А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Полоумный" (страница 1)

   Александр Иванович Эртель
   Полоумный

   Я не понимаю прелести ружейной охоты. Но с нею связаны длинные переходы по широкому простору степей и полей, по излучистым берегам рек, ручейков и речонок, по густым зарослям топких болот, и за это я люблю охоту. Люблю с ружьем за плечами бродить по необозримым полянам, люблю отдохнуть в жаркие полдни где-нибудь в свежей тени осиновых кустов, раскинутых там и сям по этим полянам, люблю окинуть взглядом с какого-нибудь высокого кургана бесконечную даль, одетую синеватым туманом в пасмурный денек или подернутую седою дымкою зыбкого марева в знойную, тихую погоду.
   Раз, в конце августа, выдался хороший денек. Ни одного облачка не плавало в голубом небесном просторе. Солнце не пекло, как в жаркую июльскую пору, а разливало какую-то ласкающую, благодатную теплоту. В воздухе серебряными нитями тянулась паутина. Легкий, сухой ветерок веял с востока, разнося сладкий запах сжатого хлеба, стоящего в копнах, и освежающую прохладу. Стаи сизых и белых голубей неугомонно ворковали и шумно переносились с жнивов на жнива, сверкая на солнце своими перьями. В речных камышах звонко щебетали скворцы.
   Было воскресенье. Около обеда отправился я на охоту. Исходив не один десяток верст и почувствовав сильную усталость, я прилег в тени густой ветлы, сиротливо стоящей на берегу степного прудка, и заснул. Солнце уж низко стояло, когда я проснулся. Тень от ветлы сошла с меня и протянулась длинной полосой вдоль лощинки. Мягкий солнечный свет бил в глаза.
   Освежив лицо водою из прудка, я оглянулся. К востоку, за прудком, тянулись скошенные поля, усеянные темно-бурыми копнами гречихи и проса; прямо предо мною, к западу, лежала степь; шагов на триста от прудка виднелась она и замыкалась длинною цепью невысоких курганов. Даль отделялась от меня этими курганами.
   Место казалось незнакомым. Ни прудка этого, затерянного в степи, ни ветлы, одиноко стоящей около него, я не встречал в своих экскурсиях. «Что это за место?» – думалось мне. Я взошел на возвышенность. Широкий простор разостлался предо мною. «Эге! да это Танеевская степь!» – невольно вырвалось у меня. Вплоть до виднеющегося вдали хутора все было – степь, поросшая густой, сочной отавой. За хутором опять тянулась степь, а там опять курганы, высокие, крутые… Верст десять отделяло меня от тех курганов… Длинной вереницей тянулись они по берегу Битюка. Из-за одного пологого промежутка между ними весело горела золотая искра – то был крест красноярской колокольни.
   Солнце, склоняясь к закату, принимало мягкий, красноватый свет и лучами своими, словно полымем, охватило степь. Соломенные кровли хутора весело выделялись из этого огненного моря своим желто-золотистым цветом. Ветловые узенькие рощицы, словно крылья облегшие хутор, отливали багрянцем. Маленький прудок у хутора так и горел ровным алым пламенем, – ни одна волна не морщила его гладкую, как полированная сталь, поверхность. Паутина, как золотая пыль, дрожала в тихом воздухе; те места, над которыми дрожала она, казались подернутыми каким-то лучистым колоритом. Там и сям синели стога. Длинные тени ложились от них на траву, выделяясь темно-зелеными пятнами среди светящегося простора.
   Рельефность очертаний предметов была изумительная. Дальность расстояния как бы не существовала для глаза. С природы словно флер сняли, и она всеми деталями своими ярко бросалась в глаза, нежно лаская их мягкими тонами…
   Над всем этим привольем стояла невозмутимая тишь. А между тем сухой воздух словно жаждал звуков: скрып колодезного журавца на хуторе так резко пронесся по этому воздуху и разбудил такой могучий отзвук, что, казалось, вырвался из горного ущелья, а не среди неоглядно-плоских равнин… Внизу, почти у самой рощицы, ходил табун. Лошади разбрелись по сочной отаве и спокойно паслись. Черною точкою виднелся около них конюх.
   Я сошел с возвышенности и направился к хутору. В это время звуки «жилеек» звонко прорезали воздух и затрепетали в нем веселыми, подмывающими нотками… Конюх заиграл «бычка». Бойкий мотив шаловливо переливался по тихому простору; откуда-то издалека несся навстречу ему такой же бойкий, такой же игриво-веселый отзвук. Казалось, новые, славные тоны пробежали по степи и подернули ее еще более нежным, еще более ласкающим колоритом… Глубоко дышала грудь сладким, пахучим воздухом… Слух нежили задорно-веселые звуки нехитрого инструмента… «Весело на белом свете!» думалось…
   А солнце все ниже да ниже опускалось… Тени от стогов тянулись длиннее и длиннее… Кровли хутора начинали алеть… Ясная поверхность прудка зарделась багровым пламенем… Небо на западе переходило из бледно-голубого в нежно-розовый цвет… Горизонт на востоке охватывала хмурая синева, а над синевою слабо горело бледно-фиолетовое отраженье заката.
   Я шел к хутору. На перепутье пасся табун. Звуки «бычка» все еще трепетали в воздухе. Конюх, игравший на жилейках, сидел, поджавши ноги, на разостланном кафтане. Это был малый лет двадцати, русый, почти белый, в красной кумачной рубахе; широчайшие плисовые штаны были вправлены в узкие «вытяжные» сапоги; серая, «крымская» шапка сидела набекрень, придавая вид удали и беспечности курносому, безусому лицу. Глаза глядели весело и задорно.
   – Здорово, барин! – закричал он мне, когда я подходил к нему. Широчайшая улыбка показалась у него на лице.
   – Вот и не угадал! – сказал я, тоже смеясь и подлаживаясь под его непринужденный тон, – ишь, не барин, а простой мещанин…
   – Ну, рассказывай! кабы мещанин, ты бы куцую одежу-ту не напялил, смеялся конюх, подходя ко мне, – мещане-то кошек скупают, по оконницам кнутиком постукивают, а ты вон с ружьем!.. Какой же это мещанин?
   Приходилось соглашаться с этим неоспоримым аргументом.
   – Нет ли у тебя чего покурить? – обратился он ко мне.
   – Есть, есть, – сказал я и достал ему папиросу. Наивная бесцеремонность и какая-то словно детская простота занимали меня в конюхе. Я закурил и расположился рядом с ним на кафтане, который он предупредительно предложил мне.
   – Тебя как звать-то? – спросил я.
   – Петрухой звали…
   – Это чьи, танеевские, что ль, лошади-то?
   – Его. И, братец, богат же наш барин! – Петруха восторженно поднялся с места, – это вот холостые шестьдесят голов, – указал он на табун, – а там вон за Рогатым прудом матки ходят, штук пятьдесят, а вон за теми курганами коньки еще, голов пятьдесят! – Он победоносно взглянул на меня.
   – У него, помимо хутора-то, где именья? – интересовался я.
   – У него их, мал, целый содом, именьев-то!.. Сичас это будет тебе Андрусовка за Битюком, да Ольховатка, да Тарасовка на Плавице… Тарасовку-то недавно купил… А там еще, говорят, где-то до пропасти…
   – Что ж, хорош барин-то ваш?
   – Ммм… – замялся Петруха, – да как тебе сказать… Горяч больно! добавил он после маленького раздумья, – сичас тебя оборвет, а глядишь, ни за что… Барин богатый!
   – Что он, уж старик?
   – Какой тебе старик!.. Еще никак двадцати пяти годов нету, женился недавно, такую шустренькую взял!.. А чин на ем, должно, важнеющий, потому летось я его как-то в церкви видал: весь в золотых тесемках увешан… Как жар горят! А штаны кра-а-асные!..
   – Давно ты живешь в конюхах-то?
   – Нет. С весны нонешней. Как за подушным погнали, батюшка пошел в контору да под меня пятнадцать целковых взял. С той поры я вот и зачал жить.
   – Сколько же ты берешь в год?
   – Тридцать пять целковых.
   – Что так мало?
   – Да как же оприч? вперед деньги взяли… Уж тут известно – сбавка, что дадут, то и бери.
   – Ты откуда сам-то?
   – Сакуринские, знаешь? Около Яблонца.
   – Знаю, знаю… Ты что же у своего барина-то не нанялся?
   Петруха засмеялся.
   – Куда ему! он сам прогорел, иной раз пожрать нечего… Куда уж тут деньги вперед задавать!
   – Где же он прожился так?
   – Да чего! – смехота тут, страсть! – Ишь с купцами связался, торговать стал, завод мыльный завел, да и прогорел… Теперь с торговли-то на собак передуло: все зайцев по полю гоняет.
   Вдали, по дороге от хутора, показался верховой на серой лошади.
   – Ну, слава богу! – обрадовался Петруха, – Егорка Полоумный едет!..
   – Кто это – Егорка Полоумный? – спросил я.
   – Да это конюх, со мной табун стерегет. Ишь, на смену едет… Теперь вот мне обaпол полночи нужно к табуну выезжать – как совсем на хутор гнать.
   – Что же это у Егора прозвище такое чудное? – допытывался я.
   – Полоумный-то? – Это его у нас на деревне прозвали так-то, засмеялся Петруха, – ишь, он в одну девку врезался, – Гашка там есть, – а она возьми да загуляй с купцом; он с тех пор и ополоумел…
   – Как же он ополоумел?
   – Известно как… Чуть человек незнамый встрелся ему, он и давай все выворачивать: как это полюбилась ему Гашка, как с купцом связалась… да все, все расскажет… А смеяться станут, схватят что ни на есть в руки, да и норовит ошарашить… Мы уж теперь перестали над ним зубоскалить, того гляди убьет – боязно… Кучер Никифор Иваныч сказывал, что и в Питере он такой-то был.
   – Да разве он был в Питере? – спросил я.
   – Как же, он там в конюхах у нашего барина жил. Ноне весной приехал только… И теперь окромя у него речей нету, что об Гашке!.. Загуторь о чем ни на есть, либо промолчит, аль буркнет словечко… А вот по лету, уйдет вон к курганам, – Петруха указал на бугры, чернеющиеся на фоне огневого заката, – и лежит там день-деньской… Я раз так-то пошел искать его по степи, нужно было табун выгонять, а он лежит, это, на кургане, – вон что над самым Битюком, – выше его нету; подхожу я, это, – почитай на него наступил, – а он словно и не видит… Выпучил глаза на небышко да глядит… Что ты, мол, глядишь, Егор? – а он как вздрогнет: на Битюк, мол, гляжу… А в ту пору Битюк еще в берега не вошел: в разливе был… Чего ж, мол, его глядеть-то? пойдем табун выгонять… А он, это, братец ты мой, как схватит себя за виски да как заголосит, меня аж оторопь взяла…
   Недоумение пробежало по добродушному лицу Петрухи, но тотчас же уступило место обычной наивной веселости.
   – Ну, барин, пойдем к хутору, что ли? Ведь ты небось у нас ночуешь-то? Где же тебе оприч!
   А меня сильно заинтересовал Полоумный. «Что он? кто он?» – копошилось в голове: если он от любви такой-то стал, то это ведь не частое явление в крестьянском мире, где любовь по большей части оканчивается свадьбой, а после нее становится уж привычкой… Я решил познакомиться с Полоумным.
   – Нет, Петруха, я, видно, полежу еще тут. Идти не хочется. Тогда нa ночь приду…
   – Ну, приходи на ночевку, я тебе на сеннике постель сготовлю.
   – Спасибо.
   Петруха стал готовиться в отъезд. Поймал стреноженную лошадь, распутал ее, взнуздал, второчил кафтан. Егор подъезжал к табуну. Лошадка его бойко и скоро шла красивым, развалистым шагом. Я с любопытством стал вглядываться в Полоумного. Яркие лучи заходящего солнца падали ему на лицо, и оно казалось словно из бронзы вылитым. Строго очерченный профиль характеризовал это лицо. Тонкие, сжатые губы опушались черноватыми усиками; из-под широких сдвинутых бровей блестели большие, не то грустные, не то злые глаза. Печать какой-то суровой, сдержанной тоски лежала на всем этом загорелом, желтом лице, с резкими, некрасивыми на первый взгляд, чертами. Чуялась согнутая, подавленная сила в этом «полоумном»…
   – Что-й-то ты долго, Егор? уж я ждал, ждал… – упрекнул Петруха.
   Егор промычал что-то в ответ, слез с лошади и начал ее треножить. Петруха, тонко усмехнувшись, кивнул мне на него и, мешковато садясь на своего поджарого гнедого коня, спросил:
   – Ну что ж, придешь ночевать-то на хутор?
   – Приду, приду…
   Петруха поехал к хутору.
   – Ты что ж не пошел на хутор-то? – угрюмо обратился ко мне Егор.
   – Да уморился больно – отдохнуть хочется.
   – Далеча ходил-то?
   – С ружьем ходил, да исходил порядком: пошел-то от самой Сухопутки, даже до Титовых двориков доходил, а вот оттуда вплоть до вашей степи…
   – Ты сам-то чей?
   Я сказал.
   – Что же это ты: исходил много, а дичины с тобой нету? – усмехаясь, спросил Егор.
   – Не из дичины хожу, – сказал я, – скучно станет на хуторе, а денек выдастся хороший, вот и пойду бродить… А славные у вас тут места! добавил я, бросив взгляд на окрестность.
   – А ты был вон на Крутом кургане? – оживленно сказал Егор и, приподнявшись, указал на высокий курган.
   – Нет, туда не доходил.
   – Ты вот сходи-ко туда… С него страсть как видно!.. Тут тебе Битюк разливается… У самых берегов да на островах леса зеленеют, а промеж лесов, села раскинулись: Тамлык, Паршиково, Ровенское, Подлесное, Яблонец… А там Красноярье на круче… Приволье! куда ни глянешь, все колокольни белеются да кресты жаром горят… В ясный денек аж рыбинская церковь видна, верст двадцать будет… Как все равно синим туманом заволокет ее, церковь-то, только кресты, словно огоньки, блистают на солнышке… Тут тебе у реки сёла да деревни приютились, словно от ворога схоронились, а пo верху, вдоль Битюка, бугры да курганы тянутся… В старину, говорят, их богатыри понасыпали… За Битюком кусты танеевские чуть синеются: Дальний куст, Травин куст… хороши есть у нас места! – добавил он после легкой задумчивости и тихонько вздохнул.
   – За Битюком тоже хорошие есть места, – сказал я.
   – А ты бывал за Битюком? – спросил меня Егор.
   – Был как-то.
   – Сакуриных знаешь?
   – Нет, там не был. Около был, у одного купца на хуторе.
   – Это у кого, не у Парменова ли? – угрюмо спросил меня Егор.
   – У него, у Евграфа Парменыча…
   – Его теперь, старика-то, нету на хуторе, там сынок разделывает, Мишка! – Злость послышалась в тоне Егора.
   – Слышал, – сказал я, – говорят, что малый пустой.
   – А собой-то он как раз на борова кормного похож… Двадцать шесть годов ему, говорят, а толщины-то что твой бык, ишь восемь пудов тянет… Рожа – словно стол широкая да скуластая, глаза – пьяные да шальные, бровей совсем нету… Пьян без просыпу с утра до ночи… – Егор с негодованием плюнул. – Этакого безобразия искать – не скоро найдешь!
   Он опять понурился. Тяжело было смотреть на его тоскливое, истомленное лицо, то вспыхивающее болезненным румянцем, то желтое, желтое… Две-три глубоких морщинки залегли на высоком лбу, придавая этому лицу какое-то старческое, заботливое выражение; жалкая, не то злая, не то унылая усмешка искривляла губы… Руки постоянно находились в движении: он то теребил ими войлок, на котором сидел, или полу кафтана, то рвал траву, далеко отбрасывая ее в сторону… Солнце закатилось. Горизонт на западе охватила румяная полоска. На потемневшем востоке, слабо мигая, вспыхнула звездочка. Вечерние тени обнимали степь. Курганы хмурыми силуэтами выделялись на розовой зорьке. В прохладном воздухе было тихо, тихо… Трава подернулась влагой, а там, где тени были гуще, где они лежали с самых полдён, – около рощи, у стогов, – начинала ложиться матовая роса.
   – Я вот расскажу тебе про этого Мишку! – внезапно, обернувшись ко мне, заговорил Егор. Заговорил он быстро, отрывисто, словно спеша. – Есть там у нас на селе девка одна – Гашкой звать… У ней отца нету, а, стало быть, братишка годков десяти, две сестренки махонькие, да мать с бабкой… Мы суседи с ними… Ну, с измалетства мы с этой Гашкой водились… Бывало, по лету в рощу с ней уйдем… В ту пору около села-то роща была, теперь ее и следов не осталось – все купцам попродали… Зайдешь, бывало, в самое что ни на есть густое место – чащу – да сидишь там с нею… Девчонка-то она была шустрая, ничего не боялась… Чего, бывало, не делали! венки вьем, сказки друг дружке сказываем, песни играем… Знамо, ребячье дело!.. А в лесу по лету-то страсть как хорошо… Тут тебе, это, пташки поют всякие, кукушка кукует, горлинка турлычет, соловейко свищет-надрывается… Кругом не шелохнется, только листва вверху над головами словно река в половодье шумит… небышко синеется сквозь нее – сквозь листву-то… И жутко иной раз, особливо под вечер, и весело… А то день-деньской в поле с ней… У ней братишко-то больной какой-то был, почти с печки не слезал, – ее, иной раз, и нарядят скотину стеречь… А я-то, как себя запомню, все пастухом был… Ну, корма тогда были не нонешние, – вольные корма… Сидишь себе, на скотину-то и не смотришь… Знамо, сытый скот всегда спокоен, вон погляди на них, – Егор кивнул головою на табун, – а нам воля… У нас в барском поле Волчий бугор есть, прозывается, – посреди поля стоит, – и как зайдешь на него, тоже страсть видно: церквей, церквей, это!.. Ну, мы обaпол полден всегда уж к Волчему стадо подгоняли – водопой там близко есть, озеро… Скотина напьется, ляжет на тырло, а мы на бугор, и сидим там словно птицы вольные… Либо вокруг глядим… а вокруг все поля идут – глазом не обоймешь, а там села, деревни, хутора… Битюк словно туман белеется – он от бугра-то верст восемь… За Битюком леса синеются, а за лесами, в жаркий день, словно волны какие обеды[1] по степям бегут… А то ляжем навзничь да на небышко смотрим… А оно синее, синее… Иной раз облачки барашками бегут по нем, иной раз словно паутина раскинется… А то глядишь, глядишь так-то, ничего тебе в небе нет – как есть одна синева, а иной раз коршун покажется, словно с самого неба вынырнет… После успенья журавли потянутся, затурлыкают… гуси, утки отлетать начнут… эх, весело, бывало!
   Он опустил голову на руки и задумался.
   – Ну, вот росли мы так-то с Гашкой… Известно, свыклись… Она еще девчонкой хороша была, недаром теперь первая на селе… Пошли у нас тогда худые времена… Перво-наперво волю дали, – тут радости было немало, у кабатчика никак целую сороковку в те поры выпили… Землю нам тут нарезали, стали выселять с старых местов, а на новых-то нет тебе ни пруда, ни речки, – уж колодцы вырыли… Тут с переселенья-то пошло все хуже да хуже… Земля год от году стала менее рожать… Зачали тут наши деревенские под работы браться по зиме, – допрежь того николи не бывало, чтоб за полгода под работу наниматься… Тут господа стали проживаться помаленьку… Наш прогорел в прах… Проявились купцы посевщики… Стали у господ землю скупать да снимать, свои купецкие порядки заводить… Вот этот Парменов купил возле нас хутор у одного барнишки. Стали мы на него работать… Зачал он нам в долг верить, и товаром, а пуще того землею. Все втридорога… С той поры мы и прoцент узнали, какой такой он есть!.. Закабалил Парменов как есть всю деревню, куда супротив барского порядка тяжелее… Старики сказывают, что когда барские были, не в пример вольготней жилось, особливо коли барин хороший попадался, вот хоть бы к примеру Танеев покойник, Михал Павлыч: супротив его мужиков жителей в округе не было, а теперь плоше их, почитай, нету… А тут еще неурожаи пошли: то год мочливый, то сухменный, то совсем не родится, кто ее знает с чего, то градом выбьет… беда за бедой!.. Чугунки пошли – извоз отбился… Совсем мы обнищали…
   Он замолчал. Невеселые думы, по-видимому, роились в его голове. Голос становился все более и более протяжным и тоскливым.
   Я не заговаривал, как-то совестно было бередить его горе… А над степью догорал хороший, тихий вечер… Быстро смеркалось. В темно-синей высоте одна за другой загорались звезды; зелеными, красными, синеватыми огоньками светились они… Свежий вечерний воздух разливал какую-то здоровую, веселую бодрость по телу… Грудь высоко поднималась, вдыхая этот воздух, легкие энергично работали…
   Каким-то нескладным диссонансом звучала в этом живительном воздухе несвязная речь Егора. Дико становилось…
   А Егор опять начал свой рассказ. Опять потянулась его несвязная, тоскливая до истомы речь, – опять послышался его слегка дрожащий, щемящий голос…
   – Ну, и стали мы тут землю сымать у Парменова, – подать надо платить, да и самим-то с своего наделу впору с голоду помирать. А за землю купцу, известно, заработывали. За подожданье тоже платили – прoцент этот… Так-то и стали у него все в долгу… Ну, когда старик-то хозяйничал, все ничего было: хоша и драл с нас за все про все, да озорства никакого не было, – а вот как поступил на хутор Мишка, тут и пошло… Бабам да девкам проходу не стал давать, а чуть заартачатся аль судом погрозят, – бывали такие-то, сейчас это долгом пугнет: «Разорю враз», говорит…
   На ту пору мать-то Гашкина задолжала Парменову тридцать три целковых… Я знал завидующие Мишкины глаза и говорю Гашке, не показывайся, мол, толстому дьяволу… А она в ту пору уж выравнялась – как есть красивая девка стала: чернобровая да статная…
   В прошлом году это было. Весна открылась ранняя: на святой по улице аж пыль стояла… Долго я буду помнить эту весну!.. Гашка о праздниках и с девками не якшалась; на улицу тоже перестала ходить, – все, бывало, со мной… В обед, это, уйдем на гумно, – там у нас пчельник есть, – и сидим до поздней зари… И чего тут мы не переговорили!.. А всего чаще, бывало, сидим около амшенка на солнышке, да молчим, любуемся… Весело! – в небе жаворонки играют, с теплых морей птица всякая летит… Зеленая травка пробивается, верба цветет, ветерок теплый подувает… А уж хороша была Гашка эту весну!.. – Егор тряхнул головой и весело усмехнулся, но усмешка эта сразу сбежала с лица и заменилась прежним унылым выражением.
Чтение онлайн



[1] 2 3

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация