А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Когда уходит человек" (страница 8)

   Музыка менялась, но как только начинало звучать танго, Громов неизменно оказывался перед нею:
   – Разрешите вас пригласить?
   Возвращалось танго; повторялось прикосновение и мимолетное замирание горячей щеки, которого она теперь ждала, боясь только одного: вдруг почудилось, вдруг этого не было?
   Одно касание, но такой бездонной нежности, о которой Прекрасная Леонелла не подозревала, что она существует на свете. Чудо, которое хотелось спрятать от всех и баюкать, как девочка баюкает любимую куклу. Или как прекрасная фраза на чужом языке, которую хочется повторять снова и снова.
   Танго изнывало, выматывало душу, и хотелось одного: чтобы оно не кончалось.
   Чтобы только не кончалось танго.
   Только бы не кончался год.
   …не кончалось время.

   Этой встрече предшествовала еще одна, когда следователь Громов специально посетил квартиру № 12, – для уточнения, как он выразился, некоторых обстоятельств по делу трубочиста-вредителя.
   Дом продолжало лихорадить, но уже по другой причине: никого больше не вызывали на улицу Карла, как его… одним словом, где допрашивают. Дом был настороже, но крышу и балконы обыскивать перестали. Все выглядело так, будто интерес к делу как-то притупился, что ли. Оставалось только гадать, как сложилась судьба трубочистного мастера Каспара, умельца и весельчака, приносящего удачу, и фаворита всех кухарок.

   Посещение запомнилось – очень уж оно было непонятное. Следователь пришел один, держался напряженно и, как показалось Леонелле, неуверенно, хотя то и дело хмурил ровные шнурки бровей. Рот у него был решительно сжат, но верхняя губа, припухшая, как от укуса пчелы, придавала лицу какое-то детское выражение. Сколько ему, лет тридцать пять? Следователь оторвался от бумаг, поднял голову, отчего стали видны темные, словно трубочист мазнул, полукружья под глазами, и сразу постарел лет на десять. Он часто поправлял волосы, отводя со лба темно-русые рассыпающиеся пряди. Леонелла заметила желтое пятно на среднем пальце и придвинула пепельницу:
   – Курите, пожалуйста.
   Взглянул с признательностью и достал портсигар. Когда курил, старательно выдыхал дым в сторону, сощуривая глаза.
   В десяти случаях из десяти Леонелла предложила бы гостю чашечку кофе, да только это был случай номер одиннадцать, ибо гость был не гостем вовсе, а казенным человеком. Если б не бумаги, так и присесть бы не пригласила. Как будто эти нуждаются в приглашении, спохватилась она; в любую квартиру вваливаются и делают что хотят. Зачем он опять явился?…
   Следователь докурил, оторвал взгляд от портрета и спросил:
   – Отопление работает?
   Не дожидаясь ответа, подошел к батарее, потрогал рукой; кивнул и посмотрел хозяйке прямо в глаза:
   – Теплые. А зачем вам печка?
   Почему я решила, что у него карие глаза, удивилась она; совсем не карие – зеленые.
   – Печка? – переспросила. – Чтобы тепло было, когда батареи не работают. Иначе я мерзну.
   Запахнула плотнее воротник платья, даже на глаз уютный и мягкий; а слова «кашемир» следователь все равно не знал.
   Несуразный разговор о печке иссяк. Громов медленно закрутил колпачок авторучки.
   – Вы очень хорошо говорите по-русски, – и добавил поспешно: – это не для протокола, мне просто… Вот я вашего языка не знаю, – улыбнулся виновато, – а жалко…
   – Для чего вам наш язык?
   То, что недоговорила – вы ведь не навсегда сюда пришли – отпечаталось в снисходительной, нечаянно высокомерной улыбке, но собеседник не заметил. Закурил, помахал спичкой и продолжал:
   – Красивый язык! Я бы хотел выучить, да и для работы… Надо бы учителя найти, только где время взять?…
   Он так долго затягивал ремешки планшета, что опять вернулась зряшная мысль о кофе. Наконец встал. Прежним – казенным – голосом попросил извинения за беспокойство; в дверях гостиной обернулся, посмотрел на нее, потом на портрет – и вышел.
   Сколько раз – но уже позднее, потом, – Леонелла вспоминала об этой не выпитой – не предложенной – чашечке кофе и мысленно возвращала в комнату усталого худого человека, ставила блестящий звонкий поднос с кофейным сервизом (тот, с темно-синей и золотой полоской) и даже зажмуривалась, явственно представляя аромат свежего кофе. И щипчики на подносе, щипчики для сахара…
   …Дверь закрылась. Она медленно вернулась в гостиную, где пахло табачным дымом, прислонилась к теплому кафелю печки, но долго не могла согреться.
   Нелепый день потащил за собой другие, одинаковые и бессмысленные, дни с одной-единственной, как выяснилось, целью: чтобы ветреным ноябрьским вечером Леонелла оказалась на чужом празднике и танцевала танго с казенным человеком, советским офицером. Ветер за окнами подвывал джаз-банду. Пианист в последний раз торопливо пересчитал пальцами клавиши и подбил итог торжествующим аккордом. Танго замерло. Зашаркали подошвы, зазвучали голоса и смех. Саксофон устало мостился в бархатное ложе футляра. Скрипач привычно потирал пятно на щеке – пятно, по которому скрипачи узнают друг друга в любой точке мира. Из коридора потянуло холодом и табачным дымом. Что-то щелкнуло наверху, под самым потолком, и яркий праздничный свет сменился обыкновенным и тусклым, как в трамвае.
   Набросив манто, «товарищ артистка» села в ожидавший автомобиль. Бал кончился; а то, что началось, названия не имело – особенно, если думать на разных языках.
   Как бы ни назвать, легко ошибиться. Страсть? Любовь? Жажда? Дом и не пытался подобрать определение, ему достаточно было любоваться отражением Леонеллы в зеркале вестибюля и слышать быстрые, летящие шаги.

   Роман носил сбивающее окружающих с толку название частных уроков и был скрыт от посторонних глаз, тем более что в такой ситуации все глаза – посторонние. Особенно для следователя, хотя его семья жила в Москве. А сотрудники зачем? Непонятно, кого следовало опасаться больше. Вернее, понятно, и для Леонеллы это не было секретом. Уже пошел слушок, переглядывания и двусмысленные ухмылки (весьма, впрочем, одобрительного характера), но Костя Громов не обращал на них внимания. Под рукой была книжка «Марта идет в школу», обернутая в газетную бумагу, а сам он продолжал выписывать столбиком новые слова (домашнее задание) и нетерпеливо смотрел на часы – ждал урока.
   Автомобиль уносил их на взморье, где стояли мертвые пустые дачи – брошенные или отнятые, необитаемые в ноябрьский волчий холод. Иногда в каком-нибудь из домов мелькал неровный свет, из трубы воровато выползал дым – война есть война, даже если досюда она не докатилась, и чем больше нашивок носил на рукаве хозяин проносившейся машины, редко разъезжавший в одиночестве, тем более непроницаемым выглядело лицо шофера за стеклом. Такими же непроницаемыми были лица у Леонеллы и Громова – оба твердо были уверены, что их пребывание здесь никто не вправе назвать двусмысленным. По взаимному негласному уговору они не упоминали о Роберте и Костиной жене, смутно и безошибочно ощущая, что назвать тех двоих означает предать их дважды.
   …В печке разгорался огонь, и чужой прирученный дом послушно нагревался. Переходя из одной темной комнаты в другую, они часто одновременно останавливались и замирали так же, как в танго, когда щека мимолетно касалась щеки, но теперь можно было продлить волшебное касание и слушать стук сердца. Если мимо проезжала машина, то окна дачного дома – мозаика разноцветных стеклянных квадратиков – превращали их в арлекинов; потом темнота снова укрывала, как одеялом. То, что не имело названия – врожденная неразделимость целого, рассеченная неведомой волей и вновь соединенная страшным временем, – люди привыкли называть любовью, словно половинки разрезанного яблока знают слово «любовь». Человеческий язык не все умеет назвать. Как описать магию прикосновения и одноприродностъ ощущений, не вернувшись к половинкам рассеченного яблока? Это, в свою очередь, вызовет в памяти Эдем, и тоже не случайно: на исходе 1940 года от Рождества Христова два человека открыли для себя то, что было известно Адаму и Еве: в любимом теле нет ничего запретного или стыдного, оно бесконечно желанно… У них не было только будущего, и это обостряло сиюминутность откровения – тем более что ни в одном из двух языков не находилось слова для этой бесконечной изнурительной нежности…
   По-прежнему говорили друг другу «вы», и это помогало вернуться к реальности, то есть к занятиям. На службе Костю спрашивали, за каким чертом он взялся учить этот язык – говорят, будто полный рот сгущенки набрали. Истинную причину он никому, конечно, объяснять не стал, а для начальства придумал отговорку: «в интересах следствия». Заниматься начал на следующий день после судьбоносного танго – и взялся всерьез: искренне радовался, находя слова, похожие на русские, а незнакомые выписывал в тетрадку и повторял на уроке, стараясь правильно выговаривать.
   В безветренные вечера они гуляли по пляжу. В темноте море дышало холодом, волн не было слышно. Ноги ступали по твердому, рифленому от ветра, песку. Костя хотел сказать, что волосы Леонеллы, волнистый песок и сами волны – все это называется ее именем: Леонелла, но не умел; легче было повторять вслух слова чужого языка. Тяжелее всего давались долгие гласные, меняющие смысл слов, и действующие с ними заодно мягкие согласные, поэтому он, как ни старался, путал козу и свадьбу, клюкву и журавля; лестницу называл кладбищем, а растительное масло – преисподней.
   Бывало так, что звонил по телефону и отменял урок: служебные дела, пояснял кратко, и даже по голосу становилось понятно, что круги у него под глазами потемнели еще сильнее. Служебные дела, для которых уроки языка были так же необходимы, как козе свадьба, наваливались внезапно и вычеркивали акварельные вечера на взморье густыми черными мазками, однако о них тоже никогда не говорилось. Вместе с тем, как все на свете связано, так и журавль навсегда соединился в сознании следователя Громова с клюквой – хотя бы на основании прописки в одном и том же болоте; и ступеньки нередко вели к кладбищу, и преисподняя была немыслима без масла. Несмотря на то, что на работе он запрещал себе думать о постороннем, оно часто оказывалось сильнее, и главное было – ни с кем не встречаться глазами, когда в нем начинало звучать его новое имя: «Косточка!».

   Леонелла по-прежнему вставала поздно. Во время завтрака листала записную книжечку, готовясь занять день до вечера. Парикмахер. Встреча с пионерами (она подавила зевок и налила вторую чашку кофе). Придется немножко поскучать – голенастые хриплые пионеры в красных галстуках были ей не более интересны, чем такие же голенастые скауты в синих галстуках. Куда, кстати, подевались скауты?… Репетиция рождественского… Нет, не рождественского – новогоднего концерта. Как у них странно: Новый год празднуют, а Рождество – как корова языком слизнула, точно и не было никогда.
   В глубине квартиры мелькнуло личико Мариты, неизменно почему-то испуганное, а из зеркала смотрело ее собственное лицо – молодое, веселое, дерзкое.

   Роберта в это время дома теперь не было – он неожиданно обрел работу. Этому предшествовали ежедневные очереди на бирже труда. Он привык к регулярным отказам, привык понуро возвращаться домой окольными переулками – лишь бы подальше и подольше, – как вдруг его упорство было вознаграждено, и чиновник глянул на него с каким-то новым острым интересом. Ему на руки была выдана шершавая бумажка с нечитаемым треугольным штампом и пятиконечной звездой, к масонам, однако же, отношения не имеющая ни малейшего, потому как, несмотря на свою шершавость, обладала необычайной силой воздействия: через несколько дней изумленный товарищ Эгле уже сидел в просторном кабинете, дверь которого украшала табличка с его именем и должностным статусом. Если закрыть глаза и потрясти головой, то на минуту может показаться, что ничего не изменилось, ибо он и прежде был консультантом по сельскохозяйственным вопросам, только теперь призван консультировать аналогичный комитет, но совсем при другом – новом – правительстве…
   А теперь нужно каждое утро спешить на службу и в непроходящем состоянии ошеломленности составлять «Проект об экономических показателях молочного хозяйства».
   Лихорадка недоверия к происходящему сменилась эйфорией, а когда улетучилась эйфория, Роберт достал не очень пыльную папку с докладом для канувшего в небытие правительства, бегло перелистал и потребовал новейшие сведения; в ожидании таковых начал переписывать доклад заново.

   Пошел снег. Близилось Рождество, и на многих дверях в городе появились традиционные венки, сплетенные из хвойных веток.
   Раньше всех утром по лестнице спускался учитель – до Французского лицея путь неблизкий. Вскоре после него выходил доктор Бергман. Держа одной рукой полуоткрытую дверь, он всегда чуть мешкал, прощаясь с собакой, которая провожала его до порога. Роберт открывает дверь с привычной осторожностью и так тихо захлопывает, что щелчка почти не слышно. Зато одновременно распахивается дверь напротив, из которой, споткнувшись о коврик, вываливается, как кукла из коробки, сосед-нотариус, и чудом не падает. Спускаются вместе, вполголоса разговаривая о самом безопасном предмете – переменчивой погоде.
   Не идет, а сбегает такими же легкими шагами, как и десять лет назад, дантист. Он и внешне мало изменился, разве что несколько посолиднел фигурой, как многие благополучно женатые мужчины, да наметился просвет в волосах. Однако походка по-прежнему легка – дело не в возрасте, а в жизненном тонусе. В достатке и в самые лучшие времена не принято признаваться, а сейчас просто неприлично. Доктор Ганич и прежде охотно скупал золото для коронок, но люди не спешили с ним расставаться, а теперь… На лестничной площадке он разминулся с военным, чье лицо показалось откуда-то знакомым; дантист машинально кивнул. Только в конце дня, поймав обрывок разговора в приемной, где мелькнуло слово «обыск», он вспомнил дождливый вечер, переполох на лестнице и этого худощавого офицера. Вспомнил – и тут же забыл, как заставлял себя забыть – или почти забыть – о многом, даже о зарытом в кучу угля отцовском пистолете, потому что в кресле ждала пациентка, нервно постукивая ногой в зимнем ботике. Надо поменьше думать о прошлом, особенно теперь, когда нельзя не думать о грядущих событиях. Например: мальчик или девочка? Странно чувствовать себя будущим отцом, думал доктор Ганич, утрамбовывая очередную пломбу в очередном зубе; ведь во мне ничего не меняется. Другое дело – жена. Внешне еще ничего не заметно, но какая грандиозная ломка идет внутри! Ломка для созидания…

   Да, с недавних пор Лариса всему предпочитает кислую капусту с клюквой; кухарка уверяет, что будет девочка. Вот если бы госпожу Ларису потянуло на огурчики… Тема волнующая, рассуждать очень увлекательно. Ей не терпится поделиться секретом с подругой, и она приглашает Ирму выпить… какао. «Доктор говорит, что кофе сейчас вреден», а Ирма слушает не очень внимательно, точно все равно, что пить. Приходится повторить фразу про вредность кофе. «С каких это пор?» – звучит долгожданный вопрос, и беседа принимает нужное направление.

   Дом любил час утреннего затишья, когда оставались одни женщины и в каждой квартире слышны были негромкие голоса, позвякиванье чашек, звук льющейся из крана воды. Снизу летит звонкий стук топора и такой аппетитный хруст раскалываемых поленьев, что хочется щелкать орехи. Колет цыган Мануйла, а дворник собирает колотые дрова и скручивает веревкой в вязанки. Мануйла подхватывает из кучи шершавый обрубок, ставит его на колоду и не примериваясь опускает топор. Полено легко распадается на две половинки. Мануйла смотрит оценивающим портновским взглядом, властно берет полено за сучок, опять ставит и, придерживая левой рукой, опускает – как отпускает на волю – топор. Он совсем не устал, только разрумянился, даже потемнело уродливое пятно на смуглой раскрасневшейся щеке. Наблюдать за цыганом одно удовольствие, которое никто не упускает: замершие фигуры за кухонными окнами похожи на половинки игральных карт, только вместо цветка у дамы в руке ложка…

   Заскрипел снег под ногами – радость детишек, проклятье дворников.
   Дом любил зимние звуки и запахи. Он просыпался вместе с дядюшкой Яном и слушал равномерное шорканье его лопаты. На полоске тротуара появляются широкие темные полосы, вдоль мостовой вырастают горки снега, а дворник топает у черного хода, отряхивая валенки. Скоро запахнет дымом, и в печках начнут щелкать и постреливать поленья, так аппетитно хрустевшие под топором Мануйлы.
   Рядом, во дворе доходного дома, есть горка. Там свой, хоть и маленький, Вавилон. Главенствуют, конечно, хозяева двора, а общепризнанный начальник горки – Фелек-второгодник, который может без церемоний прогнать чужака. Мальчики из двадцать первого дома таковыми не считаются – они милостиво допущены Фелеком на горку и уж, конечно, не потому, что приводит их гувернантка или Ирма с Ларисой. Дети горбатого Ицика приходят без гувернантки, сами по себе, и старший мальчик тащит большие тяжелые санки, где умещается все потомство Ицика: то ли четверо, то ли даже шестеро ребятишек. Фелек хмуро наблюдает за ними, раздумывая: не прогнать ли? Практические соображения одерживают верх – у хозяина горки своих санок нет… Он бомбардирует ближайший сугроб длинными плевками, потом препирается о чем-то со старшим. Тот кивает, и счастливый Фелек, улегшись животом на обретенные сани – это слово им больше подходит, – несется вниз – не по снегу, а по коварной ледовой полосе, подкатывает на огромной скорости прямо к двери домкома и умелым рывком тормозит с разворотом в снежном вихре. Наследники Ицика рассыпались, как горошек из стручка, наверху, около сараев, в компании таких же круглых укутанных разнокалиберных детишек, и лепят снежную бабу – свой, совсем уже миниатюрный Вавилон, но лепят самозабвенно. Куцый зимний день спешит закуклиться, и в сером холодном свете все Янки, Йоськи, Фелеки и Варьки выглядят совсем одинаково.

   Вечера похожи один на другой, как бочонки лото, которые по очереди вынимают из мешочка учитель Шихов с женой. На столе остатки праздничного ужина и бутылка с мадерой; у Тамары рюмка не допита, но лицо горит, словно обветренное. Она берет конверт и в который раз рассматривает почтовый штемпель. UPPSALA; точно кто-то икнул. На марке изображен замок с острыми башнями. «Мы с Эгилом поженились, – пишет Ася, – тут очень красиво, почти как у нас. Родители передают вам привет. А язык похож на немецкий». Шиховы гордо заключают, что неизвестным родителям неизвестного Эгила их дочка понравилась. В честь этого (а точнее, в ознаменование письма) и празднуют. Там же, в кладовке, где ждала своего часа мадера, пылилась с бог знает каких времен коробка с лото. Жена стерла пыль, открыла. На крышке изнутри было написано: «Ты дура», а рядом оранжевым карандашом почему-то нарисовано сердце. Авторство уже не установить; Шиховы сидели, играли в лото и смеялись, как в давние времена.

   За плотно задернутыми шторами стоит жесткая холодная темнота. Ночной патруль медленно обходит город, слегка замедляя шаги там, где падает свет от редких фонарей. Кто-то закуривает. Молоденький солдат прячет пальцы в рукава шинели и кивает на хвойный венок на воротах: помер кто-то. Ему объясняют снисходительно, что никто не помер вовсе, а у них так всегда на Новый год, вроде как Рождество. Хорошо, что ветер в спину. Дует он с нешуточной силой, словно хочет выгнать чужих солдат, да не только солдат, но и страшный год, который они принесли; гонит вместе с самим годом туда, в конец декабря.

   На фоне долгожданного Рождества, с праздничной толчеей на улицах, елочными базарами и радостным колокольным звоном Новый год наступает как-то незаметно. Несмотря на упорные слухи, что рождественскую ярмарку запретят, она все же открылась, хотя прилавки не по-праздничному пустоваты и скудны. Такая же метаморфоза произошла с годом: опали круглые бока последней цифры – ноль втянул живот, усох и превратился в единицу.
   Может быть, от этого и пфефферкухен несколько суховаты и не такие ароматные; а все равно вкусно! Некурящий солдатик из ночного патруля достает из кармана печенье и откусывает. «Сухарь?» – интересуется напарник. «Не-а, – отвечает тот с полным ртом, – пряники ихние. На ярмарке купил». Теперь жуют оба. Второй в недоумении округляет глаза: «Они что, перец туда кладут? Аж язык жгет!..» – и закуривает.

   Для борьбы с религиозными настроениями (а попросту говоря, с Рождеством) было выпущено несколько партийных директив, направленных на противостояние этим самым настроениям. В течение двух недель, от западного Рождества до русского, в библиотеках запланированы интереснейшие читательские конференции об армянском эпосе «Давид Сасунский» и «500 лет со дня рождения Алишера Навои», что должно было вызвать бурный интерес к литературе братских республик. Афиши сообщали о новых фильмах: «Петр Первый», «Щорс», «Истребители». В клубах проводились встречи с бывшими политзаключенными. Комсомольцев обязали раздавать верующим в церквях «Спутник агитатора», а на фабриках каждый член ячейки должен был вести разъяснительную работу среди несознательных.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 [8] 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация