А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Хамид и Маноли" (страница 3)

   VI

   Христиане наши в это время вооружились и собрались под Ханьей, около Серсепильи и Перивольи. Их было тысяч около десяти из разных епархий и сел. Начальников у них было много, а главный самый был один молодец – Маврогенни. У нас и теперь так говорят люди, – во времена Вели-паши, либо во времена Маврогенни, – все равно это. Стали они в садах и под оливками; не портили и не трогали ничего даже в турецких садах и домах и послали сказать всем сельским туркам в Киссамо и Селимно, где больше турок, и в другие места, чтобы они работ своих не бросали и не боялись бы. «Мы с Вели-пашой воюем, а не с вами. Вы критские люди, такие же, как и мы, и от нас вы зла не ждите…»
   Однако глупые турки деревенские нашим не поверили, а поверили Вели-паше. Паша подсылал им людей: «Идите, спасайтесь в города; не верьте грекам; их больше в селах, и они вас там всех перебьют».
   Ему хотелось, как слышно, чтобы больше смут было в Крите и чтобы султан сказал: «ты один исправишь все там, Вели-паша! без тебя нет спасенья»…
   Говорили также наши, что английский консул тоже все против христиан действовал.
   Пошли турки в город из деревень толпами. Женщины, дети на ослах, на мулах едут; пожитки везут: а мужчины около пешие с ружьями. Усталые, сердитые, голодные все в Ханью собрались.
   Работы свои полевые покинули и жить им нечем: работ в городе для них нет…
   Город наш-то, знаешь, тесный; улицы узкие; стены кругом города толстые; ворота у крепости на ночь запрут и бежать некуда; разве в море броситься. Страшно стало христианам городским. Как ночь придет – души нет; так и ходит за тобой смерть жестокая!.. Что делать? Куда бежать?
   Наши из садов Серсепильи шлют сказать паше:
   – Пусть султан нам права возвратит обещанные!
   А паша ждет войска из Константинополя и не уступает. Турки в городе, – сказала я, – голодные, злые, теснота им, жить негде; у кого родные были, и тех стеснили, а у кого не было родных?! И то сказать, каково было в жару в эту летнюю с детьми маленькими и с больными, и старыми людьми, где попало жить?
   В селах у них, какие бы то ни было, а дома чистые и хозяйство свое было заведено. Грозятся они нам ежедневно; ходить по базару грекам становилось опасно. И женщин трогали турки. Вышел епископ в праздник из митрополии; за ним мы идем. Стали трогать гречанок турки; епископ остановился и закричал на них: «не трогайте женщин, которые с молитвы идут! Это и по вашему закону стыд и грех великий!..»
   А один киссамский паликар вынул нож из-за пояса и хотел ударить епископа.
   Паша велел этого молодого турка в цепи заковать. И от этого остальные турки ожесточились еще сильнее.
   А наши молодцы из Серсепильи шлют свои угрозы. – «Если тронет кто христиан в Ханье, мы запрем источник и весь город и паша от жажды истомятся». Вода хорошая из Серсепильи в город проведена, и даже место это зовется у нас: «И мана ту неру» (мать водная). Куда пошли бы турки из Ханьи брать воду? По селам окрестным? – боятся, войска мало… А в городе нет иной воды хорошей.
   Вот так-то мы мучились долго. Я задумала из города от страха и духоты уйти; думаю, лучше один хлеб в деревне какой буду есть и жалованья не надо мне, когда что ни ночь – то страшнее и страшнее становится. Как придет час запирать ворота городские и увидишь над собой со всех сторон до небес толстые стены, и кругом все турки суровые, с большими усами – так и польются слезы от страха! Как живую в гроб тебя кладут, вместе с ребенком твоим невинным. Турчанки мои меня утешали и ободряли:
   «Не бойся, морэ́[8] Катинко! мы тебя никому не дадим! Ты в гареме у нас, не бойся!»
   Однако я все-таки собралась уйти, хоть и много благодарила их. «Пробудь до завтра, – сказала хозяйка сама, – вымой ты мне это платье одно; а завтра тебе добрый путь».
   Я осталась на одну еще ночь. Девочка моя уж давно заснула, и мы стали сбираться спать; Селим-ага в кофейне был и не пришел еще… было уж около полуночи… Все стемнело и стихло в городе… Вдруг, как закричит кто-то от нашего дома недалеко:
   – Режь гяуров!.. Режь! Всех гяуров режь… наших бьют!..
   Минуты, я думаю, не прошло – бегут турки со всех сторон. Огонь! Крики! Оружие стучит; двери хлопают в домах. Женщины плачут, дети кричат.
   Упали было подо мной ноги; но вспомнила я о дочери; схватила ее и кинулась к дверям. Хочу бежать в итальянское консульство; вспомнила я консула мусьё Маттео, добрый был старичок.
   Хозяйка кричит: «нейди, глупая, нейди; мы тебя в ковер завернем и под диван бросим; кто сюда в гарем из чужих турок резать тебя придет!..»
   А я не помню себя, вырвалась и ушла на улицу. Девочка моя плачет со сна и с испуга; а я бегу с ней.
   Уж кто мне попался навстречу, и не помню в лицо никого. Помню, и солдаты турецкие бежали, и офицеры, – и наши, и простые турки раздетые и с криком…
   Одно видела я хорошо. Собралась в одном месте толпа солдат; я остановилась – что делать. Смотрю, выскочил из дверей один сосед наш, старый бей турецкий; выскочил раздетый, с топором в руке и кричит: «наших бьют! режьте! режьте греков».
   Полковник низамский[9] как схватит его за горло да как даст ему по щеке:
   – Лжешь! – говорит, – никого не бьют!
   Вырвал у него топор, в дом его назад втолкнул, дверь запер и ушел дальше с солдатами. На меня они и не взглянули. А я увидала, что по другой улице греки с женами и детьми бегут толпой – кинулась за ними и взошла вместе с ними в французское консульство; русского тогда у нас в Крите еще не было; греческий консул дальше французского жил; и все-таки понимала я: – «Франция – держава большая, европейская, в этом консульстве не так опасно будет».
   Знала я, что франки, хотя и злы на нас, а резать нас туркам простым, без причины, не дадут; не потому, чтобы они нас жалели… Господи избави – жалеть им нас! а потому, что свету хотят показать, будто в Турции закон и порядок есть. Эти дела политические у нас всякий ребенок глупенький знает!
   Вот вбежала я за другими к французскому консулу… А уж дом его полон греками. В этот час все консулы, кроме английского, отворили народу нашему двери. Английский – в деревне ли был, не велел ли отпирать, не знаю, – только заперты были двери его для наших.
   Во французском консульстве стон стоит и плач.
   Кавассы бледные ходят; шепчутся. Консул сам задумчивый ходит тоже, шагает через ноги наши, курит молча. Выйдет на балкон; постоит, послушает и опять вернется.
   – Нет ли у вас оружия? – спрашивает.
   – Есть, – говорят люди.
   Он кликнул кавассов и велел отобрать оружие.
   – Беда вам! – сказал он, – если у которого из вас нечаянно выстрелит пистолет; подумают турки, что мы в них отсюда стреляем, и тогда… кто знает, что будет. Сидите тихо и не бойтесь; вы под флагом французского императора!
   Успокоились мы как будто немного, стали потихоньку между собой говорить.
   – Что случилось? – спрашиваем друг друга. Один грек и сказал, как вышло все это. Рассказывал он, и мы все слушали, и драгоманы, и кавассы, и сам консул.
   Слушала и я, и не знала, несчастная, что это о моем бедном брате речь. Один христианин молодой турка в кровати зарезал; хотел его деньги взять. Да ударил ножом неловко; весь в крови бросился бежать на улицу, а турок истекает кровью – тоже дошел до порога своего и стал звать других турок на помощь… Турки и подумали все, что греки их резать собрались…
   – Слава Богу! – крестились мы, – это еще ничего!.. И в городе все стихло как будто.
   Слышим, мимо консульства низамы прошли – «стук, стук, стук!» Слышно, правильное войско идет… все не так страшно стало…
   Сидим полчаса, сидим час у французского консула – все тихо… Послал он пред этим еврея, драгомана своего, в Порту… Пришел еврей бледный, дрожит и шепчет что-то консулу.
   Вышли они вместе.
   Как вдруг загремят ружейные выстрелы… чаще, чаще! Мы только руки подняли к небу и взмолились о прощении грехов наших.
   Гремят ружья все сильнее. Вбежал кавасс и говорит:
   – Того гречонка, что турка зарезал, схватила полиция и увела его в конак к паше. Турок же простых тысячи собрались пред конаком, и беи, и ходжи с ними и кричат Вели-паше: «или отдай нам грека этого на растерзанье, или мы всех христиан перебьем в Ханье!»
   Паша не отдает его, говорит – судом его будут судить, так убивать нельзя. Как услышали этот ответ турки, и стали стрелять в окна паши. Что-то будет!
   Побежал опять драгоман куда-то с кавассом.
   А мы говорим друг другу в страхе нашем: «Уж лучше отдали бы, правда, этого грека им, чтобы нас спасти! Он убийца, а мы что сделали?» И стали люди молиться; и я, пусть Господь Бог простит меня! помолилась:
   – Когда бы отдал паша убийцу на растерзанье!..
   Не знала я, что о погибели любимого брата молю! Потому что это Хамида своего он убил, а никто другой. Текут мои слезы градом и теперь, когда я вспомню об этом!..

   VII

   Потерпите же теперь, я расскажу вам, как это случилось, что Маноли наш Хамида убил.
   Я уж это все после хорошо узнала.
   Любил его, видно, Хамид крепко. И Маноли, я вам говорила, сначала доволен был судьбою своей. А потом, когда Христо Пападаки и другие греки стали дразнить его Хамидом и смеяться над ним, ему тяжело стало. И Хамид стал грозить ему тем и другим. «И себя убью, и тебя!» – говорил Хамид.
   – Брось его, – учит Христо. – Уедем в Элладу; там просвещение и свобода, а здесь Турция.
   – Убью тебя, если уедешь от меня, – твердит Хамид.
   Брат уж и плакать стал, а Христо свое продолжает:
   – Уедем да уедем в Элладу. Ты собой красавец, и у меня сестра младшая в Патрасе еще красивее тебя будет. Как цвет гвоздики она хороша! Не видал от нее еще и улыбки ни один мужчина. Ты первый будешь. За ней дом дадут тебе, если ты будешь мужчина.
   – Разве я не мужчина? – спрашивал брат.
   – Какой же ты мужчина? Когда бы ты был мужчина – Хамида, который по детской глупости твоей опозорил тебя, давно бы на свете не было. Убей его и бежим вместе; возьми все деньги его из кассы и беги прямо ко мне, как убьешь его. Я спрячу тебя на корабль греческий.
   В этот вечер Хамид был пьян немного; считал свои деньги при Маноли нарочно, должно быть, чтоб Маноли от него не уходил; забыл запереть их и лег. А брат поднялся и ударил его в грудь ножом… Да ударил дурно… Потерялся и побежал из лавки… Поднялся крик и шум в соседстве, и заптие[10] на углу поймали его и отвели в конак.
   Вот как это было. Вели-паша, когда увидел, что турки стрелять в конак его начали и что стекла в окнах от пуль биться и падать стали – задумался. А все говорят ему кругом: «отдай ты этого гречонка проклятого; он убийца».
   Турки все стреляют в конак и ревут как звери: «отдай нам его! отдай!!!»
   Что было делать паше? Не губить же всех из-за одного? Солдат и заптие у него мало!
   Однако терзать брата он не дал им; а вывели заптие мальчика на высокую лестницу… Внизу народ, как море кипит… Уж и на лестницу кинулись и лезут. Заптие поскорее удавили Маноли веревкой и кинули с лестницы его тело народу.
   Повеселели турки-варвары тут же; привязали к цепям, которые у брата на ногах были, веревки; схватились за них и побежали с криком и проклятиями по всем улицам.
   Пред каждым консульством они останавливались и ругали и греков, и всех, по-ихнему, гяуров вместе. И консулов самих осыпали бранью самой скверной.
   И около французского консульства простояла толпа долго с криками и бранью.
   Кто посмелее был из нас, побежали к окну.
   – Довольно вам, гяуры, царствовать над нами! Кончится скоро царство ваше здесь, собаки, шуты маскарадные, сводники! Всех вас в клочки изорвем! всех!
   Я думаю, вы и сами, господин мой, поймете, до чего это страшно было.
   Консул, однако, вышел на балкон, уговаривал турок уйти, а сам между тем высмотрел, кто из них больше кричал и бесновался. Заметил после и паша этих людей; как стихло все, в тюрьму посадил. Дольше всех просидели один дервиш горбатый и старый бей один, наш деревенский, из Халеппы: он в серебряных очках всегда ходил. Этот бей шесть месяцев пробыл в тюрьме за это.
   Накричались турки и потащили дальше труп Маноли; цепи звенят по камням. С шумом и смехом толпа бегом за трупом бежит.
   Мы все перекрестились и отдохнули. Иные с радости стали плакать, и все благодарили консула.
   Турки кинули труп брата в ров, разошлись по кофейням, закурили наргиле, успокоились, веселились до рассвета и хвастались, что самим консулам задали страха.
   Тем это дело и кончилось. Скоро после этого приехал из Константинополя старик Сами-паша сменить Вели-пашу. Пришло с ним и войско. Сами-паша привез грекам обещания: уступить им многое, чего они просили (что обманули потом – это вы знаете). Пришел и молодец Маврогенни в Ханью. Сами-паша верхом, а Маврогенни около него идет; пусть все видят, что критские христиане помирились с турецким начальством.
   После этого греки из Перивольи и Серсепильи разошлись по домам, и турки деревенские из Ханьи все ушли. Люди радовались, что все утихло, и хвалили консулов; один только тот усатый черигот кафеджи, который с мужем покойным был друг, все не хвалил и не радовался.
   – Жаль, жаль, – говорит, – что ни вас всех, ни консулов турки не перебили! Конец бы тогда Турции сразу! Вы думаете, эти западные консулы об вас заботились? Глупый вы народ! Это у них тоже своя политика друг против друга. Назло все они это англичанину сделали; зачем больше их весу у Вели-паши имел. Ах вы деревенские головы! Что мне сделать с вами, не знаю.
   Уж не знаю, правду ли он говорил, кафеджи, или так у него уже злость против франков была.
   Как утихло все, говорю я, и душа моя утихла вовсе, господин мой! Долго и слез у меня ни капли не было. Точно душу мою кто ветром, как лампадку, задул. Хожу – ничего не хочу, все вижу, а смотреть ни на что не смотрю.
   Хлебом одним год почти питалась у себя в доме и, кроме церкви, никуда не ходила. Сердце мое стало как камень, а камень такой всяких жалоб и слез тяжелее!
   И о брате, и об муже, и об матушке вспоминала нарочно, не заплачу ли?
   Дочь нарочно начну няньчить: «Сирота моя! несчастная моя!» Все не плачу!
   Только, наконец, весной я заплакала, и стало мне много легче. И вот отчего это случилось.
   Девочка моя на руках моих стала дремать, а я сидела и вспоминала всякие песни, которыми няньчат детей.
   И вспомнилась мне одна нездешняя песня; отец меня петь ее выучил, когда из Эпира вернулся.

Нашего маленького, маленького балованного.
Вымыли его, вычесали, к учителю посылали…
Ждет его учитель с бумагой в руке.
А учительша ждет его с золотым пером.
– Дитя ты мое, дитя, где твоя грамота, где твой ум?!
– Грамота моя на бумажке, а ум мой далеко, далеко!
Далеко, у девушек тех черноглазых,
Глаза у них точно оливки, а брови снурочки.
А волосы их белокурые – длиной в сорок пять аршин!..

   Вот эту песенку как запела я сама про себя (девочка моя уснула), и вспомнила я, как носила брата! сама еще мала как была!
   Несу его, помню, домой из-за ворот вечером и пою эту песню; и месяц ему в личико светит, и он глазами синими на мои глаза глядит и молчит… Вот как это я вспомнила, открылась душа моя с того часа, и полились мои слезы!..
   Верьте мне, господин мой, что я вам всю правду сказала!
   Я слушал внимательно рассказ Катерины. Небо над нами было чисто, и розовый цвет уже покрывал старый персик, у которого мы сидели; море не шумело, и мирно блистал снег вдали, на высотах Сфакиотских…
   Я верил страданиям Катерины; но и страдания, и радость в этом прекрасном краю казались мне лучше тех страданий и радостей, которыми живут люди среди зловонной роскоши европейских столиц.
Чтение онлайн



1 2 [3] 4

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация