А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Когда уходит человек" (страница 29)

   Дворник выдернул последний шуруп, подержал в руках замок – и бросил в мусорное ведро. Для чего запирать парадную дверь, если никто больше не пользовался звонком, а если он и звенел, Ян его не слышал, ибо перестал быть привратником?… Ключ почему-то выбросить не смог – оставил его висеть на привычном месте в дворницкой.

   От богатырского пинка в парадную дверь зеркало содрогнулось. Трещина в углу стала еще больше похожа на морщину. Вся нижняя половина стекла была захватана маленькими руками. В зеркале по-прежнему отражалась стена с кафельным орнаментом и доска с фамилиями жильцов, из которых многие давно уже были «не жильцы». Проходящую мимо Леонеллу Эгле зеркало приветствует легким бликом; остальных – отражает. Другие люди поселились в квартирах, где остались жить вещи тех, первых жильцов; где остались их зеркала. Даже предприимчивый капитан Красной Армии с его угрюмой женой в беретике не смогли открепить от стены тяжелое зеркало почтенного антиквара – и вытащить его из затейливой рамы тоже не сумели; зеркало осталось висеть. Теперь перед ним причесывается директор комиссионки Дергун да красит ресницы его блондинка, придвинувшись близко-близко к толстому стеклу. За ее спиной неторопливо проходит старичок в светлом чесучовом костюме и старомодной соломенной шляпе. Приостанавливается, достает из кармана сложенный платок и промокает лоб; потом следует дальше, опираясь на трость, и скрывается из виду, словно его и не было. Да и не было никакого старичка, просто тушь в глаз попала.
   Миша и Марина Кравцовы обзавелись кое-какой мебелишкой, так как от прежнего хозяина осталось больше книг, чем барахла, и это хорошо, потому что оба были страстными читателями. Низенький диванчик тоже сгодился – на нем спала подросшая Наташка.
   Устраивая постирушку, Марина развешивала белье прямо в ванной, частенько забыв открыть вентиляцию. Когда Миша после работы заходил умыться, по запотевшему зеркалу шли разводы, из которых вырисовывалось худое мужское лицо с бородкой и усами, как у Дон Кихота, и сединой на висках, которая оказывалась не чем иным, как пеной с Мишиных намыленных рук.
   Утром, перед тем как отправиться в школу, Серафима Степановна расчесывала волосы и заплетала свою толстую русую косу. Начинала широкими, размашистыми движениями, которые становились более скупыми и мелкими по мере того как коса кончалась, потом сучила пальцами тонкий хвостик и закручивала на затылке узел, обильно подоткнув шпильками. Перед сном вся процедура повторялась, только вместо одной она заплетала две длинные косицы, и эта девчоночья прическа совсем не вязалась с ее пышной грудью и хмурым взглядом. Несколько дней назад лампочка в передней стала мерцать, и в тускловатом ненадежном свете, сквозь взмахи гребенки, Серафима Степановна увидела в зеркале не себя, а совсем чужую женщину. Та медленно сняла легкий шарфик, подняла руки к старательно уложенной завивке, улыбнулась – и пропала. От всей этой нелепости Серафима Степановна начала заплетать одну косу вместо двух, с досадой перекинула ее за спину и помрачнела. Слава богу, скоро каникулы; всю душу вымотали.
   – Иннокентий, я сколько раз должна про лампочку говорить?!
   Что-то похожее приключилось со старыми большевиками Севастьяновыми. Из обстановки господина Мартина сохранились все три зеркала – в передней, в спальне и в комнате, которая прежде называлась столовой. Здесь почему-то не было мебели и света, хотя из потолка торчали кривые провода. Спустя некоторое время появился тяжелый круглый стол, вокруг него расставили несколько старых венских стульев, а источником света служила черная настольная лампа из какого-то учреждения. Все бы ничего, тем более что в подполье Севастьяновы находились в куда более скромных условиях, но время от времени кто-то из супругов цеплялся за шнур, и лампа опрокидывалась. Когда лампу в очередной раз своротили, и она упала, осветив зеркало, старухе Севастьяновой почудилось, что оттуда насмешливо смотрит какой-то франт в смокинге, и даже бутоньерка с белой гвоздикой была ясно видна.
   Есть она не стала – расхотелось, а выпила рюмку водки.
   Через несколько дней появился электрик, поколдовал над торчащими проводками, в результате чего над столом повисла на витом проводе лампочка.
   – Люстру бы вам надо, – посоветовал электрик, складывая стремянку, и проклял все на свете, ибо вместо ожидаемой трешки получил назидание о подлинных ценностях в виде «нашего славного прошлого» по сравнению с ничего не стоящей люстрой.
   Ничего не стоящая, как же, с досадой думал он на лестнице, как можно без абажура, а нигде не укупишь, разве в комиссионке, и то караулить надо…
   А потом просто свет погас. Такое случалось временами и никого не удивляло – достаточно было зажечь свечку и терпеливо ждать, когда починят. Севастьяновы в это время находились в столовой, и когда вновь вспыхнула ничем не прикрытая лампочка, обесцветив колеблющееся пламя свечи, все тот же франт в зеркале сощурился, отряхнул лацканы, повернулся и пошел прочь. Оба застыли. Старик налил две полные рюмки, и рука у него дрожала.
   В прошлом году у супругов Нубердыевых родилась дочка Насима. Малышке нездоровилось, и Галия носила ее на руках по комнате. На маленькую лампочку был наброшен цветной платок, и в этом сказочном свете Галия видела в зеркале свое отражение – вернее, неясный силуэт. Казалось, что у нее на руках не один, а два младенца. Акрам так ждал сына… Это в глазах от усталости двоится, поняла Галия. Она хотела присесть в кресло, но боялась разбудить девочку, и продолжала ходить по комнате. Ничего; завтра проснется здоровенькая. Положила уснувшую дочку в кроватку, а сама задремала в кресле, откуда было видно зеркало и в нем две незнакомые девочки, в одинаковых гимназических платьицах, с портфелями в руках.
   Семья Шлоссбергов у себя в Челябинске жила очень скромно, а потому к большому зеркалу в передней привыкли не сразу. Заходишь с улицы – и видишь себя в полный рост, а иногда и тех, что в коридоре, если дверь не сразу закрыли. Например, покажется высокий сосед с огромным сенбернаром; у кого же в доме такая собака?…
   Ничего противоестественного в этих явлениях не было – ведь не только зеркала, но и другие вещи помнят своих хозяев. Вначале, покинутые ими, они сиротеют и тоскуют; однако бывает, что обретают новых владельцев. И если так, то не подставит ли тумбочка подножку, не пожелав признать нового хозяина? Не закачается ли стол, расплескивая по скатерти чужой чай? Откроется ли послушно дверца шкафа – или заупрямится и заклинит намертво?…
   Часто ли смотрел в зеркало госпожи Ирмы элегантный капитан, неизвестно; видела ли его жена в зеркале кого-то, кроме самой себя, тоже трудно сказать: эта пара часто куда-то уезжала, а вскоре исчезла надолго – или навсегда? Оказалось – нет, не навсегда, но квартира замерла в странном статусе под названием «бронь»: и капитана с женой не было, и вселиться никто не имеет права.
   Совсем иначе было у Штейнов. Хрупкая Алечка и ее смешливая сестра Софа останавливались перед зеркалом, по выражению матери, «надо и не надо», то есть поправляли прически, надевали и снимали шляпки и… вообще. Софа первой увидела худого рыжего человека с карандашом в руке и вздрогнула.
   – Он что, рисовал? – с завистью спросила Аля.
   – Нет; просто карандаш держал. Мелькнул и пропал.
   Стало понятно, что всему виной Софины чертежи. Еще и не такое привидится!
   «Не такое» привиделось не ей, а Якову Ароновичу, причем без всякого зеркала, и вовсе не привиделось.
   А незадолго до этого Аля потеряла работу. Вот так, в один день, должна была уйти из музыкальной школы. Никаких объяснений – директор вызвал Алечку, когда у нее было «окно», и сказал прямо, что ни одного «космополита» оставить на работе не может. Одновременно с прямолинейным заявлением протянул ей какой-то список, да что толку: не хватало еще, чтобы от ее слез расплылись чернила. Она встала, а директор продолжал:
   – Я вам не отстающих подсовываю, Алина Борисовна, а конкурсных детей. И мне нужно, чтобы они были подготовлены. Разумеется, частным образом. Так что родители вам будут звонить, – и протянул руку.
   Поэтому Аля на работу больше не ходила, зато в квартиру Штейнов часто звонили мальчики и девочки с большими черными папками на витых шнурках, и во время уроков Ильку с Лилькой в гостиную не пускали.
   Сам Яков Аронович продолжал работать. Накануне общего собрания, где должны были клеймить «безродных космополитов», директор выписал ему однодневную командировку в опытный цех, здраво рассудив, что хорошего технолога надо поберечь, тем более что Штейн никаким таким псевдонимом не прикрывался, зато обувное дело знал как никто.
   О чем вот уже второй год шуршат газеты, Яков Аронович знал, и директорский маневр оценил. Отметил командировку, поговорил с начальником цеха о достоинствах кожимита и направился домой, раздумывая, появится ли когда-нибудь такой кожимит, чтоб сравнился с кожей.
   Чтобы сократить путь, Штейн пересек пустырь и вышел во двор, где у входа в погреб курили Михаил с Кешей и разговаривали о том же, то есть не о кожимите, конечно, а о «безродных космополитах». Как раз на последнем слове и показался Яков Аронович. Курильщики примолкли, а Штейн кивнул, как обычно, чуть приподняв шляпу, и прямо ему на рукав упал мокрый окурок. Двое подняли головы. Яков Аронович стряхнул мерзость и пошел вверх по лестнице, глядя прямо перед собой.
   Леонтий Горобец выжидательно стоял на балконе четвертого этажа. Глядя мимо него, Яков Аронович занес ногу на ступеньку, но отчетливо расслышал:
   – Развелось жидовни.
   Штейн повернулся, в несколько шагов очутился на балконе и влепил соседу крепкую затрещину.
   – Падаль.
   Оглушенный Горобец услышал: «Падай!», а потом слово: «Вторую». Жид перекрыл ему выход с балкона, а второй «выход» был только через перила, прямиком во двор, поэтому услышав еще раз: «Вторую; ну?!», Леонтий с ненавистью повернулся второй щекой.
   Вторая затрещина оказалась такой же мощной.
   – Падаль, – повторил Штейн и пошел наверх не оглядываясь.

   Газеты шуршали в киосках, трамваях, на улицах и в парках, медленно, вкрадчиво и надежно внедряя в сознание людей слово «космополит», дотоле употребления столь редкого, что никто не задумывался о его смысле. Газеты внесли определенность, и теперь космополита мог узнать любой – и труда особого не стоило, а даже интересно стало угадать по фамилии: ведь они, космополиты эти, нарочно скрывают от народа свои истинные имена; неспроста.
   По правде сказать, Кеше Головко от всего этого было ни жарко ни холодно – он даже не удостоил космополитов своим любимым присловьем «интересно девки пляшут». Газет Кеша не читал и не видел в том большой потери. Какие-то обрывки разговоров начальства в уютном салоне «ЗИМа» так же плавно обтекали его мозг, ничуть не задевая, как и «ЗИМ» скользил по улицам между другими машинами, ухитряясь не оставить ни одной царапины на гладкой рояльной поверхности. Даже когда случилось непредвиденное – сняли главного, и Кеше стало некого возить, когда другие шоферы, свои ребята из гаража, едва кивали ему при встрече, Кеша не растерялся, а подал заявление об уходе – и тут же устроился в таксопарк. Стало быть, что-то в мозгах осело, но не космополиты какие-то, а то что нужно, иначе Кеша Головко не захаживал бы в таксопарк, не перекуривал бы с шоферами – иными словами, не вел бы разведку.
   Ох, как недовольна была Серафима Степановна! Кеша выслушал немало упреков, главный из которых был: «теперь квартиру отберут». Отобрать не отберут, успокаивал он жену, мы не космополиты какие-нибудь… Главное, не подселили б кого. Нуда поживем – увидим.
   Иннокентий Головко верил в несокрушимую силу денег, иначе не рванул бы в таксисты – зарплата ведь шла, нашлось бы кого возить; свято место пусто не бывает. Большой плакат во дворе таксопарка «ЧАЕВЫЕ УНИЖАЮТ ДОСТОИНСТВО ЧЕЛОВЕКА» ничуть его не обескуражил, потому что относился вовсе не к нему. Покатавшись первый месяц на «Победе» с «шашечками», Кеша убедился: чаевые унижают достоинство только того человека, который их не дает. Тут главное что? – не зарываться. Не быть шкурой, как тот, с квадратной рожей, как его… Мослецов? Или Мосольцев? Да ладно, хрен с ним; хапуга и есть. Опять же, надо знать, от кого можно ждать, а от кого нет; вот случай был. Вез от вокзала женщину с ребенком. Чемодан у ней старый, задрипанный; личико усталое. Пацан тоже тихий, а как увидел, что «зеленый огонек» подкатывает и мать руку подняла, так глазенки и вспыхнули. Сели на заднее сиденье. Он звонко так: «Мам, ты говорила, у нас денег нет», а самому-то лет шесть, не больше. Испрыгался весь: «Мам, это "Победа", слышишь?…» Те, кто на вокзале садятся и по сторонам глазеют – приезжие: их везешь подольше. Коли несколько человек, то можно такого кругаля дать!..
   Этих повез прямиком: ясно, что много не возьмешь. Ну, приехали; она пятерку держит сложенную и вдруг: ой, чемодан! Не переживайте, гражданочка, в багажнике ваш чемодан. Нет-нет, я сама, что вы, да не надо, ой, спасибо… и прочую дребедень. Поднял чемоданчик ихний на четвертый этаж, она в замке ключом колупается. Сейчас, говорит, одну секундочку: у меня дома есть… должны быть. Чемодан занес, поставил и чуть не положил сверху ее пятерку, да спохватился: я не Дед Мороз. Дунул вниз, включил зеленую лампочку– и дальше. Интересно девки пляшут…
   Кеша охотно рассказывал, какие попадаются пассажиры. Главным и практически единственным слушателем, если не считать своего брата таксиста, был Миша Кравцов. Однако про этот чемодан и пятерку он не рассказывал никому: не хотелось.
   Чаевые как-то примирили жену с его новой работой. Серафима Степановна внимательно считала деньги и сама клала их на книжку, в районную сберкассу. Ну, не все, понятное дело: Часть Кеша регулярно заначивал. Заначить не хитрость – намного труднее было придумать, где их держать. Квартира не подходила: не было такого места, куда не заглядывала бы Серафима Степановна. Кеша думал о желанном тайнике по пути в таксопарк, в гараже, за баранкой и принимая чаевые, которые заранее видел в крепких руках Серафимы Степановны. Присматривался даже к сараю – не упрятать ли за поленницу, жена сюда не заглядывает. Нет, сарай нипочем не подходил, потому что орда из шестой квартиры прочно оккупировала двор и свой сарай, где шла игра в «дурака» и стоял постоянный ор, а дети есть дети: замок у Головко будь здоров, да дверь-то дощатая, ее проломить пара пустяков… Интересно девки пляшут; хоть в землю зарывай. Кеша со злостью всадил лопату в кучу угля – и замер. Во дура-а-ак… На хрена в землю, когда уголь есть! Обвел взглядом каменные стены. Да, дверь деревянная, но из таких досок, что взрослый мужик не прошибет, а эти сопляки сюда не сунутся: электричества нету – кто ходит с фонариком, кто со свечкой. Отсчитать от стенки десять, скажем, кирпичей, или… Конечно! Конечно, шестнадцать – ни в жисть не забудешь и не ошибешься; отсчитать – и зарыть. Не шибко глубоко, чтобы можно было по-быстрому добавлять пару раз в неделю.
   Серафима Степановна не могла нарадоваться на мужа, хоть внешне никак этого не выказывала: что-что, а мужскую работу ей ни разу делать не приходилось. В любую погоду Кеша без напоминания не только приносил дрова, но и безропотно спускался в темный погреб за углем. Дрова – для печки, а в плиту подкидывали и уголь тоже: и тепло, и дешево.
   Второе соображение было особенно важным: Кеша мечтал о собственной «Победе». Серафима Степановна видела себя в новом пальто с каракулевым воротником и в шапочке из такого же точно меха, на переднем сиденье, рядом с мужем, и все мечты могли претвориться в жизнь одновременно, тем более что по сравнению с шестнадцатью тыщами, которые нужно было выложить за машину, пальто с каракулем и шапочка, считай, стоят копейки.
   В нескольких кварталах от школы, где работала Серафима Степановна (бывшая Русская гимназия), открылся магазин тканей, так что по пути домой она делала небольшой крюк. Однако близилось лето, и у магазина выстраивались длинные очереди за жатым ситцем; до прилавка с драпом не пропихнешься.
   Изо дня в день повторялось одно и то же, с незначительными отклонениями. Она входила в класс, начинался урок, и нужно было втолковывать этим тупицам самые простые вещи. Серафима Степановна была убеждена, что они просто не хотят понимать и так прямо и говорила: «Не понимаешь – выучи! Существительные с окончанием на «мя» склоняются с наращением «ен», ну что здесь непонятного, я спрашиваю?!». К концу фразы ее глубокий горловой голос переходил в негодующий крик. Указательным пальцем Серафима Степановна многократно тыкала в параграф учебника, а шестиклассники старались не смотреть на огромный трясущийся бюст, но слова: вымя, пламя, семя и им подобные, в компании с непонятным и жутким наращением, били их прямо в темя.

   Что-то менялось в больнице Красного Креста. Год назад появился новый главный врач, из военных медиков, а прежний, вставший на защиту почти-шпиона Шульца, с трудом устроился в поликлинику маленького городка.
   В административном здании каждый день вывешивалась «ПРАВДА». Суета вокруг «космополитов» вначале показалась Бергману мышиной возней, не стоящей внимания. Настораживал откровенно издевательский тон и набившие оскомину слова: приспешник, так называемый, истинное лицо… Еще сильнее настораживала ханжеская терминология: пишем «космополит» – подразумеваем «еврей». Не татарин, не белорус и не эстонец – еврей. Лошадь, на которую когда ни поставишь, не ошибешься. Хлипкую надежду, что все события происходят в СССР, безжалостно прогнал: СССР давно здесь.
   …Давным-давно, в позапрошлую эпоху, Натан Зильбер совал ему в руки газету: «Эйнштейн против ассимиляции». Даже слова запомнились: «Да послужит вам примером и предостережением судьба германских евреев». В то время Бергман не задавался вопросом убежденного упорства Эйнштейна; сейчас, в 1952-м, вдруг стало интересно: почему он, собственно, против? Понадобилась война, гетто за окном квартиры, гибель друга плюс изнурительное бегство от собственного еврейства, чтобы понять беспощадную истину: ассимиляция невозможна. Можно так тесно слиться с другим народом, что не только проникнешься его духом, но и сны будешь видеть на его языке, однако, услышав за спиной окрик и щелчок автомата, ты побежишь – или оцепенеешь. Так было с ним в заснеженном Кайзервальде, когда мимо прошли, лениво болтая, двое патрульных солдат, а его собственные ноги вдруг перестали слушаться. Еврейство не сгорело в печке, когда он жег письма и фотографии, – оно осталось внутри, навсегда неотделимое от чувства вины за Зильбера и за тех евреев, которые сгорели в печах.
   «Эйнштейн против ассимиляции»… Бездоказательное утверждение, ибо аксиома не нуждается в доказательствах. Не говоря уже о том, что ни один народ не позволит евреям раствориться в себе! И не позволял никогда. Еврей нужен именно таким – странствующим Вечным Жидом, с клеймом транзита вместо желтой звезды.
   Обход сегодня закончился быстро. Домой можно не спешить – его никто не ждет. У входа в парк стояли два киоска-близнеца – он помнил их еще мальчишкой, когда гулял с отцом. У газетного собралась небольшая очередь. Макс подошел ко второму, табачному, и купил коробку папирос. Закуривая, остановился около упитанной афишной тумбы. «Кинотеатр "Спартак" – кинофильм "Чапаев"». Вполне могло быть наоборот, угрюмо сострил про себя, кинотеатр «Чапаев», а фильм «Спартак». Сам же усмехнулся, глядя мимо афиши и нечаянно встретившись взглядом с молодой женщиной. Не зная, как истолковать его усмешку, она приготовилась возмутиться и одновременно поправила челку, в то время как Бергман неторопливо удалялся вверх по улице.
   Почему-то считается, что внутренние монологи обращены в никуда, в пустоту или – в лучшем случае – адресованы вымышленному собеседнику. Будь это на самом деле так, они выдыхались бы, едва успев начаться; между тем они длятся, иногда подолгу, прерываясь и возобновляясь, потому что всегда предполагается адресат-собеседник, и монолог становится общением, то есть диалогом. Собеседник может быть безмолвным или отсутствующим, находиться рядом – или далеко, иногда в ином мире, но он всегда есть, пусть не слышно его ответов, реплик или не видно одобрительных кивков.
   Идеальным «собеседником» был Каро; как мне тебя не хватает! Из парка вышел парень с овчаркой, и Макс спохватился, что хотел посидеть на скамейке, но забыл, потому что мысленно продолжал говорить с Зильбером и даже видел его таким, как застал в последний раз: в измятой рубашке, взвинченный, он не садился, а непрерывно двигался по квартире, ступая по полу в одних носках, на цыпочках; видел и не мог удержаться от упрека: почему вы меня не дождались, Натан? Мы были в одинаковом положении, и я… Однако Зильбер перебивал: нет, мы никогда не были в одинаковом положении. Вы, с вашей арийской внешностью, могли бы пережить войну в немецкой форме. Натан, я никогда не надел бы эту форму! Мягкий, деликатный нотариус опускал глаза, словно ему неловко было такое слышать, и продолжал кружить по комнате. Вспомнился непонятный карандаш, который теперь лежал в секретере, и тяжелый серебряный нож с буквами на рукоятке – загадочными, тревожными, колеблющимися, как пламя на ветру. У меня до сих пор ключи от вашей квартиры, Натан. Не знаю, почему я не оставил их там, где… где остались вы. У меня – вы не поверите – собралась коллекция чужих ключей, как у взломщика. Вашей нотариальной конторы больше нет, здесь теперь книжный магазин.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 [29] 30 31 32 33 34 35 36

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация