А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Когда уходит человек" (страница 23)

   – Могильщик буржуазии.
   Кассирша, вынимавшая деньги из брезентового мешка, замерла. Подняла глаза и увидела растерянное лицо с подрагивающими губами и напряженно сведенные брови; изобразила, на всякий случай, строгость и повторила:
   – Распишитесь.
   По всей вероятности, кому-то из начальства тоже не нравилось слово «могильщик», потому что в один прекрасный день могильщики стали называться работниками коммунального хозяйства, и смятение Тихона забылось.
   Макарыч работал на кладбище давно. Он не только не тяготился работой гробокопателя, но относился к ней с горделивым уважением, а клиентами считал не родственников и не ответственных за похороны лиц, а самих усопших, что и выражал в двух фразах: «Покойник ждать не может» и «Покойник – штучный товар». Маленького роста, но очень жилистый и выносливый, он всегда ходил в старом ватнике. Раз в год работникам выдавали новый, тугой и пухлый от несвалявшейся ваты, пахнущий новой мануфактурой. Макарыч примерял его, сняв для этого случая фетровый колпак, похожий на цилиндр с обрезанными полями, застегивался на все пуговицы, а потом ватник исчезал вместе с Макарычем. На следующий день Макарыч появлялся вновь, с красными вспухшими глазами, но без ватника, и, ничего не объясняя, надевал старый, вытертый и заношенный. Когда увольнялся очередной временный работник, его ватник, не отслуживший положенного года, переходил к Макарычу, который принимал его так же естественно, как и могилу, не выкопанную предшественником до конца. Заведующий каждый раз грозился «не потерпеть», однако терпел. Так уж сложилось, что новый ватник был чем-то вроде ежегодной жертвы, которую никак нельзя было не принести: временных работников много, а Макарыч один.
   Он никогда не лез к Тихону с разговорами, а тем более с вопросами. Если обедали или перекуривали вдвоем, то сидели молча, и молчание не тяготило ни одного ни другого. Нарушал его изредка Макарыч, и всегда неожиданно.
   – Смотри-ка, в один день, – ткнул папиросой куда-то вправо.
   Тихон перевел взгляд на высокий памятник черного мрамора с пятью высеченными строчками:

   «Ольга Венедиктовна Заенчковская 27.02.1830-14.04.1896 Трифон Петрович Заенчковский 11.03.1822-14.04.1896 ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ»

   – Тыща восемьсот девяносто шестой, – протянул Макарыч, – это мне уж двенадцатый год шел. Я вот думаю: как это они, в один день-то?
   И продолжал помолчав:
   – Не иначе, кони понесли; они и расшиблись насмерть. Или от холеры…
   На следующий день Тихон пришел к памятнику один и несколько раз перечитал надпись. Ему было 74, ей – 66. Считал он легко и необыкновенно быстро; читать было сложней: буквы не хотели складываться в слова, перепрыгивали с места на место, а иногда делались неузнаваемыми. Крупные буквы «ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ» он одолел, и от этого усилия лоб сделался влажным. Из надписи следовало, что память должна быть вечная, и это сбивало с толку. Его собственная память простиралась назад не дальше кладбищенской сторожки, где он жил сколько себя помнит. Сейчас 1947 год; значит, ему сорок восемь лет. Из всего, что происходило с ним до кладбища, помнил только уютную комнату с тремя кроватями, куда часто приходили двое мужчин. Они называли друг друга «доктор», но доктора Тихон видел здесь, на кладбище, когда один из могильщиков упал нечаянно в свежевыкопанную яму и сломал ногу. Приехала громкая машина, и оттуда выскочили люди в белых халатах. Одного из них называли доктором. Те двое халатов не носили, это он помнил. Одна кровать была пуста, на второй спал он сам, а на третьей… Нет, про третью не помнит. Но что было еще раньше, до той комнаты и тех то ли докторов, то ли просто чужих людей? Да правду сказать, ему все были чужими.
   А – свои? Ведь у других есть – или были раньше; должны где-то быть и у него! Был отец по имени Савелий, однако имя матери не вспоминалось. Семья… Выходит, была семья – вон Макарыч говорил про бомбежку – и что все погибли. В один день, как эти Заенчковские.
   Вдруг осенила его простая мысль: отыскать своих здесь, на кладбище. По фамилии.
   Надежда выгоняла его из сторожки в любую погоду. Тихон мысленно разбил всю территорию кладбища на квадраты и шел, внимательно всматриваясь в памятники, надгробия и склепы, покрытые экземой серо-зеленого мха. Когда надписи были слишком длинные, начинала болеть голова – не так, как при перемене погоды, когда боль разрывала голову изнутри и перед глазами плыли разноцветные круги; нет, не так, но все же сильно, и он, потирая беспомощно лоб, возвращался к легким занятиям: убрать сломанные ветром ветки, проверить инвентарь – не нуждается ли в починке, потом скинуть сапоги и вытянуться на старом топчане.
   На следующий вечер все повторялось, но своей фамилии он пока нигде не встретил.
   После бесхитростного ужина – «бородинский» хлеб с копченой треской или куском колбасы над измятой оберточной бумагой – и чая, который он заваривал прямо в жестяной кружке, ложился, но долго не мог уснуть. Когда закрывал глаза, видел могилы, где покоились «любимая незабвенная мать», «нежный отец», «возлюбленный брат» и просто чья-то «милая, незабвенная!». В памяти проплывали памятники разной формы и высоты, скромные и помпезные, с проникновенными надписями от скорбящих мужей и жен, детей и родителей, от прихожан; от «господ офицеров и нижних чинов». Видел старые, покосившиеся плиты статских советников и купцов, потомственных почетных граждан, младенцев, почивших в Бозе, сестер милосердия и почтмейстеров. Засыпал, окруженный наивными и безнадежными словами, чтобы завтра снова заняться поиском – то ли семейного захоронения, то ли одинокой могилы кого-то из Бойко, то ли собственной своей утраченной памяти.
   В начале августа их с Макарычем послали копать на один из самых дальних и старых участков. Здесь стояло особенно много склепов, так что все пространство похоже было на тихий безлюдный городок. Один кусок земли был пуст.
   – Комсомольцы расчищали, – пояснил Макарыч, – тут бомбой склепы разнесло. Пока обломки вывезли, пока что… Теперь можно и могилку разметить.
   У Тихона сильно забилось сердце. Он присел на скамейку и полез в карман за папиросами.
   – А… могилы чьи были? Фамилию не помнишь? Макарыч удивленно повернулся к напарнику.
   – Да кто ж их знает? Это года три тому, как немцы отступать начали. А могилы тут самые старые, их уже никто не хватится.
   – Я вот… хватился. Своих ищу.
   Макарыч кивнул. Докурили, взялись за лопаты.
   – Раньше к покойникам больше уважения было, – лопата чиркнула о камень, и Макарыч отбросил его в сторону. – Ты сам посмотри: склеп да ограда кованая, ручной работы. И слова какие, глянь!
   Подошли ближе. Слова были наивными и трогательными, столь же чужими сегодня, как и старинная вязь письма с буквами, давно выброшенными из азбуки:

   «Здесь покоится любезная моя родительница Виринея Афанасьевна Тулаева, урожд. Вальде. Скончалася 11-го августа 1867 года. Жития ея было 63 года.
   И сотвори ей Господи вечную память».

   – Склепы, они зачем? – продолжал Макарыч. – Тоже вроде как дом. И стены, и крыша; своим и спокойней.
   Когда уходили, сказал негромко и равнодушно, не поворачиваясь к Тихону:
   – Я тоже посматривать буду, Савельич. Авось найдем. На кладбище жара была милосердней, чем на улице.
   И все же духота, густо настоянная на запахах горячей листвы и земли, бывала невыносима, и уснуть было так же трудно, как не думать о нежных словах, выбитых на камне могилы, которую он еще не нашел.
   На улице было много хуже, поэтому Тихон появлялся там только по необходимости: в небольшой гастроном на углу, рядом с которым удачно был расположен хлебный, да изредка в тесный галантерейный магазинчик напротив гастронома. Первая гипсовая буква отвалилась, поэтому магазинчик называл себя «…алантерея». Здесь можно было купить зубной порошок, шнурки, мыло и бритвенные лезвия, которые Тихон покупал вначале, а потом отпустил бороду и сам ее подравнивал перед маленьким зеркальцем из той же «алан-тереи». Раз в неделю ходил в баню, там же стригся, но баня находилась дальше, в переулке. Район здесь был тихий, без трамвайного дребезга; разве что неторопливо проедет велосипедист, привычный к тряскому булыжнику. Иногда появлялись машины. Если Тихон находился поблизости от ворот кладбища и слышал шум мотора, он подбегал к ограде и долго смотрел вслед проехавшему автомобилю со странным чувством тревоги и ожидания. Руки дрожали, ладони становились мокрыми. Это беспокойство всегда кончалось головной болью. Боль изводила. Она так сильно распирала голову, что хотелось пробить в темени отверстие и выпустить ее, вместе с тягостной тревогой, имя которой было: машина.
   Случалось, что боль вдруг хватала его за плечи и выгибала, лицом к небу, с дикой силой, заставляя делать «мостик», а потом швыряла на землю, но ни удара, ни боли он не чувствовал, только слышал чей-то долгий и громкий крик. Когда это случилось впервые, он очнулся на земле, все лицо было липким и мокрым. Доплелся до сторожки, повалился на топчан и уснул мгновенно. В прошлом году такое случилось летом, во время работы, и он понял, что сейчас будет, но сказать не успел, потому что кто-то закричал рядом диким криком. Когда вернулось небо и листва над головой, то совсем близко увидел перепуганное лицо заведующего, а рядом Макарыча, который говорил: «Черная немочь это, падучая болезнь. Не надо в больницу. Пусть отлежится сегодня; голову, небось, напекло». Иногда случалось ночью, прямо во сне, и весь следующий день он чувствовал себя слабым и полубольным, даже на курево не тянуло.
   …Августовское утро быстро переходило в горячий, звенящий от жары день, который к вечеру остывал медленно и неохотно. Наконец лето, пыльное, пряное и пьяное, само устало от собственного буйства и захотело прилечь в холодок.
   Тихон с утра разметил где копать: вбил в землю колышки, натянул и закрепил веревку и присел в тенек на теплую траву в ожидании Макарыча. Думалось привычно и обо всем сразу: что в сторожке половицы кое-где подгнили, менять надо; что завтра хорошо бы отнести в прачечную белье и что своей фамилии он, как ни искал, так и не нашел ни на одной могиле.
   – Савельич, – напарник раздвинул кусты, – тут ищут тебя…
   Тихон обернулся. За Макарычем стояли двое военных. Один поправил фуражку:
   – Бойко Тихон Савельевич? – И, не дожидаясь ответа: – С нами пройдете.

   В сорок седьмом году дядюшка Ян познакомился с новым начальством. Начальство называлось домоуправлением и явилось в лице самого управдома – высокого лысоватого мужчины со впалыми щеками и без правой руки. Он ловко и уверенно орудовал левой, что-то записывая в толстой тетради, которая не падала только чудом, удерживаемая, помимо чуда, обрубком правой; наполовину пустой рукав пиджака был засунут в карман и пристегнут английской булавкой.
   Управдом пришел не один. Его сопровождала статная женщина лет сорока, с портфелем и в пиджаке наподобие мужского, но нет, не мужском: очень уж рельефно он обхватывал ее щедрые формы, бугрясь где положено. Из-под юбки виднелись крутые икры. Голова выглядела несоразмерно маленькой, зато ее украшали косы, уложенные «корзиночкой» на затылке.
   – Это товарищ Доброхотова, из исполкома, – уважительно произнес управдом, и дворник понял: начальство.
   Женщина критически посмотрела на зеркало, но поправила на лацкане значок и пригладила волосы; подняла взгляд на доску с фамилиями и недовольно сощурилась. Не меняя выражения, взглянула на Лайму; озабоченно отогнула рукав, посмотрела на часы, потом повернулась к управдому:
   – У меня в горкоме планерка в четырнадцать ноль-ноль. Давайте посмотрим в отношении жилплощади.
   Дворник взял ключи, и все трое пошли наверх. Тетушка Лайма осталась стоять в легком оцепенении от непонятных слов женщины, прищуренных глаз и чуть поджатого рта.
   По мере того как дворник отпирал одну необитаемую квартиру за другой, недовольный прищур исчез, рот не то чтобы улыбнулся, но помягчел, а в бумаге, извлеченной из портфеля, товарищ Доброхотова что-то отмечала карандашом.
   Квартиру № 12 Ян отпирать не стал, а позвонил. Леонелла открыла дверь, и женщина с портфелем застыла в недоумении. Она вошла в гостиную. Взгляд задержался на портрете, скользнул по тяжелым портьерам, дурацкому диванчику на паучьих ножках – ни самой лечь, ни гостя положить – по шикарной люстре, которой положено в райкоме висеть, а не у этой буржуйки; по нарядной щекастой девочке с затейливым «эклером» на голове и в лакированных туфельках; и пока взгляд все это впитывал, вернулся прищур и поджались губы, а недоумение сделалось враждебным.
   – Жилой фонд разбазариваешь, Шевчук, – сказала жестко, с тем же прищуром, – за безответственность знаешь что бывает?
   Дворник на всякий случай запомнил фамилию однорукого.
   – Так ведь согласно прописке, товарищ Доброхотова, – оправдывался управдом.
   – Это какой-такой прописке? – брезгливо удивилась та. – Ты ее прописывал сюда? Нам бывшие хозяйчики не указ!
   Шевчук мог бы возразить, что он рад был бы прописать такую кралю, однако прописка – дело милиции, а не домоуправления, где он работает меньше года, потому что перед тем воевал, а еще раньше жил под Донецком и знать не знал ни о крале, ни о домоуправлении, ни о тебе, кобыла с портфелем. Мог бы, конечно; однако промолчал, только культя напряглась в слишком просторном рукаве.
   Буржуйка между тем без всякого объяснения вынула из сумочки и протянула – нет, не Доброхотовой, а управдому – паспорт. В паспорте была указана прописка, полностью соответствующая месту проживания, а также другие сведения. Однако исполкомовская женщина не обратила внимания ни на что – настолько она была потрясена советским паспортом, выданным 21 мая 1941 года; даже поднесла его совсем близко к лицу, что в некоторой степени делало понятным прищур.
   Товарищ Доброхотова нечасто оправдывала свою фамилию – и уж во всяком случае не сегодня. Паспорт, знаете ли, паспортом, а четыре комнаты – это жирно будет; ей ли не знать, какие очереди на квартиры.
   Похоже, что Леонелла тоже знала о квартирных очередях, потому и сообщила обалдевшему управдому, что ей полагается дополнительная жилплощадь.
   – На каком основании? – Доброхотова резко повернулась и в первый раз посмотрела хозяйке в лицо.
   – Для репетиций. Я артистка.
   Управдом Шевчук никогда прежде не находился в одной комнате с артистками, а потому восхищенно смотрел, как она поправляет девочке воротничок и одновременно объясняет ему, Шевчуку, что со дня на день должны привезти рояль, а рояль в любое место не поставишь: звучать не будет; смотрел и знал, что как раз ей необходим и рояль, и дополнительная жилплощадь; кому ж, как не ей?…
   – Ну, это мы еще посмотрим, – пообещала Доброхотова, захлопнула портфель и не прощаясь двинулась к выходу.
   Впрочем, она и не здоровалась.

   Для чего Леонелла приплела рояль, который никто ей, разумеется, привозить не собирался, она и сама не знала. Во дворце пионеров, где она вела кружок мелодекламации, рояль, конечно, был, и с аккомпаниаторшей Леонелла прекрасно ладила. Та подрабатывала в балетном училище. Она же и рассказывала, с негодованием тряся жидкой прической, о знакомой балерине, которая сумела вытребовать у начальства казенный инструмент плюс ходатайство на дополнительную жилплощадь и, что самое удивительное, получила и то и другое. Если бы в голове не осел этот нелепый разговор, то и управдом ничего бы не услышал о несуществующем рояле, хотя не для него это было сказано, а дразнить такую стерву опасно даже сейчас, когда Леонелла прочно стояла на ногах.
   Именно потому и опасно – есть что терять. Не только пионеров, но и два заводских клуба самодеятельности, где она вела кружки народных песен. Эту работу Леонелла обрела по счастливой случайности: гуляя с Бетти в парке около оперного театра, встретила певицу, у которой перед войной брала уроки вокала. Певица больше не давала уроков, а пела, несмотря на пожилой возраст, и не где-нибудь, а на оперной сцене. На самом деле, пожилой возраст – это и сорок, и шестьдесят, однако сейчас она выглядела намного лучше, чем перед войной. Да, лицо выдавало борьбу косметики с беспощадным сценическим светом, но волосы были уложены театральным парикмахером, корсет прекрасно ладил с фигурой, а фигура – с костюмом, так что, напрягши воображение, можно было представить ее не только Брунгильдой, в роли которой она раньше блистала, но и Травиатой. Буржуазное происхождение певицы не было ни забыто, ни прощено: такое не прощается; просто на него сейчас смотрели сквозь пальцы ради «восстановления культуры», как это называли в газетах. «Некому петь, – с горечью прошептала она, – перед войной всех, всех… в Сибирь». О том, как она не попала в число «всех», одна не говорила, а другая не спрашивала. Певица умиленно, как все бездетные дамы, восхитилась Бетти («копия мамы…») и дала две контрамарки на «Аиду». Задала осторожный вопрос о муже. «Никаких известий», – коротко ответила Леонелла. По гравию ходили широкогрудые голуби с розовыми лапками. Бетти, в стайке других детей, бегала у фонтана.
   Услышав о Дворце пионеров, певица горестно покачала головой: «Вы, с вашими данными – и так мизерабельно, мой Боженька…». Слово Леонелла не поняла, но смысл угадала безошибочно.
   Оперная прима не забыла о своей собственной мизерабельности в страшное предвоенное время, не забыла и щедро оплачиваемые Леонеллой уроки пения; обещала помочь – и помогла незамедлительно. Благодаря ее вмешательству Леонелле теперь улыбалось заводское начальство, потому что самодеятельность очень поощрялась Министерством культуры. Теперь она уходила из дому в полдень, а возвращалась поздно вечером. За Бетти она была спокойна – за ней присматривала тетушка Лайма, щедро отдавая накопившуюся любовь, так и не востребованную собственными внуками по причине их отсутствия. Она и слышать не хотела ни о каких деньгах, помилуй Бог, госпожа Эгле! Однако госпожа Эгле, веря в бескорыстные намерения, не верила в безвозмездные услуги и раз в месяц аккуратно рассчитывалась с дворничихой.
   По правде говоря, настоящей мизерабельности она не испытала, ибо время от времени на ее имя приходили местные денежные переводы без обратного адреса. Угадать отправителя большого труда не составляло, но не было возможности поблагодарить. Особенность денег в том, что они всегда оказываются кстати, а Макс – она имела возможность убедиться – относился к ним очень легко.
   …Утром, отправив девочку в школу, Леонелла тщательно собиралась. Зеркало давно отказалось от всяких компромиссов и говорило только правду, как в сказке, которую они читали с Бетти. Зеркало помнило ее двадцатипятилетний возраст: он длился долго, и отменила его даже не война, а девочка в корзинке. Не нужно стало каждый день доказывать требовательному стеклу, что тебе двадцать пять, когда и ты, и оно твердо знали: сорок, да и в самом зеркале почти отпала необходимость, потому что девочку ее возраст не интересовал. Сама Леонелла смотрела не в зеркало, а в дочкино лицо. Зеркало нужно было, чтобы торопливо поправить волосы, а не затем вовсе, чтобы заметить восхищенный взгляд Бергмана; однако заметила.
   Теперь – дело другое: чужие взгляды, и не всегда доброжелательные. Мало выглядеть хорошо – надо выглядеть уверенно, ты – артистка.
   Странным образом статус артистки прочно закрепился за Леонеллой – возможно, потому, что, страстно желая ею быть, она играла роль артистки и вжилась в эту роль. Многим нравилась ее манера исполнения: негромкий голос (Леонелла знала свои возможности), задушевная интонация и какая-то особая улыбка. Особенно хороша она была в национальном костюме, с традиционной брошью на груди и обручем на волосах, падающих красивой и все еще золотистой волной. Выступать она не любила и пела очень редко, разве что по «настоятельному желанию публики». Кружком руководила так же, как некогда оперная певица – ею, то есть учила сообразовываться с собственными голосовыми данными и держаться на сцене так, чтобы каждый зритель был уверен, что поешь лично для него. Научить шарму невозможно, однако несколько девиц из ее кружков уже вышли замуж, а другие, вдохновившись их примером, пылко заинтересовались народными песнями и ринулись в самодеятельность.
   Можно было бы покончить с постылой мелодекламацией: Леонеллу передергивало всякий раз, когда она видела руки с грязными ногтями, поднятые в пионерском салюте, но Бетти тоже ожидало пионерское будущее. Кроме того, не следовало забывать, где ее отец. Если исполкомовская гадина еще не докопалась, найдется другой… Следовательно, работу во Дворце пионеров нельзя было бросать ни в коем случае, да и Бетти пора называть полным именем, во избежание косых взглядов… Новая власть снисходительно относится к грязным ногтям, но хмурится на иностранные имена.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 [23] 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация