А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Деловой роман в нашей литературе. «Тысяча душ», роман А. Писемского" (страница 1)

   Павел Васильевич Анненков
   Деловой роман в нашей литературе. «Тысяча душ», роман А. Писемского

   Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу.
   Автор не изменил своей манере притом: отличительное качество его таланта – выражать мысль свою посредством дела, – и одного дела, не прибегать к помощи описания характеров, а прямо возлагать на точное изображение их все свои авторские надежды, выдавая публике целиком образы и фигуры, без всякого косвенного ходатайства или хитрой рекомендации, – все эти качества в большей части случаев остались за ним и теперь. Разница только в том, что по самой глубине, разнообразию, смешанному свойству побуждений, одушевляющих новый мир, куда вступил автор, природные качества его таланта уже не могли действовать с той свободой, полнотой и уверенностью в себе, какими отличались прежде. В большей мере, чем при каком-либо создании из простой, цельной (хотя бы и грубой) жизни, тут требовались выбор, долгие соображения, мучительная работа отыскания верной и выразительной ноты для главного певца, к которой способен бы был пристроиться и весь хор остальных голосов. Нет сомнения, что автор вышел победителем из тяжелой задачи, им себе заданной, и новый роман, может статься, более всех прежних произведений его свидетельствует о силе его таланта, одолевающей при случае весьма значительные препятствия; но нет сомнения также, что упорный труд, предшествовавший и сопутствующий роману, неизбежно отразился на самом создании и лишил его того полета, той увлекающей силы, которые едва допускают заметку или возражение со стороны читателя, оставляя после себя только удовольствие разбирать произведенное ими впечатление и дополнять его новыми соображениями, возникающими в душе, как благодатные последствия представленного ей зрелища.
   Не будем требовать однако ж от писателя тех свойств, которые уничтожаются самим содержанием выбранного им предмета. Какая уж история преобразователя совершается спокойно, не возбуждая горьких сомнений в уме самого историка и подчас не запутывая его суждения до того, что из-под пера его исходит нетвердый и двусмысленный приговор. Ведь преобразователи малые и великие, а равно и история их, стоят всегда между двумя противоположными воззрениями, взаимно исключающими друг друга, и сохранить тут золотую середину, а особенно свободу и развязность изображения, бывает весьма трудно, иногда невозможно. Нам достаточно, что автор заключил фалангу мыслящих и бездействующих героев повествовательной литературы нашей выводом на сцену лица, по преимуществу деятельного и притом трижды деятельного: на литературном, жизненном и гражданском поприще. Вот наконец и Геркулес, готовый на все двенадцать подвигов, и не только готовый, но и совершающий их. Для нас очень важно знать, как смотрит на него сам автор, потому что от воззрения автора зависит в сильной степени и душевное настроение читателя. Если писатель с иронией обращается к выведенному лицу, на долю последнего выпадает горькая участь. Как он ни старайся показать себя затем с хорошей стороны, как ни моли о снисхождении и о правах своих – ничто не поможет: характер запятнан иронией автора, словно клеймом, и, под каким бы платьем ни явился, клеймо неотвязчиво мелькает перед глазами читателя. То же и наоборот: если писатель отличил героя своей симпатией, то уже много надобно неосторожных поступков, вертопрашества и легкомыслия, чтоб погубить действующее лицо во мнении читателя, да и тогда еще все-таки остается кое-что, все-таки вырвется иногда ласковое и задобривающее слово. В новом произведении А.Ф. Писемского не видно ни большой симпатии, ни явной иронии к главному персонажу романа, г. Калиновичу, однако же пустить его гулять по свету без всякого аттестата с своей стороны, автор, разумеется, не мог. Калинович – прежде всего публичный человек, а публичный человек вызывает необходимо суждение и толки; их надо, по крайней мере, предупредить и направить. Исполняя обязанность эту, автор наш уже принужден был отступиться от роли отца, который может только одно из двух: или любить, или ненавидеть свое детище, – и принял роль бесстрастного судьи, который, пожалуй, не затруднится разложить на две разные кучки достоинства и недостатки подсудимого и, соображаясь с величиной той или другой из них, составить свое суждение. В первой части романа Калинович по ненасытному, но мелкому честолюбию, по сухости сердца, способного на отвратительное лицемерие, по эгоизму, приносящему в жертву доброе имя и честь его любовницы Настеньки и не отступающему даже перед самой безобразной ложью, Калинович является нам гораздо ниже того грубого, но добродушного общества, которое его окружает и перед которым он гордится своей приличной физиономией. В последней, четвертой части, когда, миновав лабиринт темных и большей частью позорных интриг, Калинович достигает своего жизненного идеала, становится славен, богат, силен и деятелен, является у автора нечто похожее на сочувствие к нему и на увлечение. Он горячо и по обыкновению мастерски описывает нам подвиги этого человека, ополчившегося на злоупотребления и начинающего истреблять их направо и налево в кругу своей власти, помимо всех местных соображений, иногда помимо приличия и необходимости, иногда даже помимо закона и установлений. Со всем тем (и это великое достоинства романа!) суждение читателя о Калиновиче нисколько не задерживается проблесками меняющихся отношений автора к герою: истина всех изображений так велика у автора, характер лица так полон жизни и правды, тип так ясно обрисован, что настоящая мысль романа является сама собой. Калинович есть произведение той самой почвы, от которой он хочет отделиться, которую он хочет исправить, которую попирает с презрением и из которой, при действительной обработке ее, он, вероятно, будет первый вырван и отброшен, как сорная трава. Здесь изобразительный талант автора одержал победу над запутанностью предмета, сложностью психологической задачи и, как нам кажется, над нетвердостью и колебанием собственной мысли его.
   Странно однако же покажется читателю, что мы постоянно говорим о Калиновиче, как будто он один, в ложном своем величии, наполняет весь роман. У такого писателя, как г. Писемский, должны же быть те живые, чрезвычайно выпуклые и оригинальные физиономии, которые он вырывает из толпы удивительно легко и смело, ставит перед глаза читателя на несколько мгновений, ослепляя их поразительной верностью изображения, и возвращает снова в толпу; должны быть, наконец, и мастерские описания провинциального быта, отличающиеся теплым колоритом, свободой и широтой кисти. Действительно, и того и другого очень много в новом романе. Начиная перечет наш с лиц – стоит только вспомнить наставников Эн-го училища, ленивого, мрачного сторожа Терку, мистического ростовщика почтмейстера, сурового настоятеля Эн-го монастыря, самого отца Настеньки, добродушного до ребячества Годнева, параличную старуху высшего общества, у которой вся жизнь ушла в желудок, блестящего князя Раменского, такого развязного и свободного по наружности, но существование которого держится позорной связью и висит постоянно на одном волоске, удивительного подрядчика Папушкина, этого великого практического философа, инстинктом угадывающего, где настоящая сила и где подлог, и множество других лиц еще. А в описаниях сколько страниц, не оставляющих воображению почти никакого дела, так с первого разу рисуют они предметы во всей их неотъемлемой целости, и притом не с помощью дагерротипного перечисления и свода подробностей, а с помощью двух-трех крупных черт, схваченных, так сказать, налету. Можно ли забыть, прочитав раз, изображение уездного городка, которое после таких же изображений в «Мертвых душах» и романе «Кто виноват?», еще поражает свежестью и оригинальностью; а далее рассказ о путешествии Калиновича с купцом из Эн-ка в Петербург, рассказ о впечатлениях, испытанных героем, затерянных посреди холодного, малоприветливого города; наконец, можно ли забыть великолепное описание его представления директору департамента, сцен в приемной последнего и множества других подробностей. Все это обличает такую степень творческой наблюдательности, которая не нуждается в усилии и вполне надеясь на себя, передает свои приобретения просто и легко, окрашивая их при случае особенным юмористическим цветом: ничего переговоренного, ничего недосказанного тут, конечно, уже не встретится. Недостатки эти являются у автора только тогда, когда, нарушая естественный, природный ход своей наблюдательности, он вздумает насиловать ее, искусственно изощрять и направлять к тому, мимо чего она прошла без внимания. Недостатками этими страдает большая часть второстепенных лиц второй и третьей части романа, описывающего судьбу и приключения Калиновича в Петербурге. Для второстепенных лиц существуют своего рода законы: лица эти не имеют права составлять явления, столь же или еще более значительные, чем главные действующие характеры, так как они не могут надеяться на достаточно полное, внимательное изображение, а между тем физиономия журнального труженика Зыкова, и физиономия нравственного сибарита Белавина именно таковы, что просят настоящей кисти художника. Все, что о них не договорено, есть преступление перед ними, и это особенно верно в отношении Зыкова; портрет его искажен, потому что едва набросан, и каждая беглая черта, посредством которой автор старается уловить его выражение, только увеличивает несходство и распространяет недоразумение. Произвольно и не всегда ловко выведены также некоторые подробности аристократической, светской жизни, хотя все основные мысли и мотивы ее замечательно верны. Все более труда стоил воображению автора идеальный тип любовницы Калиновича, оригинальной Настеньки Годневой: но о нем мы скажем несколько слов впоследствии.
   Со всем тем, оставляя в тени многие блестящие стороны романа, мы считаем себя вправе говорить преимущественно о Калиновиче – и вот на каких основаниях. С первых страниц является он нам как публичный деятель, и постоянно затем, в продолжении всего романа, мы заняты историей развития его «карьеры». Говоря прямо – другого содержания роман не имеет. Мы видим, как зарождается будущий важный чиновник, как усиливается он пробить себе дорогу, как по ошибке, свойственной молодости, пробует он иной, литературный путь, к которому нисколько не предназначен судьбой, как покупает видное место и положение ценой собственной чести и человеческого достоинства, и как, отбрасывая все другие стремления, делается наконец чистейшим экстрактом делового человека. История возникновения публичного деятеля составляет настоящую интригу романа: бедная Настенька, богатая Полина, коварный князь, и петля, смеем выразиться, которую стараются набросить все три лица эти, каждое со своей стороны, на героя нашего, имеют для нас второстепенное значение, потому что истинный смысл романа заключается не в них. Он весь в служебном значении Калиновича, общественная важность новый чиновничьих идей, приносимых им с собой, оценка их и изображение неспособности их возвысить характер, лишенный от природы нравственного достоинства, а затем описание способов, какими непризнанные реформаторы стараются доставить торжество своим воззрениям, скрывая за ними бедность и моральное ничтожество своей натуры, – вот где истинный смысл романа и его исходная точка: тут и настоящее содержание его, тут и единственная его «интрига». Все прочее имеет только обманчивый вид дела и, при внимательном рассмотрении, оказывается тотчас же простым орудием для развития главной мысли, а потому легко и естественно заслоняется фигурой Калиновича. Все другие лица романа существуют по милости его – он один существует независимо и свободно. Мы знаем, что этому выводу на первый план общественного вопроса в форме Калиновича роман обязан огромной занимательностью и огромным успехом, мы знаем также, что никто еще не олицетворял с такой смелостью и с таким мастерством, как автор наш, одно из явлений современного бюрократического мира, но вместе с тем решаемся сделать и несколько чисто эстетических замечаний по этому поводу. В глазах многих эстетические замечания уже потеряли всю свою цену и стали похожи на линейки, по которым пишут обыкновенные люди, не умеющие писать или передающие чужое слово, – но обойтись совершенно без эстетических замечаний при разборе художественного романа, согласитесь, тоже не совсем возможно. Необходимость должна служить нам оправданием.
   Замечено, что современная наука с любовью обращается к частной жизни и высоко ценит ее интересы. То же самое, только в большей мере, чем про историю, этнографию и статистику, можно сказать и об искусстве: частная жизнь есть настоящее достояние его. Ни пышные титулы, ни важные официальные должности и занятия не вызовут искусство на деятельную работу, вызывают ее только одни частные дела человека, хотя бы он владел двумя Индиями, или не владел и пяденью земли, потому что в частных делах, отношениях, связях и во взаимной их игре всего лучше обнажается душа человека и душа лиц, сопряженных с ним любовью или ненавистью. Эта наклонность искусства инстинктивно понималась известнейшими творцами так называемых общественных романов, французскими и английскими: вопросы административного и политического свойства не составляют у них самого зерна произведения, а только хвост его, который, пожалуй, как у комет, может раскидываться на необъятное пространство и занимать половину видимого горизонта. Стороной и боком около частного дела идут все эти вопросы до тех пор, пока, облеченные в форму явлений, катастроф и событий, они не вторгаются в середину домашней, замкнутой частной истории и не нарушают ее течение. Отсюда начинается их история. Чем естественнее, правильнее, разумнее были все отношения между людьми до появления этих посторонних деятелей, тем безобразнее являются уму читателя враждебные силы, обезобразившие частное дело, возбуждая желание одолеть их или изменить их свойство. То же и наоборот. Если только с помощью этих побочных деятелей можно внести какой-либо порядок в своевольное, неразумное течение жизни, то это становится лучшим доказательством несостоятельности частного быта и необходимости обновить его посредством высших нравственных начал. Иногда и то и другое вместе является следствием вмешательства общественных вопросов: они в одно время обнаруживают и собственные свои недостатки, и недостатки той жизни, на которую имеют влияние. Случается, однако ж, что авторы выводят их из скромной роли побочных деятелей, ставят на первое место и подвергают их прямо, непосредственно, допросу, обличению, призывая уже какую-либо частную историю, где они замешаны, как обвинительный акт, как упрек, или тяжелое показание. Тогда уже начинается нечто вроде тяжбы, которая может иметь свою высокую, глубоко-полезную цель, но к области искусства не принадлежит. Заметьте: мы не говорим, что область, к которой относятся произведения этого рода, ниже или менее важна и почетна, чем область искусства. Нет ничего неважного в мире нравственных явлений, как нет в нем предпочтений, местничества и привилегий; мы только говорим, что это две разные области. Может статься, что русскому искусству суждено изменить эту программу и создать новую, по которой частное событие и сфера отвлеченных вопросов права, психическая история лица и деловые интересы могут быть примирены и безразлично попадать в главные пружины романа, не нарушая тем законов свободного творчества. Ведь была же эпоха, где действительно отдельный человек и история народа шли дружно обнявшись, где мысли первого составляли содержание последней, где последняя говорила только то, что говорил первый, – эпоха эпическая, оставившая нам образцы своих безукоризненных произведений. Не попытаться ли воскресить ее? Конечно, для достижения ныне подобного родственного единства и безразличия между частным лицом и официальным бытом следовало бы прежде всего значительно упростить весь быт наш, чего, кажется, ожидать нельзя, – но зачем же отчаиваться? По крайней мере не заметно, чтоб такого рода опасения имели влияние на производительность наших писателей. В последнее время множество попыток было сделано начинать психический и поэтический рассказ о человеке не с человека, образуемого, разумеется, формальным бытом, в котором он вращается, а с истории, поверки и оценки самого формального быта, его породившего, человек идет тогда уже как бы в придачу к нему. Ничего такого нет, разумеется, в новом романе г. Писемского; сильно и обильно вращается там действительная жизнь, но изображение публичного деятеля захватывает и в нем все пространство картины, между тем как остальной мир кружится около того деятеля, словно на оси своей. Роман поэтому может быть причислен к ряду тех же попыток, но произведенных с такою силой и творческою мыслью, что становится вдвойне замечателен и вдвойне опасен для подражателей и для самой теории, сейчас нами изображенной.
   Однако посмотрим, что дает нам, в сущности, роман, построенный на этом основании и притом с такой расточительностью таланта, с таким обилием средств, находившихся в руках художника и знатока дела, которому в искусстве крепко держать бразды всех событий рассказа и направлять их прямо к одной определенной цели, может быть, и нет равного в литературе нашей. Он дает нам в простом и, можно сказать, голом виде историю честолюбца, пробивающего себе дорогу, – именно Калиновича, и этот характер тлетворно действует на всю постройку произведения, как старательно и искусно ни сложена она. Узел происшествий, по-видимому, крепко и ловко затянутый автором, рвется тотчас с приближением героя. Оно и понятно: герой стремится на первый план, где ему заранее указано место, и по необходимости все должно сторониться перед ним – сперва любовница, Настенька, потом жена, Полина (эта, Бог знает, почему), потом влюбленный барон, располагающий местами, потом хитрый, опытный князь, а наконец весь провинциальный город и целая область. Какая «интрига», какое содержание, как бы богато оно ни было, выдержат напор человека, которому определено стоять на высоком пьедестале coute qui coute[1], потому что без этого все пропало – мысль произведения и оно само. Как триумфатор расхаживает герой вдоль и поперек всей завязки романа, которую автор старается всеми силами спасти из-под ног этого нечистого духа, им же самим вызванного: ходом романа уже владеет не автор, не внутренняя необходимость жизни, а этот человек. Автор у него в руках и принужден употреблять в действие всю силу ума и таланта, чтобы приличным образом, с наружным видом самостоятельности следовать за ним по пятам. Это тираническое обращение с жизнью, со всеми окружающими, герой Калинович приобрел совсем не тогда, когда, продав себя богатой и влиятельной невесте, купил право неприкосновенности для себя и своеволия над другими, а гораздо ранее. Он приобрел его еще до начала самого романа, именно тогда, когда автор решился сделать в фантазии своей уступку ложному блеску и поставить Калиновича с идеей, им выражаемой, не в ряду всей другой жизни как одну из ее подробностей, а в центре жизни как рычаг и начало ее. Калинович скоро высвободился от повиновения обыкновенным ее законам.
   Отличительное качество романа, где гражданское дело составляет главную пружину события, есть некоторого рода сухость. Он способен возбуждать самые разнородные ощущения, кроме одного – чувства поэзии. Негодование, смех, благородные стремления к высшей нравственной идее, сострадание, ужас, – все эти и множество других психических ощущений легко пробуждаются в человеке деловым романом, но до поэзии и поэтического обаяния достигает он редко. Этого также вполне нельзя сказать о произведении нашего автора, но и у него поэзия обнаруживается только по закраинам романа, в каком-нибудь Годневе, в какой-нибудь Пелагее Евграфовне, заявляющей свою беспредельную благодарность к семейству Годневых особенным манером, – в мрачном капитане, страдающем за других молчаливо, но выразительно, – наконец, в пьяном Экзархатове и проч.; но она бледнеет и пропадает в центре, на первом плане, где беспредельно господствует в образе Калиновича одно гражданское дело. Краски жизни, игра ее и живописные мотивы бегут от него, как легко понять, в дальние углы романа и, притаившись там, робко горят в чаше переплетающихся событий, как светящиеся червячки в зелени. Перед глазами читателя прямо расстилается одна бесплодная, сухая степь, где, поднимая едкую пыль, свирепо сталкиваются животные страсти человека – корысть, злоба, эгоистический расчет: таково неизбежное условие всякого романа, занимающегося судьбой делового человека, а не жизненной историей, которую он должен болезненно возмутить или расстроить окончательно. «Что ж за беда? – скажут нам. – Лишь бы вышла поучительная картина, лишь бы открыл нам автор глаза на болезнь общества и способствовал к отысканию лекарства от недуга! Нет, или очень мало поэзии в главных событиях – ну, и Бог с ней! Она еще, пожалуй, перепортила бы все дело, лишив его необходимой яркости, разделив внимание читателя и ослабив впечатление». Расчет основательный, но от него уже недалеко и до заключения, что чем грубее средства, тем сильней и успешней они действуют…
Чтение онлайн



[1] 2 3 4

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация