А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Крепостной остывающих мест" (страница 3)

   «Язвы на лбу не расчёсывай, спи…»


Язвы на лбу не расчёсывай, спи.
Поздно. Осталось немного.
Ссыльные суслики в тесной степи
молятся смертному богу


гадов, лишайников и грызунов,
лапами трогая воздух.
Блещет над ними – основа основ —
твердь в неухоженных звёздах.


Знаю, о да, каждой твари своё,
обморок свой или морок.
Следом за рыжими чудо-зверьё
молча вылазит из норок.


Волк отощавший, красотка-лиса,
заяц с ужом желтоглазым
в тёмной надежде глядят в небеса,
хором космический разум


молят. Прости. Я напрасно мудрю.
Звери степные уже к сентябрю
верно, рассеются, словно евреи
после Голгофы. Останусь один,


пьяный очкарик, единственный сын,
пить углекислое время.

   «Там, где шипастые растения и шпат поверженный могуч…»


Там, где шипастые растения
и шпат поверженный могуч,
плывут раскидистые тени
шершавых, истощённых туч —
всё прошлое на страсть потратили,
и будущее – как и ты;
плывут, любому наблюдателю
видны – но только с высоты.


Давно ли, школьною тетрадкою
утешен, наизусть со сна
ты пел вполголоса несладкие
стихи майора Шеншина?
Давно ль восторги эти загодя,
сок вытянувши из земли,
ольхою, и сердечной ягодой,
и мхом прогорклым поросли?


Так созерцающий озёрную
гладь в острых крапинках дождя
зачем-то просит смерть позорную
не хлопать дверью, уходя.
Стирай, душа, простынки-наволочки,
ложись верёвкой бельевой —
хрустят ли облачные яблочки
в твоей ладошке неживой?

   «…а ещё – за начальною школою…»


…а ещё – за начальною школою,
средь обкорнанных тополей,
знай ветшала забытым Николою
на могильцах, – светлее, смелей,
чем казалось, головкою маковой
мне кивала, робела навзрыд…
Ах, как много в Московии всякого
незабвенного хлама лежит!


Только не по Ордынке купеческой —
там лихой обитает народ,
там кистень в друзьях
с кистью греческой
да метро механический крот
роет, вялые речки подземные
промораживая острым ртом,
палисадники пахнут изменою —
не о том ли… О нет, не о том.


Разве родина… (нет, разумеется)
не приказывает, как земля,
умирать, а отчасти – надеяться?
То ли музыка, то ли петля —
да и я пережил её прелести,
поглотил всё печное тепло,
чтобы Керберу в чёрные челюсти
рукописное время текло

   «Ночь белая бежит, а чёрная хлопочет…»


Ночь белая бежит, а чёрная хлопочет —
снежинками кружит, коньки о камень точит.
День белый недалёк, а чёрный – ляжет рядом
с седым, на потолок уставясь влажным взглядом, —
похлёбку стережёт, простуду хмелем лечит,
не мудрствует, не лжёт, воробушком щебечет.


Жестка моя кровать. Я знаю, горячо ли,
колеблясь, оплывать копеечной свечою
перед заступницей – но всякий просит чуда:
застыть, сощуриться и помолчать, покуда
в бумажных небесах окраины московской
дым стелется, дыша истомой стариковской.

   «Согрели, вызвали, умыли…»


Согрели, вызвали, умыли,
отдали голос на ветру.
В каком же я родился мире?
В таком же точно, где умру,


где солнце в флорентийских соснах,
телеги скорбные гремят
и в твёрдых толщах рудоносных
горчат кровавик и гранат.


Зачем (другим досталось, нищим,
спасенье) мы с тобой, душа,
по переулкам пыльным ищем
огонь из звёздного ковша?


Там резеда, там мало света,
под крышей горлицы дрожат,
и письма, ждущие ответа,
в почтовом ящике лежат.


И с каждым каменным приливом
волну воздушную несёт
к мятущимся, но молчаливым
жильцам простуженных высот.

   «В тщетном поиске рифмы к Некрасову, в честной бедности дар свой виня…»

   Елене Игнатовой

В тщетном поиске рифмы к Некрасову,
в честной бедности дар свой виня,
погляди в интернете «саврасого» —
не художника, просто коня —
мигом выйдет война партизанская,
талый снег да родильницы стон,
пожилая лошадка крестьянская
с чёрной гривой и жидким хвостом.


А по Лиговке пьяные писари
ходят-бродят, шатаясь, ложась,
как на родине водится исстари,
в придорожную мягкую грязь,
и храпят по казармам рабочие
(руки-крюки, колтун в волосах),
и пружинка скрипит в позолоченных,
недешёвых карманных часах.


Леденец прохладительный – за щеку.
Что за шум? Не свергают ли власть?
Заговорщика дворник с приказчиком
волокут в полицейскую часть.
То кричат ему: «Накося-выкуси!»,
то – в лицо кулаками! Еврей,
из студентов. Ах, сколько же дикости
в нашем тёмном народе, Андрей!


До сих пор ли, глухая кормилица,
поутру повзрослев невпопад,
твои школьницы носят в чернильнице
ненадёжный растительный яд?
Недоспали, напутали сослепу —
холодей же, имперский гранит,
где савраска, похожий на ослика,
на петровскую лошадь глядит…

   «Шелкопряд постаревшей ольхою не узнан…»


Шелкопряд, постаревшей ольхою не узнан,
отлетевшими братьями не уличён,
заскользит вперевалку, мохнатый и грузный,
над потухшим сентябрьским ручьём.


Суетливо спешит, путешественник пылкий,
хоть дорога и недалека,
столько раз избежавший юннатской морилки,
и правилки, и даже сачка.


Сладко пахнет опятами, и по прогнозу
(у туриста в транзисторе) завтра с утра
подморозит. А бабочка думает: грозы?
наводнение? или жара?


Так и мы поумнели под старость – чего там! —
и освоили суть ремесла
сообщать о гармонии низким полётом,
неуверенным взмахом крыла.


Но простушка-душа, дожидаясь в передней,
обмирает – и этого не
передать никому, никогда, ни на средней,
ни на ультракороткой волне.

   «…тем летом, потеряв работу, я…»


…тем летом, потеряв работу, я
почти не огорчился, полагая
заняться творчеством: за письменным столом,
что твой Толстой в усадьбе, скоротать
хоть год, хоть два, понаслаждаться тихим
жильём, покуривая на балконе
и созерцая свой домашний город —
двух-, трехэтажный, с задними дворами,
засаженными мятой и жасмином.
Какое там! На третий день внезапно
какие-то поганцы по соседству
затеяли строительство – орут,
долбят скалистый грунт, с семи утра
до сумерек.
Грязь, пыль. Глухой стеною
в желтушном силикатном кирпиче
закрыли вид из окон. Повредили
столетний клён, который поутру
развесистыми ветками меня
приветствовал.
Беда, друзья, беда.
И улетел в Москву я с облегченьем:
меня пустили в бывшую мою
квартиру, окружённую старинным
подковообразным зданием; лет шесть
тому назад его крутые парни
в разборках подожгли, да так и не
восстановили. Вот где тишина,
мечталось мне.
Но к моему приезду
соперники поладили, а может,
их всех перестреляли, – словом, дом
обрёл хозяина. На третий день
во двор заполз огромный экскаватор,
который, грохоча, с семи утра
ковшом вгрызался в каменную кладку,
обрушивал ржавеющие трубы
и балки полусгнившие крушил
до сумерек.
Кому-то это праздник —
а мне так жаль чужих ушедших лет,
жаль тех, кто в этом бывшем доме
варил борщи, листал свой Крокодил
да ссорился с соседями…
Жена
звала к себе, в другой столичный город,
в квартиру, что рокочет даже ночью
от уличного шума. Что ж, привыкну,
подумал я. Не тут-то было – стройка
добралась и туда. Все здания окрест
в лесах, с семи утра бетон мешают
и буйствует отбойный молоток.
Не много ли случайных совпадений?
Зачем протяжный грохот разрушенья
за мной несётся по свету? Ужели,
чтоб снова я в незыблемости жизни
(в которой мы уверены с пелёнок) —
раскаялся?
Грохочет новый мир,
а старый, как и я, идёт на слом,
как тысячи миров, что на сегодня
остались лишь в руинах да на ломких
страницах книг о прошлогоднем снеге.

   «не мудрствуй ни жить ни верстать не обучен…»


не мудрствуй ни жить ни верстать не обучен
не злись я освою навряд
разлуку играть среди зорких излучин
где влажные звёзды звенят


будь проще будь ласковый морок для ближних
бесценная тень и вообще
любой собутыльник небрежный булыжник
забывшийся в смертной праще


бензином весна и дорожкою скатерть
чин-чином прохладной виной
любой именинник пустой соискатель
любовница вербы ночной


лиловые тучки беззвездные ночки
хворал до сих пор не окреп
печальная женщина в белой сорочке
пекущая греческий хлеб

   III

   «месяц цинковый смотрит в окно…»


месяц цинковый смотрит в окно
одноглазый сквозь зимнюю тьму
столько всякого сочинено
а зачем до сих пор не пойму


добросовестной смерти залог
феникс нет городской воробей
истлевающий друг-каталог
детских радостей взрослых скорбей


помотаю дурной головой
закрывая ночную тетрадь
жизнь долга да и мне не впервой
путеводные звёзды терять


месяц медленный в тёмном окне
всё нехитро чудесно старо
и молчит астронавт на луне
словно нищий в московском метро

   «Уеду в Рим и в Риме буду жить…»


Уеду в Рим и в Риме буду жить,
какую-нибудь арку сторожить
(там много арок – всё-таки не Дрезден),
а в городе моём прозрачный хруст
снежка, дом прежний выстужен и пуст,
и говорит: «Хозяева в отъезде»


автоответчик, красным огоньком
подмигивая. Рим, всеобщий дом!
Там дева-мгла склоняется над книгой
исхода, молдаван, отец семье,
болтает с эфиопом на скамье,
поленту называя мамалыгой.


Живущий там – на кладбище живёт.
Ест твёрдый сыр, речную воду пьёт,
как старый тис, шумит в священной роще.
Уеду в Рим, и в Риме буду петь.
Там оскуденье времени терпеть
не легче, но естественней и проще.


Там воздух – мрамор, лунные лучи
густеют в католической ночи,
как бы с небес любовная записка…
А римлянин, не слушая меня,
фырчит: «Какая, господи, херня!
Уж если жить, то разве в Сан-Франциско».

   «Побыв и прахом, и водой, и глиняным…»


Побыв и прахом, и водой, и глиняным
болваном в полный рост, очнуться вдруг
млекопитающим, снабжённым именем
и отчеством. Венера, светлый дух,
ещё сияет, а на расстоянии,
где все слова – «свобода», «сердце», «я» —
бессмысленны, готовы к расставанию
её немногословные друзья.


Ты говорил задолго до Вергилия,
на утреннем ветру простыл, продрог,
струна твоя – оленье сухожилие,
труба твоя – заговорённый рог.
Побыв младенцем и венцом творения —
отчаяться, невольно различать
лиловую печать неодобрения
на всём живом и тления печать.


Жизнь шелестит потёртой ассигнацией —
не спишь, не голодаешь ли, Адам?
Есть многое на свете, друг Горацио,
что и не снилось нашим господам.

   «Еще царит в пространстве диком…»


Еще царит в пространстве диком
Господний сумрачный уют,
В нетвердом воздухе безликом
Созданья длинные снуют,
Но не занять им обороны,
И рыбку-аурум не съесть.
Должно быть, чайки? Нет, вороны,
А может, вороны – бог весть.
Бог весть! Но сердце красной тенью
Уже склоняется туда,
Где муза – пыльное растенье,
И горло – праздная звезда.

   «У каждого, братия, свой талант…»


У каждого, братия, свой талант,
и счастья – как из ведра.
Проворовавшийся интендант
тоже хотел добра,


когда полковнику гнал пургу,
не ведая, что творит,
когда по ночам продавал врагу
порох, хлор и иприт.


Известно, что бывает в таком
случае: полный абзац.
Звенят железом, скрипят замком,
ведут на пустынный плац.


Молчит священник. Поздно рыдать!
Бледна звезда в синеве.
Беда. И пенсии не видать
бездомной его вдове.

Чтение онлайн



1 2 [3] 4 5 6

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация