А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Краковский замок" (страница 1)

   Николай Алексеевич Полевой
   Краковский замок [1]
   Быль

   * * *

   Видали ль вы море перед самым началом грозы и бури? Еще порывистый ветер не рыщет по волнам его, еще небо не оболочено черными тучами, еще валы не вздымаются горами, свист, шум, рев не оглушают странника. Не настало еще это дивное, грозное явление, когда бешеное чадо земли рвется в раскаленные своды неба, падает, обессиленное, и снова летит к небу. Но уже странник не чувствует томительной тишины, которая душит, кажется, океан и выдавливает его на берега; края небосклона обставлены уже воздушными, черными горами, верхи их крутятся дымчатыми полосами; солнца нет, море шевелится, как оживающий мертвец под белеющим саваном, и края покрывала его пенистыми бахромами хлещутся об утесы, и гул бури ноет в отдалении. Еще минута, и – горе ладье, не успевшей укрыться в пристань! Тогда, стоя на утесе, вы видите, что волны как будто разбегаются врозь подле берегов, сыплются, дробятся. Они, как будто первенцы бури, летят и стремятся на все берега, как будто хотят прежде вылиться на берега, пока порывы бури не ринут их вглубь и не смешают в гибели и ужасах волнения.
   Такими являлись Франция и французы, когда не грянула еще буря революции, когда Людовик XV изнемогшею рукою держал кормило государства, давно спал для славы и дремал над самою жизнью, утомленный и пятидесятилетним неславным царствованием, и мелочными интригами двора своего, и роскошью, и тем, что даже ни одно бедствие не освежило его жизни, тусклой и бесцветной. В кругу своих любовниц зевал Людовик, оставляя министрам заботу о государственной чести, и оживал только для того, чтобы мешать в исполнении каждому из них: ссориться с парламентами за министров и сводить министров с мест их, потому что ветреной Дюбарри[2] они не нравились. Долее всех боролся с властью этой прихотливой красавицы герцог Шуазель[3]. Людовик так привык к нему, что, подписав увольнение герцогу, несколько дней носил увольнение это в кармане и не хотел послать к Шуазелю. Быль, которую хотим мы рассказать теперь, случилась после падения сего гордого, властолюбивого, хитрого и умного вельможи. Но события, которых следствием была она, относятся еще к правлению Шуазеля.
   Он видел, что положение Франции вело к бедственной развязке: финансы государственные угрожались банкрутством; народ беднял; правосудия не было – все продавалось, даже чины отдавались тому, кто платил больше. Говорят, что это и в других землях бывает, но во Франции сам король публично торговал чинами. Между тем двор роскошничал, вельможи шалили, ссорились; потомки Баярдов[4] вынимали шпаги свои только для дуэлей; парламенты спорили с королем; народ роптал; Бастилия была набита, но – судите о странности обстоятельств – при самом дворе, тогда же, Бомарше[5] рассевал песни на короля и Дюбарри, смешил всех уморительною тяжбою, дурачил комедиями: за него стояли горячие головы молодежи, и король молчал; молчал и после, когда Мирабо из Сен-Венсана[6] писал свои пламенные письма. Яркая игра страстей кипела тогда во Франции; сильно сшибались старые и новые идеи. Старик Вольтер смеялся тихонько в своем Фернее[7], кутаясь в соболью шубу, которую прислала ему Екатерина, а Шуазель? Что делал Шуазель?
   Он думал, что слова: все потеряно, кроме чести, должны быть его девизом. Но честь Франции для него не заключалась в благоденствии народа; он не хотел, как Генрих IV, чтобы у каждого француза была в воскресенье курица на столе, нет! Со времен Людовика XIV французы почитали честью и счастьем народа шум побед, гул, отзывавшийся повсюду в блеске их, славе, великолепии, роскоши, рыцарской вежливости; головы их кружились только от этого, и – Шуазель, трепетавший сплетней сестры своей против Дюбарри, двигал дворами Англии, Франции, России, Пруссии, Турции; умел показывать Францию душою всей европейской политики. Барон Топ укреплял Дарданеллы[8]; с Веною говорили о дружбе и женитьбе дофина; с Петербургом хитрили; в Англию готовили высадку. Везде Шуазель извивался змеем; его агенты были всюду; молодые французы скакали по его приказу в Америку, в Испанию, в Индию, с своими полуразвернувшимися для них самих идеями, своевольством, щегольством, ловкостью. Как переменились после того все обстоятельства! На старых картах Европы вы найдете, что тогда между землями России, Пруссии, Австрии и Турции, было сильное государство, которого теперь уже нет: его называли Королевством Польским; впрочем, это было довольно странное королевство. Народ избирал сам себе короля и не слушал его, давал ему власть и спорил с ним; назывался вольным и имел рабов. Но мы не историю пишем. Теперь вы знаете главные обстоятельства дел тогдашних, без этого быль наша была бы непонятна. Начнем ее.
   В Кракове, древней столице королей польских, у богатого воеводы – имени его не скажем – съезжалось множество гостей. Великолепные, раззолоченные кареты с шумом катились к огромному подъезду; богато убранные гайдуки[9], скороходы, гусары толпились на дворе и по улице; золотом облитые слуги стояли на лестнице и в передних; огромные залы, улица, сад горели в разноцветных огнях; множество гостей наполняло уже дом воеводы. Тут было на что заглядеться: воевода давал великолепный маскерад.
   Вкус, роскошь, изысканность убранства и угощения могли удивить разнообразие гостей. Тут были польские паны, и старого и нового времени: одни в своем народном костюме, в бархатных кунтушах[10], цветных сапогах, алых, зеленых кафтанах, с богатыми кушаками; другие в щегольских французских кафтанах, пестрых, обтянутых, с брильянтовыми пуговицами; третьи в гусарских и уланских мундирах, с золотыми и жемчужными кистями. Вместе с этою старою и новою Польшею мешались русские офицеры, в армейских, совсем не щегольских мундирах, и казацкие начальники, с нерасчесанными бородами. Были еще гости: офицеры французские и французские щеголи, распрысканные парижскими духами. Душу всего составляли польки, милые, бесценные польки. Они согласились между собою одеться в маскерад к воеводе в народный польский костюм: кто видал польские народные костюмы, тот знает, каково сердцу от этой бедовой одежды!
   Казалось, что все дышало весельем, забвением настоявшего. Музыка гремела; менуэты сменялись мазурками, краковяками: тогда еще не знали вальсов и котильонов. В огромной зале ловкие молодые поляки летали в мазурках, стучали шпорами; в менуэтах отличались французы; шум, говор был повсюду. В других комнатах сидели по углам старые поляки; они мало говорили, жали только друг другу руки, чокаясь кубками с венгерским, разглаживали длинные свои усы и искоса посматривали на русских офицеров, большею частию бездействовавших, не умевших разделить ни живости поляков в мазурках, ни ловкости французов в менуэтах. Вообще было заметно, что какая-то неприязнь разделяла русского с поляком: русские казались отчужденными от других гостей. Но они как будто не смотрели на это и ходили горделиво. Зачем и как явились в Кракове и в маскераде воеводы эти гости? Званые ли гости были они?
   Вскоре должен был ударить час первого деления Польши. Мощная рука русской царицы уже очертила тогда в русскую границу обширные страны Литвы и назначила доли Пруссии и Австрии. Екатерина умела запутать политику Польши лучше гордиева узла и знала, что в Европе не было Александра, меч которого разрубил бы узел этот. Когда король Август[11] скончался, полякам велели выбрать Понятовского[12], и их горделивое: не позволял! не помогло. Поляки восставали, спорили на сеймах: им велели молчать; они не послушались, забунтовали, составили конфедерации: умели перессорить их, заставили драться друг с другом; этого мало: явился Суворов[13], шагал по семьсот верст в десять дней, бил везде, являлся, где его не ждали, побеждал и руками и ногами солдатскими и, учредив главную квартиру в Люблине, держался одною рукою за Сендомир, другою за Краков, расставив повсюду войска. На твердынях Краковского замка веялось русское знамя. Тогда все было кончено для поляков. Битва при Сталовичах, где погибли силы Огинского и черные гусары Коссаковского, показала полякам, что им позволяют сколько угодно говорить, веселиться, но что они не должны мешаться в дела. Приказы Бибикова из Варшавы подчиняли Польшу надзору русских. Вот почему косились польские паны на русских офицеров и молча запивали досаду свою венгерским; вот почему и русские офицеры горделиво расхаживали в краковском маскераде.
   Но как и зачем попали туда французы, французские офицеры? Где ж нет французов, всемирного народа, говорящего всемирным языком, который стараются выдумать ученые, не замечая, что он давно существует? Офицеры французские пришли в Польшу по воле Шуазеля; он смотрел на Польшу, как на одно из средств, могущих остановить исполинское увеличение сил России, и когда барон Тотт лил пушки в Стамбуле и расставлял их на Босфоре и Дарданеллах, в Польшу поскакало французское юношество, молодой, пламенный народ. Мысль Шуазеля была смелая и счастливая. Он видел, что Польша, сознавая свои силы, могла бы обновить век Собиеского[14], и думал, что надобно только вырубить туда несколько искр, которые соединили бы готовые материалы в сильном огне. Кто лучше молодых, пламенных французов мог воспламенить эту землю рыцарей и красавиц? Поход в Польшу казался юношам французским крестовым походом; война в диких сарматских лесах, среди снегов Литвы, являлась чем-то поэтическим. Поляки с восторгом встретили гостей: старые паны пили с ними, польки танцевали, молодые поляки дружились и братски, рука в руку, пускались в поиски на русских, и рубились на отличие друг перед другом. Но никто не знал, за что и как сражаться. Шли на битву, как на пир, гарцевали, щеголяли, и – от горсти русских бежали блестящие войска Пулавских, Новицких, Коссаковских[15] и союзников их! Екатерина смеялась замыслам Шуазеля: она хорошо знала состояние Польши, так хорошо, что не хотела даже сердиться на французов; шутя писала обо всем этом к Вольтеру и объявила, что она не имеет войны с Франциею. Французы были пришельцы, вольница, по словам Шуазеля, и их считали гостями и конфедераты, и королевские поляки. Беспечность, веселость делали их притом всюду гостями любимыми. Среди блестящего маскерада краковского заметнее других был молодой французский полковник. Лицо его не отличалось ни красотою, ни выразительностью, но кто рассматривал его, тот на лице юноши, закаленном в зное полуденных стран, замечал многое. Все доказывало в нем человека, готового, но еще не вызванного на сильные страсти. Это был – Дюмурье[16]: вы знаете это имя? Восемнадцати лет он был уже в рядах воинских, потом странствовал по Испании, Португалии; душа его искала новых впечатлений в отчизне Руссо и среди диких скал Корсики. Тридцать лет едва совершилось ему, как Шуазель отправил его в Польшу. Здесь сражался он уже два года с хитростью австрийской дипломатики, с умом Екатерины, воинским гением Суворова, дикой волею поляков, везде был побеждаем и еще не терял надежды. Но теперь, среди веселья и шумной радости, Дюмурье казался так мрачен, так задумчив, что люди, знавшие его, дивились этому и не понимали причины. Он весело хаживал в бой, когда ничто не могло уверить его в победе. Теперь, на веселом пиру, сложив руки, устремив неподвижные глаза на пестрые толпы гостей воеводы, Дюмурье сидел в углу и молчал. Важные думы, казалось, затемняли его всегда светлый взор. Он встал наконец, тихими шагами прошел через все залы, на садовую террасу, сошел по ней и тихо направил шаги свои по большой садовой аллее.
   Но он не успел дойти до конца аллеи, как с ним встретился молодой французский офицер: это был полковник Шуази. В беспорядке, со всеми признаками досады Шуази шел не глядя вперед и столкнулся с Дюмурье.
   – Ты с ума сошел, Шуази, – сказал ему Дюмурье, усмехаясь, – толкаешь и не извиняешься.
   – Прости меня, Дюмурье, – отвечал Шуази с досадою. – Но если бы тут стоял русский солдат с штыком, я наткнулся бы на него: я сам не вижу, куда бегу!..
   – Скажи лучше: не знаешь, от чего бежишь.
   – В моем словаре нет таких слов. Я ни от кого не бегал в жизнь мою.
   – Что с тобою сделалось?
   – Ты не поймешь меня!
   – Говори.
   – Что сказать тебе? Я скрываюсь от самого себя.
   Дюмурье усмехнулся опять. Он взял Шуази за руку и сказал ему дружески:
   – Я понимаю тебя.
   – Стыжусь, если понимаешь! – вскричал Шуази.
   – Вижу ясно: потомок французских рыцарей не забывает, что любовь и шпага были всегда девизом отцов его.
   – Так! – вскричал Шуази. – И могу ли не беситься, что шпаге моей нечего делать здесь, а сердцу работа бесконечная.
   – Не голове ли, скажи лучше?
   – Нет, нет! Только при дворе нашего Людовика любят головою и думают сердцем, а здесь…
   – А здесь любят сердцем, а головою хотят пробить стену, не давая ей труда рассуждать о чем-нибудь?
   – Рассудительный Дюмурье принимает на себя труд думать за всех нас, – сказал Шуази с досадою.
   – Рассудительный Дюмурье предоставляет этот труд вашему Виоменилю и завтра же удалится, отдавая вам и союзникам вашим полную свободу.
   – Что ты говоришь?
   – Ничего, я получил повеление короля и – отправлюсь в Швецию; Виомениль примет на себя все мои здешние заботы.
   – Слава богу! – вскричал Шуази. – Слава богу! Дюмурье! Расстанемся ж друзьями: я не узнавал, разлюбил тебя с самого приезда в Польшу. Ты ли тот Дюмурье, с которым мы некогда сражались рядом?
   – Где? На том острове, который, по словам твоего любимца, медведя Руссо, удивит всю Европу?
   – Да, в Корсике, но в Польше ты сделался дипломатом, учеником Кауницов и Шуазелей[17]…
   – Право? Видно, Эмилия оставила еще местечко в голове твоей, на котором твой разум вздумал рассуждать…
   – О, Дюмурье! Не тронь святого чувства моего к Эмилии! Я скорее соглашусь, что твоя мудрая, твоя премудрая политика лучше наших шпаг поможет Польше, но любовь к Эмилии такое сокровище, которого не отдам я на насмешки ни тебе и никакому другому мудрецу!
   – Где ж любовь твоя к Каролине?
   – Ветреность, шалость!
   – А прелестная корсиканская Евгения?
   – Дикарка, которая сожгла было мою голову!
   – А герцогиня Эгильон?
   – Кокетка, презренная женщина… Но замолчи, ради своей мудрости! Ты лучше моего духовника помнишь все глупости, сделанные с начала мира.
   Шуази оставил Дюмурье и побежал к дому. Дюмурье, качая головою, пошел далее по аллее.
   Эмилия, о которой так жарко говорил Шуази, была жена воеводы, пламенная, с огненными глазами полька, одна из первых красавиц Польши. Шуази был от нее без ума, но сердце Эмилии отвечало ли пламенной страсти парижского красавца? Не знаю и продолжаю рассказывать.
   В это время Эмилия, утомленная танцами, отказалась от мазурки и отдыхала на раззолоченных креслах в боковой зале. Народ ходил взад и вперед по комнатам, и из толпы проходящих вдруг выдвинулась высокая, сухая фигура краковского коменданта, русского полковника; фигура эта, бряча драгунскою саблею и огромными шпорами, крепко прижав драгунскую шляпу под мышкою, маршировала к креслам Эмилии.
   – Отдыхаете, прекрасная Эмилия, – сказал комендант, становясь перед красавицею, чинно, стройно, как пред командиром, и придерживая длинную свою саблю, – или вздыхаете?
   – О чем же мне вздыхать, полковник? Здесь так весело…
   – Я думаю, – отвечал комендант, садясь в кресла, стоявшие подле Эмильиных кресел, – что тот был бы счастлив, о котором вы благоволили бы вздыхать, и что теперь, может быть, некто вздыхает на этой веселой пирушке.
   – Жалею, если есть такие бедняки…
   – Нет, не бедняки они, прелестная, но надмеру жестокая, или, лучше сказать, столько же прекрасная, сколько жестокая Эмилия, не бедняки, а молодцы, во всем исправные, бывшие, может быть, и под прусскими пушками и видевшие осаду Кобрина…
   – Ах! Боже мой! – сказала с досадою Эмилия. – Вы опять хотите рассказывать мне об этом Кобрине… – Казалось, что бесконечная речь коменданта ужаснула красавицу.
   – Об этом Кобрине? Я уже сказал вам, прелестная Эмилия, жестокая Эмилия, что такие речи, непочтительные и невежливые, касательно прусского похода, где войска русские покрыли себя бессмертною славою и где многие имели честь отличиться так, что иному и в голову не придет…
   – Полковник! Что вам угодно мне сказать? Я совсем не думала трогать чести ваших солдат…
   – Что мне угодно, прелестная владычица? Можете ли вы отвергать еще этот пламень сердца, который столько крат изъявлял я вам…
   – Я просила вас перестать говорить об этом мышьем огне…
   – Мышьем огне! – вскричал комендант с сердцем.
   Эмилия испугалась его голоса:
   – Так называю я всякую любовь, полковник.
   – А не мою, надеюсь… – И лицо его искривилось в нелепой усмешке.
   – Полковник! – сказала Эмилия в замешательстве. – Я не понимаю любви вашей…
   – Вы очень ее понимаете, горделивая красавица, и принудите меня заставить вас понимать ее еще лучше. Как вам покажется, примером так сказать, если я донесу вам, что Понинский пойман…
   – Боже! – вскричала Эмилия, бледнея. – И участь его…
   – В моих руках. Завтра, если вы хотите, он убежит из крепости, или – будет расстрелян…
   – Человек ли вы, полковник? И вы можете говорить об участи доброго моего родственника, моего благодетеля, старика, теперь, мне… подите; любовь ваша мне ужасна…
   – Участь Понинского никому еще не известна, кроме меня, и – смею уверить, что никто не вырвет его из рук моих, – сказал комендант, горделиво опираясь на саблю, – никто! Как военный человек, я умею пользоваться обстоятельствами, сражаться хитростью и силою, и многого ли требую я? Одного поцелуя вашего, Эмилия! За каждую голову польскую по одному поцелую…
   – Вы становитесь бесстыдны! – вскричала Эмилия, вставая с кресел. Комендант схватил ее за руку; она затрепетала.
   – Слушайте же последнее слово мое! – сказал он, шевеля с досады длинными своими усами. – Краков мой; я все знаю, и может быть, самый муж ваш кончит сегодняшний маскерад в тюрьме, если взор ваш… (он усиливался придать лицу своему улыбку) не ободрит моей страсти…
   – Сабля воеводы будет отвечать вам на ваше бесстыдство! – вскричала Эмилия и бросилась бежать из залы. Долго смотрел вслед ее комендант и, значительно покачав головою, замаршировал в ту комнату, где расставлены были карточные столы.
   Никогда не была Эмилия так прелестна. Может быть, в первый раз не мелкие страсти одушевили ее прекрасное лицо. Оскорбленная гордость, горесть при опасности человека, с детства ею любимого, – все зажгло лицо Эмилии сильными чувствами. В отдаленной комнате скрылась она и там, бросясь на пышный восточный диван, хотела вздохнуть свободно. Несколько рабынь прибежало к ней, она прогнала их и осталась одна. Комнату, обитую драгоценным алым сукном, освещала одна лампа, отражая умирающий свет огня в огромных зеркалах. Издалека долетали сюда звуки музыки и шум веселых гостей. Это раздирало теперь сердце Эмилии, и слезы полились градом из глаз ее.
   Кто-то мелькнул в зеркале… Эмилия испугалась, но через минуту ярче вспыхнули щеки ее: перед нею был Шуази.
   – Эмилия! – вскричал он. – Что с вами сделалось? Боже! Вы заставляете меня трепетать…
   – Шуази! Я погибла…
   – Вы! Скажите, ради бога…
   – Я не знаю, какие умыслы таились в душе моего мужа, но русский комендант ужаснул меня известием, что он открыл их и что жизнь мужа моего в опасности.
   – Открыл? Сделайте милость, говорите, говорите…
   – Что могу сказать вам? Я не знаю, что такое открыло это усатое чудовище, человек, созданный на гибель мою…
   – Он вас беспокоит, Эмилия?
   – Беспокоит? Какое слово! Ненавистное чувство ведет его теперь к злодейству… Понинский, мой дядя, мой благодетель, скрывавшийся доныне от русских… у него в руках.
   – Понинский! Что я слышу!
   – Так, вижу все, Шуази! Вам известны были какие-то тайные планы, о которых пора бы всем вам забыть. И под пушками ли русскими затевать новые бедствия отечества нашего…
   – Эмилия! Вы и слава! Вот все, для чего живу я! Так, я знал новые планы пана воеводы и конфедератов и никогда не одобрял их: тайное мщение врагу не мое мщение; бой рука на руку, открытый бой… но судьба влечет меня чудными путями. Решено! я вступаю в эти планы; другие думали, я – нанесу решительный удар!.. Но скажите, Эмилия, что с вами, сделалось: вы оскорблены?
   – Бесстыдный комендант становился беспрерывно наглее и теперь, самым дерзким образом, осмелился говорить мне о своей любви… говорить, и сказать… – Эмилия заплакала.
   – Эмилия! – вскричал Шуази. – Кончите!
Чтение онлайн



[1] 2 3 4

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация