А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Когда уходит человек" (страница 25)

   Скоро я замуж вышла, за морского офицера, и через год дочку родила; зато мужа потеряла. Гражданская война, господа хорошие… Одни умирали, другие голодали, болели – и тоже умирали.
   В 33-м году я опять замуж вышла. Не за военного – за инженера. Умница редкий, а как меня любил! И сегодня любил бы, да Сталину меня мужа отнял.
   Всё, что мне судьба щедро давала, люди отнимали, всё и всегда.
   Мария Федоровна тоже выплеснула из себя далеко не все, а только то, что пролилось из переполненной чаши человеческого терпения. В скобках – или на полях – осталась нерассказанная Часть – осадок, твердеющий на дне чаши терпения. Там лежала горькая память о дочке, умершей в проклятую Гражданскую, о чем никому не нужно было знать. Как и о том, что Алеша приходился ей отнюдь не внуком, а родным племянником, сыном сестры, которую арестовали вместе с мужем. Мальчику был обеспечен детский дом соответствующего режима, если бы он не гостил у деда на даче. Сама Мария Федоровна разделила бы судьбу мужа, инженера и редкого умницы, но уберегла судьба: оба терпеть не могли формальностей и брак не регистрировали. Оказывается, человека может погубить – или спасти – бесконечно малая величина, случайность. Марию спасла девичья фамилия, которую она ни разу не меняла и потому уцелела, тем более что было зачем: Алеша.
   Вначале их спас отъезд из Москвы, а потом война и поспешная эвакуация. Эвакуированный, как известно, что полоумный: сунет в узел сапожную щетку или хрустальную розетку для варенья, а документы забудет. Доктор Косых паспорт при себе имела, а внуку паспорт иметь не полагается, господа хорошие. Мальчик легко привык к дедовой фамилии, а если бабку звал, случалось, Машей, так это дело семейное.
   Эта Часть жизни – и рассказа – никому не была известна.
   Время от времени доктора Косых вызывали в лагерь для консультации. Ей не только удалось узнать о судьбе Роберта, но и передать от Ирмы небольшой пакетик… свежесмолотого кофе.
   Экзотический дар объяснялся весьма прозаично. Источником божественных зерен явилась не знойная Африка, а поселковый магазинчик, иначе – сельпо. Продавались в нем разные жизненно важные товары, большинство которых Ирма видела впервые. Купила Эрику и себе валенки, а к ним – блестящие и тугие, как баклажаны, галоши. Она присматривалась, что покупают другие, а потому вскоре держала в руках кулек со снетками, плохо соображая, что будет с ними делать, и собралась уходить, но остановилась как вкопанная, увидев… кофе. Не мираж, не рисунок, а самые настоящие кофейные зерна, тускло лоснящиеся за стеклом. Купила, в радостном возбуждении не заметив изумленных и настороженных взглядов, и заторопилась домой, где в чемодане давно скучала никчемная до сих пор кофемолка.
   Когда первый кулечек иссяк, снова отправилась в странную лавку, опасаясь, что ароматного чуда не увидит. Напрасно опасалась – кофе был, а все же купила побольше, не замечая, как бабы в очереди переглядываются и подталкивают друг друга локтями. Продавщица, утомившаяся от непонятной мороки, не выдержала первой:
   – Это вы для какой такой надобности берете?
   Ответ Ирмы удовлетворил самых дотошных: интерес в глазах стал гаснуть, и чей-то голос разочарованно протянул:
   – Стало быть, молотить надо? А то мы варили-варили, а бобам этим хоть бы хны, нипочем не упревают…
   Ирма радовалась, когда могла что-то передать для Роберта, но как-то раз очередной пакетик с кофе Мария Федоровна принесла обратно. В лагере появился новый начальник, жена которого получила ставку бухгалтера, со всеми причитающимися надбавками, и Роберт, добросовестно исполнявший эту должность за одну только лагерную баланду, был отправлен на общие работы, что означало лесоповал. Это произошло в сорок пятом, а в крещенские морозы сорок седьмого он оделся таким же бушлатом, как и Бруно, получив фанерную бирку на окоченевшую ногу.

   Тихон держал паспорт в сторожке. Его удивило растерянное лицо Макарыча и то, что оба военных пошли вместе с ним. Из конторы выбежал заведующий: «Я, со своей стороны…». Ему коротко бросили: «Вызовем».
   У тротуара стоял «газик». Кроме шофера, внутри сидел еще кто-то, тоже в военной форме.
   – Поедете с нами, – сказал один из сопровождающих, и Тихон хотел сесть рядом с шофером, но его остановили: «Вам сюда», один распахнул заднюю дверь, а второй добродушно прибавил: «Это не такси». Все трое засмеялись, и шофер тоже улыбнулся.
   Ехали очень быстро. Тихон с любопытством осматривался, хотя было неудобно, потому что сидел не у окна, а посредине тех двоих, что спрашивали паспорт. Машина притормозила у высокого здания, которое ему показалось знакомым, но рассмотреть его не смог. Сидевший впереди легко выскочил, и «газик» въехал во двор.
   Сперва Тихон считал лестничные пролеты и коридоры, а потом бросил: от быстрой ходьбы сильно колотилось сердце и начало ломить голову. Он никак не мог избавиться от навязчивого запаха машины. Теперь, после тряской дороги, он чувствовал, как глубоко въелся в кожу и в ноздри этот тревожный запах. Твердо решил завтра пойти в баню, хотя знал, что по пятницам всегда очереди.
   В одном из коридоров велели обождать. Тихон поворачивал голову на звук шагов, надеясь узнать или угадать кого-то из родных. Но ходили главным образом военные, приветствуя друг друга. Он быстро привык к этому коридору. В какой-то момент показалось даже, что он здесь уже был – или в другом, похожем на этот, коридоре, но в том другом – он твердо помнил – на полу лежали ковровые дорожки и стены были выкрашены не коричневой, как здесь, а зеленой краской. Тихон прикрыл на миг глаза – так ясно вспомнился длинный ковер густого красного цвета, с зелеными полосками по обеим сторонам. «Бойко!» – позвал кто-то. Сейчас он увидит отца: был уверен, что именно отца, ведь могилы он не нашел, увидит – и сразу узнает; или отец первым узнает его?… Один из сопровождающих открыл перед ним дверь.
   Вначале показалось, что в комнате много народу. Он сильно утомился, после просторной тишины кладбища, от множества незнакомых лиц, от машины, лестниц и коридоров. Несколько раз тайком вытирал мокрые ладони о рубашку, но сейчас забыл об этом, жадно всматриваясь в присутствующих. Обрадовался, узнав человека на портрете – это был Сталин. Военный за столом что-то писал, в левой руке держа потухшую папиросу. На стуле в центре комнаты, спиной к Тихону, сидел обритый наголо старик, но Тихону подойти не разрешили, а показали на стул у стены. Он сел, но рассмотреть отца не успел, потому что снова открылась дверь, и вошедший мужчина, кивнув ему, занял место рядом. Тихон машинально кивнул в ответ, а потом улыбнулся, узнав доктора без халата, там был еще один…
   – Свидетелям не переговариваться! – Человек за столом посмотрел прямо на Тихона.
   – Я поздоровался, – спокойно возразил сосед знакомым голосом, и Тихон хотел сказать ему что-то приветливое, но уже звучал другой голос, громкий и монотонный: «…для дачи свидетельских показаний по делу обвиняемого Шульца, Отто Вильгельмовича, 1883 года рождения…». Шестьдесят четыре, моментально подсчитал Тихон, а голос продолжал:
   – Свидетель Бойко!
   У Тихона опять взмокли ладони и лоб, в затылок застучала боль, точно кто-то вколачивал ее туда, как гвозди в крышку гроба. Он подошел к столу.
   – Вы знакомы с обвиняемым? Тихон кивнул.
   – Отвечайте: «да» или «нет».
   Зачем он сказал «да»? Теперь не отвяжутся. В самом деле, посыпались новые вопросы, и от каждого все сильнее болела голова, а главное, он ничего не мог ответить, кроме «не помню». Когда и где вы познакомились с обвиняемым? При каких обстоятельствах? Обвиняемый утверждает, что вы поступили в клинику… в клинику… в июне… в июне… в состоянии…
   Отец не приходил. Тихон не знал, как о нем спросить, и начал смутно подозревать, что он и не придет вовсе; да и откуда здесь, в чужой комнате, взяться его отцу? Он чувствовал, как закипает раздражение у следователя, и от этого тревожно сдавливало сердце и пересыхало во рту. Вначале тянуло курить, особенно когда следователь закуривал, но теперь хотелось только одного: скорее на воздух.
   Он смотрел на исхудавшего доктора и удивлялся, отчего он, всегда так аккуратно одетый, сидит без галстука, в измятой рубашке и смотрит на него так, словно знает, как ему сейчас нехорошо. Так временами смотрит на него Макарыч. Опустив глаза, Тихон увидел туфли без шнурков.
   – Кто находился с вами во время… лечения?
   На последнем слове следователь скривил губы, взял папиросу и чиркнул спичкой. Она сломалась, и он яростно бросил ее на пол. Чиркнул новую; она вспыхнула неожиданно ярко и вдруг осветила одному Тихону видимую худую юношескую фигурку, на цыпочках идущую к двери, и пустую кровать. Он успел удивленно воскликнуть: «Мальчик! Мальчик!..» – и бросился следом – остановить, но кто-то рядом пронзительно закричал и одновременно сильно и точно ударил его, швырнув на пол захлебываться пеной и разом освободив от боли.

   Хуже всего было по воскресеньям, когда впереди у Макса был целый пустой день. В больнице привыкли, что он охотно подменяет коллег во время дежурств, даже в праздники. Однако, будь то праздник или будний день, он неизменно кончался, и тогда нужно было снять халат, превратившись из доктора Бергмана просто в Бергмана, мужчину «очень интересного», по мнению женской половины персонала. Представительницы этой половины знали, что он одинок, и Макс часто замечал долгие значительные взгляды, посылаемые с дальним – или хотя бы коротким – прицелом, взгляды, полные одиночества, терпкой тоски и надежды. Война опустошила постели и места за столом, но заполнила могилы, а новые дети рождались, вопреки всему, – ему ли не знать об этом! – и все больше почему-то девочки.
   Наутро после ареста Шульца попасть на Вознесенское кладбище не удалось. После двух плановых операций был обход, а когда собрался уходить, вызвали в приемный покой: привезли женщину с тяжелым кровотечением. На следующий день было дежурство по графику; сразу выяснилось, что подменять дежурящих коллег гораздо легче, чем найти кого-нибудь, кто заменил бы тебя. Зато в четверг операций не было, и ничто не мешало бы отправиться сразу после обхода, если бы его не вызвали, прямо из палаты, в административный корпус.
   В кабинете главврача ждали, не присаживаясь, двое военных, и главный тоже послушно стоял за собственным столом, не решаясь сесть. Срочность объяснили «делом государственной важности». Один любезно пояснил Максу, что он необходим как свидетель по делу, а второй дополнил: «По делу вашего Шульца», словно у главного или Макса оставались какие-то иллюзии.
   – Машина внизу, – почти весело закончил первый.
   Печально известное здание по улице Карла Маркса осталось тем же печально известным зданием, каким было в страшном 40-м году, когда Бергман приходил сюда свидетелем по «делу о вредительстве», тоже общегосударственного масштаба. Шутка ли: один трубочист угрожал всему советскому строю! Дом был покрыт, как паршой, неровными грязно-серыми пятнами: его собирались красить.
   Когда Макс вошел в кабинет следователя, бывший раненый сидел на стуле у стены и напряженно всматривался в Шульца. Почти ничего не роднило его с тем дрожащим перевязанным человеком, которого они со старым хирургом так бережно несли на носилках через двор клиники; на вид он ничем не отличался от рабочего, только что закончившего смену. И все же Бергман узнал его, несмотря на бороду, поздоровался, и тот ответил благодарным кивком. Старый Шульц здесь выглядел по-настоящему старым, с покрасневшими и беспомощными без очков глазами, в мятой рубашке поверх брюк, так не вязавшейся с его всегдашней подтянутостью.
   Первым вызвали раненого. Было видно, что с новым именем он давно сроднился, а настоящее так и не вспомнил до сих пор, как и все то, что превратило его в Тихона Савельевича Бойко, работника коммунального хозяйства, о чем он сообщил, отвечая на вопрос следователя, со скромной цеховой гордостью. Невозможно было заподозрить его в притворстве, хотя нервничал работник коммунального хозяйства очень явно: то и дело вытирал ладони и часто смотрел на дверь, словно ждал кого-то или не терпелось уйти. Бергман помнил, с каким трудом, заикаясь, он выдавливал из себя первые бессвязные слова – и замолкал надолго, будто не заговорит больше никогда. Теперь он не заикался, хотя на вопросы отвечал очень скованно и нерешительно. Следователь выстреливал вопрос за вопросом, а человек растерянно переводил взгляд с Шульца на свои ботинки со следами песка и глины, и в глазах металась беспомощность. Вдруг поднял глаза к потолку, резко запрокинув голову, громко, отчаянно выкрикнул: «Мальчик! Мальчик!..» – и рухнул, заколотившись в припадке.
   Бергман рывком сдернул с себя пиджак и комом подсунул его под голову больного, бьющуюся об пол, другой рукой повертывая набок лицо. Рядом суетился солдат, хватал дергающиеся руки.
   – Оставьте, – строго остановил его обвиняемый Шульц, и солдат послушно поднялся с пола, – сейчас это кончится.
   В дверь уже просунули носилки, на которые через несколько минут переложили вялое, обмякшее тело с лицом без выражения, и осторожно вынесли.
   Свидетельские показания Бергмана в тот день больше смахивали на лекцию о контузиях и травматической эпилепсии. После этого вызывали неоднократно, и он доводил до бешенства следователя Панченко новыми показаниями, потому что они требовали проверки. Проверка ничему не помогала, а только накручивала лишнюю мороку на вполне, казалось бы, ясное дело: обвиняемый – немец, всю войну провел на оккупированной территории, занимаясь якобы врачебной деятельностью, в то время как семью заблаговременно отправил в Швейцарию, явно целясь со временем туда перебраться. Последний пункт был сильным козырем следователя, потому как письма жены были подшиты в дело; а план и, главное, способ перемещения в далекую Швейцарию, он знал, никого не заинтересует: главное, все грамотно увязать, а там, глядишь, и шпионаж вытанцовывается, статья 58-6. Следователь курил и сощуривался – не столько от дыма, сколько от приятных мыслей о новой звездочке на погонах.
   Немец, однако, оказался с душком: вместо того чтобы обучаться в Германии, окончил с отличием Петербургский университет и был принят в Пироговское общество русских врачей. Народ там, видать, был неразборчивый, коли немцев брали. Другие немцы перед войной репатриировались – он остался; это ли не доказательство связи с абвером?
   Следователя Панченко больше всего возмущал тот факт, что этого контрика и фашиста защищают! Вот характеристика с места работы – хоть орденом награждай. Вызвал главврача: вы знали, что у вас немец работает? Он, видите ли, не думал об этом, его интересует только профессиональный уровень. Откуда было следователю знать, что главврач готов молиться на доктора Шульца – сам же и выдернул его из постели, когда привезли после аварии девушку с разрывом селезенки – его, главного, единственную дочку; кто, кроме Шульца, взялся бы оперировать…
   Следователь дунул в папиросу, прикусил было и отложил; перелистал «ДЕЛО» в самое начало, где обвиняемый – здесь так и написано – требовал вызвать свидетелей. Панченко покрутил головой: непуганый народ. Хотя Бойко ему сразу понравился – простой затурканный работяга, с ним трудностей не предвиделось. Записывая однообразные ответы, он сначала раздражался, а потом смекнул, что Бойко свидетель ценный как раз потому, что ни черта не помнит, а значит, и не может подтвердить, что Шульц его лечил. А припадок закатил, точно настоящий вор в законе, и пена – как из огнетушителя… Разобрались: пена оказалась настоящая, без всякого мыла. Так ведь и невменяемость не пришьешь – он вполне нормален, работоспособный, собакой не лает и на прохожих не кидается, а трясет его после контузии. Шульц уверяет, что военный, а тот сам-то ничего не помнит; форма и документы уничтожены по приказу обвиняемого. Имя, фамилия, звание? – И этот не помнит! Я не «не помню», поправил его Шульц, я не знаю; все было в крови, его санитары переодевали, как и тех двоих. Вот, страница 19-я «Дела»: «трое раненых». Интересно, что одного Бергман сплавил в дом призрения, а второй сбежал. Почему, спрашивается, сбежал? Почуял что-то?… Сбежал так сбежал, ему, Панченко, легче: свидетеля все равно что нет. А где взяли документы для двоих? Ах, паспорта умерших, как удобно… Не логичней ли предположить, что документами обеспечил немецкий разведцентр? Клинику, куда раненые поступили, проверили в первую очередь – а там детский сад. Наведались в дом призрения – там после войны транспортное управление, в котором о доме призрения ничего не знают, и о калеках тоже: во время войны куда-то их вроде… рассредоточили. Стало быть, второго свидетеля тоже нет, а третий – Бойко, псих контуженный.
   Оставался Бергман, и хоть он, Панченко, ничего не имеет лично против евреев, ворошиться с таким свидетелем – унеси ты мое горе, точно в смоле вязнешь. Всю войну у немцев под носом – еврей! – спокойно прожил. Следователь не выдержал – вопрос как-то сам собой выскочил: как же вам удалось уцелеть? Бергман и глазом не моргнул. Закурил папиросу и – нахально так, глаза в глаза: «Вы считаете, я обязан был подчиниться приказу оккупационных властей – и погибнуть?». Звезды на погоны с неба не хватают…

   Товарищ Доброхотова относилась к вверенному ей жилому фонду бережно, ведомая простой истиной: квартир мало, а желающих много – всех не обеспечишь. Неизвестно, чем она руководствовалась, распоряжаясь, кому сразу выписать ордер, а кого помариновать в списке очередников. Не только коньяк проверяется выдержкой – люди тоже: коньяк делается мягким, а люди податливыми, вся резкость и строптивость уходят. Очередь двигалась медленно, и дом № 21 как единица жилого фонда был наглядной иллюстрацией этого трудного процесса.
   К концу 48-го года у старых большевиков Севастьяновых появились соседи, бездетная пара: шофер Кеша Головко и его жена Серафима Степановна. Кеша возил на «ЗИМе» первого заместителя кого-то совсем уж важного; сам не говорил, а спрашивать было неловко. Жена работала в школе учительницей русского языка и литературы. Обоим было лет по тридцати – или под тридцать, но Кеша так и остался для всех Кешей, в то время как жена, которую Кеша представил полным именем, только полным именем и могла называться. Широкоплечий и крепкий Кеша, с открытой улыбкой на сероглазом лице, и жена – статная, высокогрудая, с тяжелой русой косой, скрученной на затылке, очень подходили друг к другу. У Серафимы Степановны тоже были серые глаза, близко поставленные к переносице, но их обладательница не улыбалась; по крайней мере, никто из жильцов этого не видел. Улыбалась ли она мужу, неизвестно, только скоро эту пару стали называть «Кеша и его СС», с легкой руки нового жильца квартиры № 5, где жил некогда господин Гортынский.
   Семья Кравцовых состояла из Михаила, Марины и годовалого ребенка – девочки, в соответствии с демографической статистикой, по имени Наташка. История их вселения заслуживает отдельного описания.
   Мишка Кравцов, коренной ленинградец, студентом ушел на войну, дошел до Берлина, как следует выпил с друзьями за Победу – и со всех ног бросился обратно в Ленинград, чтобы убедиться: никто не выжил из большой веселой семьи, где он был старшим сыном. Никто не забыт и ничто не забыто, только ни одной маминой фотографии не сохранилось; тощая пачечка писем – и все. На дом бы взглянуть – где там! Весь квартал как сбрили, питерцы на развалинах не сидят, все что можно расчищено. И такая тяжесть подступила, что не мил уже Литейный, и ноги сами повернули в сторону, в поисках тихого двора – не стреляться же на людях. Покружил по Петроградской стороне, свернул в каменный зев подъезда, впереди – анфилада таких же; скинул мешок и верхнюю пуговку гимнастерки зачем-то расстегнул. Когда потянулся к кобуре, услышал плач – и позавидовал: кто-то может плакать. Однако шагнул во дворик разведать (пуля никуда не уйдет).
   Девчонка в полевой форме стояла, прислонившись к стене дома, и плакала в собственную пилотку. Не затем Михаил нашел такой удобный двор, чтобы девчонкам сопли вытирать, но девчонка была фронтовичкой, все равно что сестрой – священно фронтовое братство, – и ленинградкой: кто еще мог плакать в питерском дворе?… Сквозь слезы и рукав смог расслышать: «Мама… с голоду… а у нее буфет мамин!..», оттащил от стены, плеснул ей из фляги; выпил сам.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 [25] 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация