А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2" (страница 56)

   Часть четвёртая
   Душа и колючая проволока

   Говорю вам тайну: не все мы умрём, но все изменимся.
Первое послание к Коринфянам, 15:51

   Глава 1
   Восхождение

   Ощутимая длительность – для размышлений. – Угрызений совести не знает Архипелаг. – Почти поголовное сознание невиновности. – Редкость лагерных самоубийств. – Несколько случаев их. – Большая сила воли или малая? – Чувство всеобщей правоты, народного испытания.
   Очищение мыслей с тюремными годами. – Пойдёшь направо, пойдёшь налево… – Самоприказ «дожить!». – Те, кто не хотят меняться. – Благотворные перерождения в тюрьме. – А в лагере? – Семинар предсмертников. – Любить жизнь – так и самую тяжкую. – Когда мысль о свободе становится насильственной.
   Лагерная свобода от казённого лицемерия. – Свобода от житейских забот. – Важен результат? – Нет, важен дух. – Эта проблема в лагере. – Гордость работой рук и успокоение от неё.
   Развитие чувств в неожиданном направлении. – Мы подымаемся. – Не радуйся нашедши, не плачь потеряв. – Пересмотр бывшей жизни. – Завещание и смерть Бориса Корнфельда. – Как можно найти в этом правиле всеобщий смысл. – Высший Смысл объясняется нам всегда позже. – Линия между Добром и Злом. – Религии и революции. – Судить идею, а не людей. – Теребящие размышления над собой. – Благословение тебе, тюрьма!
   А годы идут…
   Не частоговоркой, как шутят в лагере, – «зима-лето, зима-лето», а – протяжная осень, нескончаемая зима, неохотливая весна, и только лето короткое. На Архипелаге – короткое лето.
   Даже один год – у-у-у, как это долго! Даже в одном году сколько ж времени тебе оставлено думать. Уж триста тридцать-то раз в году ты потолчёшься на разводе и в моросящий слякотный дождичек, и в острую вьюгу, и в ядрёный неподвижный мороз. Уж триста тридцать-то дней ты поворочаешь постылую чужую работу с незанятой головой. И триста тридцать вечеров пожмёшься мокрый, озябший на съёме, ожидая, пока конвой соберётся с дальних вышек. Да проходка туда. Да проходка назад. Да склонясь над семьюстами тридцатью мисками баланды, над семьюстами тридцатью кашами. Да на вагонке твоей, просыпаясь и засыпая. Ни радио, ни книги не отвлекут тебя, их нет, и слава Богу.
   И это – только один год. А их – десять. Их – двадцать пять…
   А ещё когда в больничку сляжешь дистрофиком, – вот там тоже хорошее время – подумать.
   Думай. Выводи что-то и из беды.
   Всё это безконечное время ведь не бездеятельны мозг и душа заключённых. Они издали в массе похожи на копошащихся вшей, но ведь они – венец творения, а? Ведь когда-то и в них вдохнута была слабенькая искра Божья. Так что теперь стало с ней?
   Считалось веками: для того и дан преступнику срок, чтобы весь этот срок он думал над своим преступлением, терзался, раскаивался и постепенно бы исправлялся.
   Но угрызений совести не знает Архипелаг ГУЛАГ! Из ста туземцев – пятеро блатных, их преступления для них не укор, а доблесть, они мечтают впредь совершать их ещё ловчей и нахальней. Раскаиваться им – не в чем. Ещё пятеро – брали крупно, но не у людей: в наше время крупно взять можно только у государства, которое само-то мотает народные деньги без жалости и без разумения, – так в чём такому типу раскаиваться? Разве в том, что возьми больше и поделись – и остался бы на свободе? А ещё у восьмидесяти пяти туземцев – и вовсе никакого преступления не было. В чём раскаиваться? В том, что думал то́, что думал? (Впрочем, так задолбят и задурят иного, что раскаивается – какой он испорченный… Вспомним отчаяние Нины Перегуд, что она недостойна Зои Космодемьянской.) Или в безвыходном положении сдался в плен? В том, что при немцах поступил на работу вместо того, чтобы подохнуть от голода? (Впрочем, так перепутают дозволенное и запрещённое, что иные терзаются: лучше б я умер, чем зарабатывал этот хлеб.) В том, что, безплатно работая в колхозе, взял с поля накормить детей? Или с завода вынес для того же?
   Нет, ты не только не раскаиваешься, но чистая совесть как горное озеро светит из твоих глаз. (И глаза твои, очищенные страданием, безошибочно видят всякую муть в других глазах, например – безошибочно различают стукачей. Этого видения глазами правды за нами не знает ЧКГБ – это наше «секретное оружие» против неё, в этом плошает перед нами ГБ.)
   В нашем почти поголовном сознании невиновности росло главное отличие нас – от каторжников Достоевского, от каторжников П. Якубовича. Там – сознание заклятого отщепенства, у нас – уверенное понимание, что любого вольного вот так же могут загрести, как и меня; что колючая проволока разделила нас условно. Там у большинства – безусловное сознание личной вины, у нас – сознание какой-то многомиллионной напасти.
   А от напасти – не пропа́сти. Надо её пережить.
   Не в этом ли причина и удивительной редкости лагерных самоубийств? Да, редкости, хотя каждый отсидевший, вероятно, вспомнит случай самоубийства. Но ещё больше он вспомнит побегов. Побегов-то было наверняка больше, чем самоубийств. (Ревнители социалистического реализма могут меня похвалить: провожу оптимистическую линию.) И членоповреждений было гораздо больше, чем самоубийств, – но это тоже действие жизнелюбивое, простой расчёт: пожертвовать частью для спасения целого. Мне даже представляется, что самоубийств в лагере было статистически, на тысячу населения, меньше, чем на воле. Проверить этого я не могу, конечно.
   Ну вот вспоминает Скрипникова, как в 1931 в Медвежьегорске в женской уборной повесился мужчина лет тридцати – и повесился-то в день освобождения! – так может, из отвращения к тогдашней воле? (За два года перед тем его бросила жена, но он тогда не повесился.) – Ну вот в клубе центральной усадьбы Буреполома повесился конструктор Воронов. – Коммунист и партработник Арамович, пересидчик, повесился в 1947 на чердаке мехзавода в Княж-Погосте. – В Краслаге в годы войны литовцы, доведенные до полного отчаяния, а главное – всей жизнью своей не подготовленные к советской жестокости, шли на стрелков, чтобы те их застрелили. – В 1949 в следственной камере во Владимире-Волынском молодой парень, сотрясённый следствием, уже было повесился, да однокамерник Павло Баранюк его вынул. – На Калужской заставе бывший латышский офицер, лежавший в стационаре санчасти, крадучись стал подниматься по лестнице – она вела в ещё недостроенные пустые этажи. Медсестра-зэчка хватилась его и бросилась вдогонку. Она настигла его в открытом балконном проёме 6-го этажа. Она вцепилась в его халат, но самоубийца отделился от халата, в одном белье поспешно вступил в пустоту – и промелькнул белой молнией на виду у оживлённой Большой Калужской улицы в солнечный летний день. – Немецкая коммунистка Эми, узнав о смерти мужа, вышла из барака на мороз неодетая, простудиться. – Англичанин Келли во Владимирском ТОНе виртуозно перерезал вены при открытой двери камеры и надзирателе на пороге. (Оружие его было – кусочек эмали, отколупнутый от умывальника. Келли припрятал его в ботинке, ботинок стоял у кровати. Келли спустил с кровати одеяло, прикрыл им ботинок, достал эмаль и под одеялом перерезал вену на руке.)
   Повторяю, ещё многие могут рассказать подобные случаи – а всё-таки на десятки миллионов сидевших их будет немного. Даже среди этих примеров видно, что большой перевес самоубийств падает на иностранцев, на западников: для них переход на Архипелаг – это удар оглушительнее, чем для нас; вот они и кончают. И ещё – на благонамеренных (но не на твердочелюстных). Можно понять, ведь у них в голове всё должно смешаться и гудеть не переставая. Как устоишь? (Зоя Залесская, польская дворянка, всю жизнь отдавшая «делу коммунизма» путём службы в советской разведке, на следствии трижды кончала с собой: вешалась – вынули, резала вены – помешали, скакнула на подоконник 7-го этажа – дремавший следователь успел схватить её за платье. Трижды спасли, чтобы расстрелять.)
   А вообще: как верно истолковать самоубийство? Вот Анс Бернштейн настаивает, что самоубийцы – совсем не трусы, что для этого нужна большая сила воли. Он сам свил верёвку из бинтов и душился, поджав ноги. Но в глазах появлялись зелёные круги, в ушах звенело – и он всякий раз непроизвольно опускал ноги до земли. Во время последней пробы оборвалась верёвка – и он испытал радость, что остался жив.
   Я не спорю, для самоубийства, может быть, и в самом крайнем отчаянии ещё нужно приложить волю. Долгое время я не взялся бы совсем об этом судить. Всю жизнь я уверен был, что ни в каких обстоятельствах даже не задумаюсь о самоубийстве. Но не так давно протащило меня через мрачные месяцы, когда мне казалось, что погибло всё дело моей жизни, особенно если я останусь жить. И я ясно помню это отталкивание от жизни, приливы этого ощущения, что умереть – легче, чем жить. По-моему, в таком состоянии больше воли требует остаться жить, чем умереть. Но, вероятно, у разных людей и при разной крайности это по-разному. Поэтому и существуют издавна два мнения.
   Очень эффектно вообразить, что вдруг бы все невинно оскорблённые миллионы стали бы повально кончать самоубийством, досаждая правительству двояко: и доказательством своей правоты, и лишением даровой рабочей силы. И вдруг бы правительство размягчилось? И стало бы жалеть своих подданных?.. Едва ли. Сталина бы это не остановило, он занял бы с воли ещё миллионов двадцать.
   Но не было этого! Люди умирали сотнями тысяч и миллионами, доведенные уж кажется до крайней крайности, – а самоубийств почему-то не было. Обречённые на уродливое существование, на голодное истощение, на чрезмерный труд – не кончали с собой!
   И, раздумавшись, я нашёл такое доказательство более сильным. Самоубийца – всегда банкрот, это всегда – человек в тупике, человек, проигравший жизнь и не имеющий воли для продолжения её. Если же эти миллионы безпомощных жалких тварей всё же не кончали с собой – значит, жило в них какое-то непобедимое чувство. Какая-то сильная мысль.
   Это было чувство всеобщей правоты. Это было ощущение народного испытания – подобного татарскому игу.
* * *
   Но если не в чем раскаиваться – о чём, о чём всё время думает арестант? «Сума да тюрьма – дадут ума». Дадут. Только – куда его направят?
   Так было у многих, не у одного меня. Наше первое тюремное небо – были чёрные клубящиеся тучи и чёрные столбы извержений, это было небо Помпеи, небо Судного дня, потому что арестован был не кто-нибудь, а Я – средоточие этого мира.
   Наше последнее тюремное небо было бездонно-высокое, бездонно-ясное, даже к белому от голубого.
   Начинаем мы все (кроме верующих) с одного: хватаемся рвать волосы с головы – да она острижена наголо!.. Как мы могли?! Как не видели наших доносчиков? Как не видели наших врагов? (И ненависть к ним! и как им отомстить?) И какая неосторожность! слепость! сколько ошибок! Как исправить? Скорей исправлять! Надо написать… надо сказать… надо передать…
   Но – ничего не надо. И ничто не спасёт. В положенный срок мы подписываем 206-ю статью, в положенный – выслушиваем очный приговор трибунала или заочный – ОСО.
   Начинается полоса пересылок. Вперемежку с мыслями о будущем лагере мы любим теперь вспоминать наше прошлое: как хорошо мы жили! (Даже если плохо.) Но сколько неиспользованных возможностей! Сколько неизмятых цветов!.. Когда теперь это наверстать?.. Если я доживу только – о, как по-новому, как умно я буду жить! День будущего освобождения? – он лучится как восходящее солнце!
   И вывод: дожить до него! дожить! любой ценой!
   Это просто словесный оборот, это привычка такая: «любой ценой».
   А слова наливаются своим полным смыслом, и страшный получается зарок: выжить любой ценой!
   И тот, кто даст этот зарок, кто не моргнёт перед его багровой вспышкой, – для того своё несчастье заслонило и всё общее, и весь мир.
   Это – великий развилок лагерной жизни. Отсюда – вправо и влево пойдут дороги, одна будет набирать высоту, другая низеть. Пойдёшь направо – жизнь потеряешь, пойдёшь налево – потеряешь совесть.
   Самоприказ «дожить!» – естественный всплеск живого. Кому не хочется дожить? Кто не имеет права дожить? Напряженье всех сил нашего тела! Приказ всем клеточкам: дожить! Могучий заряд введен в грудную клетку, и электрическим облаком окружено сердце, чтоб не остановиться. Заполярною гладью в мятель за пять километров в баню ведут тридцать истощённых, но жилистых зэков.
   Банька – не стоит тёплого слова, в ней моются по шесть человек в пять смен, дверь открывается прямо на мороз, и четыре смены выстаивают там до или после мытья – потому что нельзя отпускать без конвоя. И не только воспаления лёгких, но насморка нет ни у кого. (И десять лет так моется один старик, отбывая срок с пятидесяти до шестидесяти. Но вот он свободен, он – дома. В тепле и холе он сгорает в месяц. Не стало приказа – дожить…)
   Но просто «дожить» ещё не значит – любой ценой. «Любая цена» – это значит: ценой другого.
   Признаем истину: на этом великом лагерном развилке, на этом разделителе душ – не большая часть сворачивает направо. Увы – не большая. Но, к счастью, – и не одиночки. Их много, людей – кто так избрал. Но они о себе не кричат, к ним присматриваться надо. Десятки раз поднимался и перед ними выбор, а они знали да знали своё.
   Вот Арнольд Сузи, лет около пятидесяти попавший в лагерь. Он никогда не был верующим, но всегда был исконно добропорядочным, никакой другой жизни он не вёл – и в лагере он не начинает другой. Он – «западный», он, значит, вдвойне неприспособленный, всё время попадает впросак, в тяжёлое положение, он и на общих работает, он и в штрафной зоне сидит – и выживает, выживает точно таким, каким пришёл в лагерь. Я знал его вначале, знал – после, и могу засвидетельствовать. Правда, три серьёзных облегчающих обстоятельства сопутствуют ему в лагерной жизни: он признан инвалидом, он получает несколько лет посылки и благодаря музыкальным способностям немного подкармливается художественной самодеятельностью. Но эти три обстоятельства могут только объяснить, почему он остался в живых. Не было бы их – он бы умер, но он бы не переменился. (А те, кто умерли, – может быть, потому и умерли, что не переменились?)
   А Тарашкевич, совсем простой безхитростный человек, вспоминает: «Много было заключённых, которые за пайку и за глоток махорочного дыма готовы были пресмыкаться. Я доходил, но был душою чист: на белое всегда говорил белое».
   Что тюрьма глубоко перерождает человека, известно уже много столетий. Безчисленны здесь примеры – таких, как Сильвио Пеллико: отсидев 8 лет, он превратился из яростного карбонария в смиренного католика[207]. У нас всегда вспоминают Достоевского. А Писарев? Что осталось от его революционности после Петропавловки? Можно спорить, хорошо ли это для революции, но всегда эти изменения идут в сторону углубления души. Ибсен писал: «От недостатка кислорода и совесть чахнет»[208]. Э, нет! Совсем не так просто! Наоборот даже как раз! Вот генерал Горбатов – с молодости воевал, в армии продвигался, задумываться ему было некогда. Но сел в тюрьму, и как хорошо – стали в памяти подыматься разные случаи: то как он заподозрил невиновного в шпионстве; то как он по ошибке велел расстрелять совсем невиновного поляка[209]. (Ну когда б это ещё вспомнил! Небось после реабилитации уже не очень вспоминал?) Об этих душевных изменениях узников писалось достаточно, это поднялось уже на уровень теории тюрьмоведения. Вот, например, в дореволюционном «Тюремном вестнике» пишет Лучинский: «Тьма делает человека более чувствительным к свету; невольная бездеятельность возбуждает в нём жажду жизни, движения, работы; тишина заставляет глубоко вдуматься в своё „я“, в окружающие условия, в своё прошлое, настоящее и подумать о будущем».

   Отмечу противоположное мнение Льва Тихомирова. Он пишет («Красный Архив», № 41/42, с. 138): народовольцам «негде было проверить свои взгляды. Это самая ужасная сторона тюрьмы, что знаю по себе. Четыре года тюрьмы были для меня совершенно потерянным временем для развития. А следующие четыре года свободы дали мне тысячи различных драгоценнейших наблюдений себя, людей и законов жизни». Думаю: может быть это потому, что сидели – однородные? Или очень нетерпеливые, всё ждали скорой свободы? Тогда это мешало сосредоточиться и расти.

   Наши просветители, сами не сидевшие, испытывали к узникам только естественное стороннее сочувствие; однако Достоевский, сам посидевший, ратовал за наказания! Об этом стоит задуматься.
   И пословица говорит: «Воля портит, неволя учит».
   Но Пеллико и Лучинский писали о тюрьме. Но Достоевский требовал наказаний – тюремных. Но неволя учит – какая?
   Лагерь ли?..
   Тут задумаешься.
   Конечно, по сравнению с тюрьмой наш лагерь ядовит и вреден.
   Конечно, не о душах наших думали, когда вспучивали Архипелаг. Но всё-таки: неужели же в лагере безнадёжно устоять?
   И больше того: неужели в лагере нельзя возвыситься душой?
   На лагпункте Самарка в 1946 году доходит до самого смертного рубежа группа интеллигентов: они изморены голодом, холодом, непосильной работой – и даже сна лишены, спать им негде, бараки-землянки ещё не построены. Идут они воровать? стучать? хнычут о загубленной жизни? Нет. Предвидя близкую, уже не в неделях, а в днях смерть, вот как они проводят свой последний безсонный досуг, сидя у стеночки: Тимофеев-Ресовский собирает из них «семинар», и они спешат обменяться тем, что одному известно, а другим нет, – они читают друг другу последние лекции. Отец Савелий – «о непостыдной смерти», священник из академистов – патристику, униат – что-то из догматики и каноники, энергетик – о принципах энергетики будущего, экономист – как не удалось, не имея новых идей, построить принципы советской экономики. Сам Тимофеев-Ресовский рассказывает им о принципах микрофизики. От раза к разу они недосчитываются участников: те уже в морге…
   Вот кто может интересоваться всем этим, уже костенея предсмертно, – вот это интеллигент!
   Позвольте, вы – любите жизнь? Вы, вы! вот которые восклицают, и напевают, и приплясывают: «Люблю тебя, жизнь! Ах, люблю тебя, жизнь!» Лю́бите? Так вот – люби́те! Лагерную – тоже любите! Она – тоже жизнь.

Там, где нет борьбы с судьбой,
Там воскреснешь ты душой…?

   Ни черта вы не поняли. Там-то ты и размякнешь.

   У дороги нашей, выбранной, – виражи и виражи. В гору? Или в небо? Пойдёмте, поспотыкаемся.
   День освобождения? Что́ он нам может дать через столько лет? Изменимся неузнаваемо мы, и изменятся наши близкие – и места, когда-то родные, покажутся нам чужее чужих.
   Мысль о свободе с какого-то времени становится даже насильственной мыслью. Надуманной. Чужой.
   День «освобождения»! Как будто в этой стране есть свобода. Или как будто можно освободить того, кто прежде сам не освободился душой.
   Сыпятся камни из-под наших ног. Вниз, в прошлое. Это прах прошлого.
   Мы подымаемся.
* * *
   Хорошо в тюрьме думать, но и в лагере тоже неплохо. Потому, главное, что нет собраний. Десять лет ты свободен от всяких собраний! – это ли не горный воздух? Откровенно претендуя на твой труд и твоё тело до изнеможения и даже до смерти, лагерщики отнюдь не посягают на строй твоих мыслей. Они не пытаются ввинчивать твои мозги и закреплять их на месте. (Кроме несчастного периода Беломора и Волгоканала.) И это создаёт ощущение свободы гораздо большее, чем свобода ног бегать по плоскости.
   Тебя никто не уговаривает подавать в партию. Никто не выколачивает с тебя членских взносов в добровольные общества. Нет профсоюза, такого же твоего «защитника», как казённый адвокат в трибунале. Не бывает и производственных совещаний. Тебя не могут избрать ни на какую должность, не могут назначить никаким уполномоченным, а самое главное – не заставят тебя быть агитатором. Ни – слушать агитацию. Ни – кричать по дёргу нитки: «требуем!.. не позволим!» Ни – тянуться на участок свободно и тайно голосовать за одного кандидата. От тебя не требуют социалистических обязательств. Ни – критики своих ошибок. Ни статей в стенгазету. Ни – интервью областному корреспонденту.
   Свободная голова – это ли не преимущество жизни на Архипелаге?
   И ещё одна свобода: тебя не могут лишить семьи и имущества – ты уже лишён их. Чего нет – того и Бог не возьмёт. Это – основательная свобода.
   Хорошо в заключении думать. Самый ничтожный повод даёт тебе толчок к длительным и важным размышлениям. За кои веки, один раз в три года, привезли в лагерь кино. Фильм оказывается – дешевейшая «спортивная» комедия «Первая перчатка». Скучно. Но с экрана настойчиво вбивают зрителям мораль:
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 [56] 57 58 59 60 61 62 63

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация