов прикусил губу. Все, слово сказано! Один Шуйский назначил другого Шуйского вождем! Теперь уж поздно противиться. Да и князь Василий Иванович словно бы воспарил над креслом своим – обратно его уже не скоро опустишь!
   – Для спасения веры православной я готов принять над вами начальство, – веско сказал он. – Ступайте и соберите всех своих людей, домочадцев и холопов, чтобы были готовы. Нам все понадобятся. Ночью с пятницы на субботу пусть будут отмечены дома, где стоят поляки… Утром рано в субботу, как услышите набатный звон, пусть все бегут и кричат, что поляки хотят убить царя и думных людей, а Москву взять в свою волю; и так по всем улицам чтоб кричали. Народ услышит, бросится на поляков; а мы тем временем, как будто спасая царя, бросимся в Кремль и покончим его там. Если не удастся и мы пострадаем, то обретем себе венец мученический, непобедимый и будем жить жизнь вечную, а коли победим, то и сами спасемся, и вера христианская будет спасена в веках.
   «И род Шуйских воссядет на престоле», – мысленно добавил Романов и неприметно покачал головой: а ведь еще неведомо, как все пойдет, неведомо. И мятеж может не получиться, и Шуйский может не дожить до его окончания. И вот тогда…
   Он впервые пожалел, что являлся на заседания заговорщиков, соблюдая строгую тайну своего присутствия. Почти никому не ведомо, что Федор Никитич – один из вождей мятежа. Если Шуйский сковырнется в этой заварухе, которую сам же и затеял, останется только уповать на звучность и весомость имени Романовых, потому что драка за престол тогда пойдет немалая…
   А впрочем, Шуйский настолько убежден в своей непобедимости, что вполне может и победить! Особенно если найдет непосредственный повод возмутить народ.
   В эту минуту князь Василий Иванович резко вскинул голову и взглянул прямо в глаза своего молчаливого, сдержанного сподвижника. И по тому, как сверкнул его взор, Федор Никитич понял, что: первое – проницательный, хитромудрый Шуйский умудрился прочесть его мысли, а второе и главное – у него уже измышлен повод к народному возмущению!
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 [29] 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация