А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Письма о франко-прусской войне" (страница 1)

   Иван Сергеевич Тургенев
   <Письма о франко-прусской войне>

   Баден-Баден,{1} 27-го июля (8-го августа).
   В прошлый четверг{2} я писал вам под отдаленный гул канонады, на другой день, в пятницу, телеграмма известила нас, что это немцы брали штурмом Виссамбур{3} – и началось исполнение плана Мольтке,{4} который (в то время, как император французов показывал своему сыну, между завтраком и обедом, как действуют митральезы, и с чрезвычайным эффектом брал город Саарбрюкен,{5} защищаемый одним батальоном) ринул всю громадную армию кронпринца прусского{6} в Эльзас и разрубил французскую армию надвое. В субботу, то есть третьего дня, мой садовник пришел сказать мне, что с утра слышится чрезвычайно сильная пальба; я вышел на крыльцо, и действительно: глухие удары, раскаты, сотрясения доносились явственно; но раздавались они уже несколько более к югу, чем в четверг; я насчитывал их от тридцати до сорока в минуту. Я взял карету и поехал в Ибург – замок, находящийся на одной из самых крайних к Рейну вершин Шварцвальда: оттуда видна вся долина Эльзаса до Страсбурга. Погода была ясная, и отчетливо рисовалась линия Вогезских гор на небосклоне. Канонада прекратилась за несколько минут до моего прибытия в Ибург; но прямо против горы, по ту сторону Рейна, из-за длинного сплошного леса поднимались громадные клубы черного, белого, сизого, красного дыма: то горел целый город. Дальше, к Вогезам, слышались еще пушечные выстрелы, но всё слабее… Явно было, что французы разбиты и отступают. Страшно и горестно было видеть в этой тихой прекрасной равнине, под кротким сиянием полузакрытого солнца, этот безобразный след войны, и нельзя было не проклясть ее и безумно-преступных ее виновников. Я возвратился в Баден, и на другой день, то есть вчера, рано поутру, уже всюду в городе появилась телеграмма, возвещавшая о новой решительной победе кронпринца над Мак-Магоном, а к вечеру мы узнали, что французы потеряли 4000 пленных, 30 пушек, 6 митральез, 2 знамени и что Мак-Магон ранен!{7} Изумлению самих немцев нет границ:{8} все роли изменены. Они нападают, они бьют французов на собственной их земле, – бьют их не хуже австрийцев! План Мольтке развивается с поражающею быстротой и блеском: правое крыло французской армии уничтожено, она находится между двух огней, и – как при Кенигсгреце{9} – быть может, уже сегодня король прусский и кронпринц сойдутся на поле битвы, решившей, участь войны! Немцы до того изумлены, что даже патриотическая их радость как будто смущена. Этого никто не ожидал! Я с самого начала, вы знаете, был за них всей душою, ибо в одном бесповоротном падении наполеоновской системы вижу спасение цивилизации, возможность свободного развития свободных учреждений в Европе: оно было немыслимо, пока это безобразие не получило достойной кары. Но я предвидел долгую, упорную борьбу – и вдруг! Все мысли теперь направлены к Парижу: что он скажет? Разбиты – Бонапарт n’a plus raison d’être[1]; но в теперешнее время можно ожидать даже такое невероятное событие, как спокойствие Парижа при известии о поражениях французской армии. Я всё это время, как вы легко можете себе представить, весьма прилежно читал и французские и немецкие газеты – и, положа руку на сердце, должен сказать, что между ними нет никакого сравнения. Такого фанфаронства, таких клевет, такого крайнего незнания противника, такого невежества, наконец, как во французских газетах, я и вообразить себе не мог. Не говоря уже о журналах вроде «Фигаро» или презреннейшей «Liberté», вполне достойной своего основателя, Э. де Жирардена, но даже в таких дельных газетах, как, например, «Temps»,{10} попадаются известия вроде того, что прусские унтер-офицеры идут за шеренгами солдат с железными прутьями в руках, чтобы подгонять их в бой, и т. п. Невежество доходит до того, что «Journal officiel», орган правительства (!), пресерьезно рассказывает, что между Францией и Пфальцем (Palatinat) протекает Рейн,{11} и одним лишь совершенным незнанием противника можно объяснить уверенность французов, что Южная Германия останется нейтральной,{12} несмотря на явно высказанное желание присвоить Рейнскую провинцию с историческими городами Кёльном, Аахеном, Триром, то есть едва ли не самый дорогой для немецкого сердца край немецкой земли! Тот же «Journal officiel» уверял на днях, что цель войны со стороны Франции – возвращение немцам их свободы!! И это говорится в то время, когда вся Германия из конца в конец поднялась на исконного врага! Об уверенности в несомненности победы, в превосходстве митральез, шасспо́{13} и толковать нечего; все французские журналы убеждены, что стоит только французам сойтись с пруссаками – и «rrrran!» всё будет покончено мигом. Но не могу удержаться, чтоб не цитировать вам одну из прелестнейших фанфаронад: в одном журнале (чуть ли не в «Soir»{14}) один корреспондент, описывая настроение французских солдат, восклицает: «Ils sont si assurés de vaincre, qu’ils ont comme une peur modeste de leur triomphe inévitable!» (то есть они так уверены в победе, что ими овладевает как бы некий скромный страх перед собственным неизбежным триумфом!). Фраза эта, хотя не может сравниться с классической шекспировской фразой принца Петра Бонапарта насчет парижан, сопутствовавших гроб убитого им Нуара: {15} «C’est une curiosité malsaine, que je blâme» (это – болезненное, неуместное любопытство, которое я осуждаю), однако, имеет свое достоинство. И какие изречения, какие «mots» приводят эти журналы, приписывая их разным высокопоставленным лицам – императору Наполеону, между прочим! «Gaulois», например, сообщает,{16} что когда беззащитный Саарбрюкен был зажжен со всех четырех концов, император обратился к своему сыну с вопросом: «Es-tu fatigué, mon enfant?»[2] Ведь это значит, наконец, потерять даже чувство стыдливости!
   Хорош тоже анекдот о дипломатическом attaché, который, в присутствии императрицы Евгении,{17} объявил, что не желает победы над Пруссией. Как так? – Да так же; представьте, как будет неприятно жить на бульваре Унтер-Мунтер-Биршукрут или велеть кучеру ехать в улицу Нихкапут-клопс-мопсфурт! А ведь это будет неизбежно, так как мы даем нашим улицам названия наших побед! На основании донесений, быть может, этого самого attaché, Франция рассчитывала на нейтралитет Южной Германии.
   Говоря без шуток: я искренно люблю и уважаю французский народ, признаю его великую и славную роль в прошедшем, не сомневаюсь в его будущем значении; многие из моих лучших друзей, самые мне близкие люди – французы; и потому подозревать меня в преднамеренной и несправедливой враждебности к их родине вы, конечно, не станете. Но едва ли не настал и их черед получить такой же урок, какой получили пруссаки под Иеной, австрийцы под Садовой и – зачем таить правду – и мы под Севастополем.{18} Дай-то бог, чтоб они так же умели воспользоваться им, извлечь сладкий плод из горького корня! Пора, давно пора им оглянуться на самих себя, внутрь страны, увидеть свои язвы и стараться уврачевать их; пора положить конец той безнравственной системе, которая царит у них вот уже скоро двадцать лет! Без сильного внешнего потрясения такие «оглядки» невозможны; без глубокой скорби и боли они не бывают. Но настоящий патриотизм не имеет ничего общего с заносчивой, чванливой гордыней, которая ведет только к самообольщению, к невежеству, к ошибкам непоправимым. Французам нужен урок… потому что они еще многому должны научиться. Русские солдаты, умиравшие тысячами в развалинах Севастополя, не погибли даром; пускай же не погибнут даром и те бесчисленные жертвы, которых потребует настоящая война: иначе она была бы точно бессмысленна и безобразна.
   Что касается собственно до нашего положения в Бадене, то опасность неприятельского вторжения теперь устранена; жизненные припасы даже подешевели против прежнего, несмотря на уверения французских газет, что мы здесь умираем с голоду.

   9 августа.
   Удар за ударом. Вчера только я вам писал о победе кронпринца над Мак-Магоном, а сегодня пришло известие, что и центр главной французской армии разбит, что она отступает к Мецу, Париж объявлен в осадном положении, Палата созвана к 11-му числу{19} – и французы всюду бегут, бросают оружие! Неужели их Иена точно наступила? Не во гнев будь сказано графу Л. Н. Толстому, который уверяет, что во время войны адъютант что-то лепечет генералу, генерал что-то мямлит солдатам – и сражение как-то и где-то проигрывается или выигрывается,{20} – а план генерала Мольтке приводится в исполнение с истинно математической точностью, как план какого-нибудь отличного шахматного игрока, например, Андерсена{21} (тоже пруссака), который, замечу кстати, выиграл здесь матч против самых сильных шахматных игроков в самый день первой прусской борьбы под Виссамбуром. А в это время император Наполеон тешил, «à la Louis Quatorze»[3], и себя и сынка своего – представлением военного зрелища. Но Наполеон – не Людовик XIV: тот в течение многих лет сносил неудачи, и преданность к нему его подданных не поколебалась;{22} Наполеон не переживет двух недель решительного поражения. Отсутствие талантов со стороны французских генералов выказывается всё более и более; и кто такие эти Лебеф, Фроссар, Базен, Фальи,{23} окружающие императора французов? Придворные генералы – des généraux de cour – тоже à la Louis Quatorze. Единственный дельный между ними, Мак-Магон,{24} словно был пожертвован. Я очень рад, что во время проезда моего через Берлин, в самый день объявления Францией войны (15 июля){25} я имел случай обедать за table d’hôte’ом прямо напротив генерала Мольтке. Лицо его врезалось в память. Он сидел молча и не спеша поглядывал кругом. С своим белокурым париком, с гладко выбритой бородой (он усов не носит) он казался профессором; но что за спокойствие, и сила, и ум в каждой черте, какой проницательный взгляд голубых и светлых глаз! Да, ум и знание, с присоединением твердой воли – цари на сей земле! «Звезда» Наполеона ему изменяет: против него не бездарный идиот, Гиулай, как в Италии в 1859 году.{26}
   Что происходит в Париже? Журналы вам уже, вероятно, сообщили сведения о начавшихся там волнениях…{27} Но что будет дальше, когда истина всё более и более будет разоблачаться перед глазами французов? Безнравственное правительство кончило тем, что привело чужестранцев в пределы родины; разоривши страну, разорило армию и, нанесши глубокие раны благосостоянию, свободе, достоинству Франции, наносит теперь чуть не смертельный удар ее самолюбию! Неужели это правительство может еще уцелеть? Неужели оно не будет сметено бурей?
   А все эти низкие люди – эти Оливье, «au cæur léger»[4], эти Жирардены, Кассаньяки,{28} эти сенаторы – в какой прах будут они обращены? Но стоит ли на них останавливаться!
   Немцы не бахвалы и не фанфароны, но и у них голова пошла кругом от всей этой небывальщины. Здесь сегодня распрастранился слух, что – Страсбург сдался!! Разумеется, это вздор; но ведь время чудес настало, и почему же и этому не поверить? Взял же третьего дня вечером баденский отряд целых тысячу французов в плен – без выстрела. Деморализация началась между ними, а ведь это та же холера.
   И. Т.

   Баден-Баден, 14-го августа.
   В конце прошлой недели, ночью, без особенно сильного ветра, повалился самый старый, самый громадный дуб известной Лихтенталевской аллеи. Оказалось, что вся сердцевина его сгнила, и он держался только корою. Когда я поутру пошел смотреть его, перед ним стояло двое немецких работников. Вот, сказал один из них, смеясь, другому, – вот оно, французское государство: «Da ist es, das Französische Reich!» И действительно, судя по тому, что доходит до нас из Парижа и из Франции, можно подумать, что колосс этот держался одной наружностью и готов завалиться. Плоды двадцатилетнего царствования оказались наконец. Вам известно, что в мгновенье, когда я пишу, наступило нечто вроде роздыха, то есть не происходит сражений, зато немецкая армия быстро двигается вперед (по последним сведениям, она заняла Нанси{29}), а французская столь же быстро отступает. Но сражение страшное, решительное сражение неизбежно; обе стороны одинаково его желают, жаждут, и, быть может, уже завязра выпадет роковой жребий. Особенно Франция, взбешенная, возмущенная, оскорбленная до последних нервов своего народного самолюбия, настоятельно требует схватки с пруссаками – требует «une revanche», и едва ли не этому яростному желанию «отыграться» следует приписать, тот факт, что правительство еще держится и что ожиданная многими революция не вспыхнула в Париже. «Некогда заниматься политикой – нужно спасать отечество» – вот общая всем мысль. Но что французы опьянели жаждой мести, крови, что каждый из них словно голову потерял, – это несомненно. Не говорю уже о сценах в Палате депутатов, на парижских улицах; но сегодня пришла весть, что все немцы изгоняются (за исключением, конечно, австрийцев) из пределов Франции! Подобного варварского нарушения международного права Европа не видала со времени первого Наполеона,{30} велевшего арестовать всех англичан, находившихся на материке. Но та мера коснулась в сущности только нескольких отдельных личностей; на этот раз разорение грозит тысячам трудолюбивых и честных семейств, поселившихся во Франции в убеждении, что их приняло в свои недра государство цивилизованное. Что, если Германии вздумается отплатить тем же: французов, поселившихся в Германии, не меньше, чем немцев, живущих во Франции, и обладают они чуть ли не более значительными капиталами. Куда это нас поведет наконец? Уж и без того справедливое негодование немцев возбуждается призывом звероподобных тюркосов{31} на европейскую войну, их жестоким обращением с пленными, ранеными, с врачами, наконец, с сестрами милосердия; а тут еще г-н Поль де Кассаньяк, достойное исчадье своего отца, объявляет, что не хочет давать денег женевскому международному комитету,{32} потому-де что он будет также заботиться о прусских раненых и что это «карикатурное сентиментальничание» – «une sentimentalité grotesque»; хорошо еще, что немцы, имеющие теперь на руках несколько тысяч французских раненых, не придерживаются принципов этого любимца тюильрийского двора, личного друга императора Наполеона, который называет его своим сыном и говорит ему «ты». До чего дошла прыть французов, вы можете судить по следующему. Вчера «Liberté» приводила с похвалою статью некоторого Марка Фурнье в «Paris-Journal».{33} Он требует истребления всех пруссаков и восклицает: «Nous allons donc connaître enfin les voluptés du massacre! Que le sang des Prussiens coule en torrents, en cataractes, avec la divine furie du déluge! Que l’infâme qui ose seulement prononcer le mot de paix, soit aussitôt fusillé comme un chien et jeté à l’égout!»[5] И рядом с этими неслыханными безобразиями и неистовствами – полнейшая неурядица, растерянность, отсутствие всякого административного таланта, не говоря уже о других! Военный министр (маршал Лебеф), уверявший, что всё готово,{34} дававший в том свое честное слово, оказался просто младенцем. Эмиль Оливье исчез, выметенный вон, как негодный сор, вместе с своим министерством, той самой Палатой, которая ползала перед ним; и кем же он заменен? Графом Паликао, человеком до того запятнанной репутации, что другая Палата, еще более преданная правительству, чем нынешняя, отказала ему в дотации, находя, что он уже и так достаточно нагрел руки в Китае! (Он, как известно, командовал французской экспедицией 1860 года).{35} Нельзя сомневаться в том, что при громадных средствах французского народа, при патриотическом энтузиазме, им овладевшем, при мужестве французской армии, конец борьбы еще не близок – да и предсказать с совершенной достоверностью нельзя, каков будет исход этого колоссального столкновения двух рас; но шансы пока на стороне немцев. Они выказали такое обилие разнородных талантов, такую строгую правильность и ясность замысла, такую силу и точность исполнения; численное превосходство их так велико, превосходство материальных средств так очевидно, что вопрос кажется решенным заранее. Но «le dieu de batailles»[6], как выражаются французы, изменчив, и недаром же они сыны и внуки победителей при Иене, Аустерлице, Ваграме!{36} Поживем – увидим. Но уже теперь нельзя не сознаться, что, например, прокламация короля Вильгельма при вступлении во Францию резко отличается благородной гуманностью,{37} простотой и достоинством тона от всех документов, достигающих до нас из противного лагеря; то же можно сказать о прусских бюллетенях, о сообщениях немецких корреспондентов: здесь – трезвая и честная правда; там – какая-то то яростная, то плаксивая фальшь. Этого во всяком случае история не забудет.
   Однако довольно. Как только что произойдет замечательное – напишу вам. Здесь всё тихо: первые раненые и больные появились сегодня в нашем госпитале.
   И. Т.

   Баден-Баден, 28-го августа.
   Не буду вам говорить на сей раз о сражениях под Мецом, о движении кронпринца на Париж{38} и т. д. Газеты вам и без меня натолковали об этом довольно… Я намерен обратить ваше внимание на психологический факт, который, на моей по крайней мере памяти, в таких размерах еще не представлялся, а именно о жажде самообольщения, о каком-то опьянении сознательной лжи, о решительном нежелании правды, которые овладели Парижем и Францией в последнее время. Одним раздражением глубоко уязвленного самолюбия объяснить этого нельзя: подобная «трусость» – другого слова нет – трусость взглянуть, как говорится, чёрту в глаза, – указывает в одно и то же время и на Ахиллесову пятку в самом характере народа и служит одним из многочисленных симптомов того нравственного уровня, до которого унизило Францию двадцатилетнее правление второй империи.
   «Вот уже две недели, как вы лжете и обманываете народ!» – воскликнул с трибуны честный Гамбетта,{39} и голос его тотчас был заглушён воплями большинства, и Гранье де Кассаньяк заставил малодушного президента прекратить заседание. Французы не хотят знать правду: кстати ж, им под руку подвернулся человек (граф Паликао), который в деле лганья, спокойного, немногословного и невозмутимого, заткнул за пояс всех Мюнхгаузенов{40} и Хлестаковых. Шекспир заставляет принца Генриха сказать Фальстафу, что ничего не может быть противнее старца-шута;{41} но старец-лгун едва ли еще не хуже; а этот старец – Паликао – не может рта разинуть без того, чтоб не солгать. Базэн с главной французской армией заперт в Меце; ему грозят голод, плен, чума… – «Помилуйте, наша армия в превосходнейшем положении, и Базэн вот-вот соединится с Мак-Магоном». – «Но у вас известий от него нет?» – «Тсс! молчите! Нам нужно совершенное безмолвие, чтоб исполнить удивительнейший военный план, и если б я сказал, что́ я знаю, Париж бы тотчас сделал иллюминацию!» – «Да скажите, что́ вы знаете!» – «Ничего я не скажу, а весь кирасирский корпус Бисмарка истреблен!» – «Но бисмаркских кирасиров нет вовсе, и кирасиров вообще не было в сражении!» – «О! я вижу, вы дурной патриот», и т. д. и т. д. И французское общество притворяется, что верит всем этим сказкам. Неужели так должен поступать великий народ, так встречать удары рока? Без самохвальства мы можем сказать: во время Крымской кампании русское общество поступало иначе. Энтузиазм, готовность всем жертвовать – конечно, прекрасные качества; но уменье спокойно сознать беду и сознаться в ней – качество едва ли не высшее. В нем большее ручательство успеха. Неужели достойны «великого народа» – de la grande nation – эти безобразные преследования отдельных, ничем неповинных, но заподозренных личностей? В одном департаменте дошли до того, что убили француза и сожгли его труп потому только, что толпе показалось, что он заступается за Пруссию. «А! мы не можем сладить с немецкими солдатами, так давай бить немецких портных, кучеров, рабочих! Давай клеветать, лгать, что попало, как попало, лишь бы горячо выходило!» Но вот уж поневоле приходится спросить вместе с Фигаро: «Qui trompe-t-on ici?»[7]{42} Сама себя раба бьет, коли нечисто жнет. Французы закрывают глаза, зажимают уши, кричат как дети, а пруссаки уже в Эпернэ,{43} и генерал-губернатор Трошю, единственный дельный, честный и трезвый человек во всей администрации, готовит Париж к выдержанию осады,{44} которая не нынче – завтра начнется…
   Я и прежде замечал, что французы менее всего интересуются истиной – c’est le cadet de leurs soucis[8]. В литературе, например, в художестве они очень ценят остроумие, воображение, вкус, изобретательность – особенно остроумие. Но есть ли во всем этом правда? Ба! было бы занятно. Ни один из их писателей не решился сказать им в лицо полной, беззаветной правды, как, например, у нас Гоголь, у англичан Теккерей; именно им как французам, а не как людям вообще. Те редкие сочинения, в которых авторы пытались указать своим согражданам на их коренные недостатки, игнорируются публикой, как, например, «Революция» Э. Кине,{45} и в более скромной сфере – последний роман Флобера.{46} С этим нежеланием знать правду у себя дома соединяется еще большее нежелание, лень узнать, что происходит у других, у соседей. Это неинтересно для француза, да и что может быть интересного у чужих? И притом кому же неизвестно, что французы – «самый ученый, самый передовой народ в свете, представитель цивилизации и сражается за идеи»? В обыкновенное мирное время всё это сходило с рук; но при теперешних грозных обстоятельствах это самомнение, это незнание, этот страх перед истиной, это отвращение к ней – страшными ударами обрушились на самих французов… Но что они еще не отрезвились – доказывают все выше приведенные мною факты. Не отделались они от лжи, и хотя уже не поют Марсельезы (!) под знаменами императора Наполеона{47} (можно ли вообразить большее кощунство), но до выздоровления им далеко… Они еще только начинают сознавать свою болезнь – и через какие еще опыты, тяжелые и горькие, должны они будут пройти!
Чтение онлайн



[1] 2 3 4 5

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация