А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2" (страница 28)


   Воскликнут, что весь этот перечень – чудовищен? несообразен? Что поверить даже нельзя? Что Европа не поверит?
   Европа, конечно, не поверит. Пока сама не посидит – не поверит. Она в наши глянцевые журналы поверила, а больше ей в голову не вобрать.
   Да и мы лет пятьдесят назад – ни за что б не поверили. Да и сто лет назад бы не поверили.
* * *
   В прежней России политические и обыватели были – два противоположных полюса в населении. Нельзя было найти более исключающих образов жизни и образов мышления.
   В СССР обывателей стали грести как «политических».
   И оттого политические сравнялись с обывателями.
   Половина Архипелага была Пятьдесят Восьмая. А политических – не было… (Если б столько было да настоящих политических – так на какой скамье уже бы давно та власть сидела!)
   В эту Пятьдесят Восьмую угожал всякий, на кого сразу не подбиралась бытовая статья. Шла тут мешанина и пестрота невообразимая.

   Например, молодой американец, женившийся на советской и арестованный в первую же ночь, проведенную вне американского посольства (Морис Гершман). Или бывший сибирский партизан Муравьёв, известный своими расправами над белыми (мстил за брата), – с 1930 не вылезал из ГПУ (началось из-за золота), потерял здоровье, зубы, разум и даже фамилию (стал – Фокс). Или проворовавшийся советский интендант, бежавший от уголовной кары в западную зону Австрии, но там – вот насмешка! – не нашедший себе применения. Тупой бюрократ, он хотел и там высокого положения, но как его добиться в обществе, где соревнуются таланты? Решил вернуться на родину. Здесь получил 25 по совокупности – за хищение и подозрение в шпионаже. И рад был: здесь дышится привычней!

   Примеры такие безсчётны. Зачислить в Пятьдесят Восьмую был простейший из способов похерить человека, убрать быстро и навсегда.
   А ещё туда же шли и просто семьи, особенно жёны, Че-эСы. Сейчас привыкли, что в ЧС забирали жён крупных партийцев, но этот обычай установился поране, так чистили и дворянские семьи, и заметные интеллигентские, и лиц духовных. (И даже в 50-х годах: историк Х-цев за принципиальные ошибки, допущенные в книге, получил 25 лет. Но надо ж дать и жене? Десятку. Но зачем же оставлять мать-старуху в 75 лет и 16-летнюю дочь? – за недонесение и им. И всех четверых разослали в разные лагеря без права переписки между собой.)
   Чем больше мирных, тихих, далёких от политики и даже неграмотных людей, чем больше людей, до ареста занятых только своим бытом, втягивалось в круговорот незаслуженной кары и смерти, – тем серей и робче становилась Пятьдесят Восьмая, теряла всякий и последний политический смысл и превращалась в потерянное стадо потерянных людей.
   Но мало сказать, из кого была Пятьдесят Восьмая, – ещё важней, как её содержали в лагере.
   Эта публика с первых лет революции была обложена вкруговую: режимом и формулировками юристов.
   Возьмём ли мы приказ ВЧК № 10 от 8.1.1921, мы узнаем, что только рабочего и крестьянина нельзя арестовать без основательных данных, – а интеллигента, стало быть, можно, ну например по антипатии. Послушаем ли мы Крыленку на V съезде работников юстиции в 1924, мы узнаем, что «относительно осуждённых из классово-враждебных элементов… исправление безсильно и безцельно». В начале 30-х годов нам ещё раз напомнят, что сокращение сроков классово-чуждым элементам есть правооппортунистическая практика. И так же «оппортунистична установка, что в тюрьме все равны, что классовая борьба как бы прекращается с момента вынесения приговора, после чего классовый враг начинает исправляться»[136].
   Если это всё вместе собрать, то вот: брать вас можно ни за что, исправлять вас безцельно, в лагере определим вам положение униженное и доймём вас там классовой борьбой.
   Но как же это понять – в лагере да ещё классовая борьба? Ведь действительно, вроде – все арестанты равны. Нет, не спешите, это представление буржуазное! Для того-то и отобрали у политической Статьи право содержаться отдельно от уголовников, чтоб теперь этих уголовников да ей же на шею! (Это те изобретали люди, кто в царских тюрьмах поняли силу возможного политического объединения, политического протеста и опасность её для режима.)
   Да вот Ида Авербах тут как тут, она же нам и разъяснит. «Работа по политическому воспитанию и перевоспитанию начинается с классового расслоения заключённых», «опереться на наиболее социально-близкие пролетариату слои»[137] (а какие ж это – близкие? да «бывшие рабочие», то есть воры, вот их-то и натравить на Пятьдесят Восьмую!)… «перевоспитание невозможно без разжигания политических страстей».
   Так что когда жизнь нашу полностью отдавали во власть воров, – то не был произвол ленивых начальников на глухих лагучастках, то была высокая Теория!
   «Классово-дифференцированный подход к режиму… непрерывное административное воздействие на классово-враждебные элементы» – да влача свой безконечный срок, в изорванной телогрейке и с головой потупленной – вы хоть можете себе это вообразить? – непрерывное административное воздействие на вас?!
   Всё в той же замечательной книге мы читаем даже перечень приёмов, как создать Пятьдесят Восьмой невыносимые условия в лагере. Тут не только сокращать ей свидания, передачи, переписку, право жалобы, право передвижения внутри (!) лагеря. Тут и создавать из классово-чуждых отдельные бригады, ставить их в более трудные условия (от себя поясню: обманывать их при замере выполненных работ), а когда они не выполнят норму – объявить это вылазкой классового врага. (Вот и колымские расстрелы целыми бригадами.) Тут и частные творческие советы: кулаков и подкулачников (то есть лучших сидящих в лагере крестьян, во сне видящих крестьянскую работу) – не посылать на сельхозработы! Тут и: высококвалифицированному классово-враждебному элементу (то есть инженерам) не доверять никакой ответственной работы «без предварительной проверки». (Но кто в лагере настолько квалифицирован, чтобы проверить инженеров? очевидно, воровская лёгкая кавалерия от КВЧ, нечто вроде хунвейбинов.) Этот совет трудновыполним на каналах: ведь шлюзы сами не проектируются, трасса сама не ложится, тогда Авербах просто умоляет: пусть хоть шесть месяцев после прибытия в лагерь специалисты проводят на общих! (А для смерти больше не нужно.) Мол, тогда, живя не в интеллигентском привилегированном бараке, «он испытывает воздействие коллектива», «контрреволюционеры видят, что массы против них и презирают их».
   И как удобно, владея классовой идеологией, выворачивать всё происходящее. Кто-то устраивает «бывших» и интеллигентов на придурочьи посты? – значит, тем самым он «посылает на самую тяжёлую работу лагерников из среды трудящихся». Если в каптёрке работает бывший офицер и обмундирования не хватает – значит, он «сознательно отказывает». Если кто-то сказал рекордистам: «остальные за вами не угонятся» – значит, он классовый враг! Если вор напился, или бежал, или украл, – разъясняют ему, что это не он виноват, что это классовый враг его напоил, или подучил бежать, или подучил украсть (интеллигент подучил вора украсть! – это совершенно серьёзно пишется в 1936 году). А если сам «чуждый элемент даёт хорошие производственные показатели», – это он «делает в целях маскировки»!
   Круг замкнут. Работай или не работай, люби нас или не люби – мы тебя ненавидим и воровскими руками уничтожим!
   И вздыхает Пётр Николаевич Птицын (посидевший по 58-й): «А ведь настоящие преступники не способны к подлинному труду. Именно неповинный человек отдаёт себя полностью, до последнего вздоха. Вот драма: враг народа – друг народа».
   Но – не угодна жертва твоя.
   «Неповинный человек»! – вот главное ощущение того эрзаца политических, который нагнали в лагеря. Вероятно, это небывалое событие в мировой истории тюрем: когда миллионы арестантов сознают, что они – правы, все правы и никто не виновен. (С Достоевским сидел на каторге один невинный!)
   Однако эти толпы случайных людей, согнанные за проволоку не по закономерности убеждений, а швырком судьбы, отнюдь не укреплялись сознанием своей правоты – оно, может быть, гуще угнетало их нелепостью положения. Больше держась за свой прежний быт, чем за какие-либо убеждения, они отнюдь не проявляли готовности к жертве, ни единства, ни боевого духа. Они ещё в тюрьмах целыми камерами доставались на расправу двум-трём сопливым блатным. Они в лагерях уже вовсе были подорваны, они готовы были только гнуться под палкой нарядчика и блатного, под кулаком бригадира, они оставались способны только усвоить лагерную философию (разъединённость, каждый за себя и взаимный обман) и лагерный язык.
   Попав в общий лагерь в 1938, с удивлением смотрела Е. Олицкая глазами социалистки, знавшей Соловки и изоляторы, на эту Пятьдесят Восьмую. Когда-то, на её памяти, политические всем делились, а сейчас каждый жил и жевал за себя и даже «политические» торговали вещами и пайками!..
   Политическая шпана – вот как назвала их (нас) Анна Скрипникова. Ей самой ещё в 1925 достался этот урок: она пожаловалась следователю, что её однокамерниц начальник Лубянки таскает за волосы. Следователь рассмеялся и спросил: «А вас тоже таскает?» – «Нет, но моих товарищей!» И тогда он внушительно воскликнул: «Ах, как страшно, что вы протестуете! Оставьте эти русские интеллигентские никчемные замашки! Они устарели. Заботьтесь только о себе! – иначе вам плохо придётся».
   А это ж и есть блатной принцип: тебя не гребут – не подмахивай! Лубянский следователь 1925 года уже имел философию блатного!
   Так на вопрос, дикий уху образованной публики: «может ли политический украсть?» – мы встречно удивимся: «а почему бы нет?»
   «А может ли он донести?» – «А чем он хуже других?»
   И когда по поводу «Ивана Денисовича» мне наивно возражают: как это у вас политические выражаются блатными словами? – я отвечаю: а если на Архипелаге другого языка нет? Разве политическая шпана может противопоставить уголовной шпане свой язык?
   Им же и втолковывают, что они – уголовные, самые тяжкие из уголовных, а не уголовных у нас и в тюрьму не сажают!
   Перешибли хребет Пятьдесят Восьмой – и политических нет. Влитых в свинское пойло Архипелага, их гнали умереть на работе и кричали им в уши лагерную ложь, что каждый каждому враг!
   Ещё говорит пословица: возьмёт голод – появится голос. Но у нас, но у наших туземцев – не появлялся. Даже от голода.
   А ведь как мало, как мало им надо было, чтобы спастись! Только: не дорожить жизнью, уже всё равно потерянной, и – сплотиться.
   Это удавалось иногда цельным иностранным группам, например японцам. В 1947 году на Ревучий, штрафной лагпункт Красноярских лагерей, привезли около сорока японских офицеров, так называемых «военных преступников» (хотя в чём они провинились перед нами – придумать нельзя). Стояли сильные морозы. Лесоповальная работа, непосильная даже для русских. Отрицаловка[138] быстро раздела кое-кого из них, несколько раз упёрла у них весь лоток с хлебом. Японцы в недоумении ожидали вмешательства начальства, но начальство, конечно, и внимания не обращало. Тогда их бригадир полковник Кондо с двумя офицерами, старшими по званию, вошёл вечером в кабинет начальника лагпункта и предупредил (русским языком они прекрасно владели), что если произвол с ними не прекратится, то завтра на заре двое офицеров, изъявивших желание, сделают харакири. И это – только начало. Начальник лагпункта (дубина Егоров, бывший комиссар полка) сразу смекнул, что на этом можно погореть. Двое суток японскую бригаду не выводили на работу, нормально кормили, потом увезли со штрафного.
   Как же мало нужно для борьбы и победы – только жизнью не дорожить? жизнью-то, всё равно уже пропащей.
   Но, постоянно перемешивая с блатными и бытовиками, нашу Пятьдесят Восьмую никогда не оставляли одну, – чтоб не посмотрели друг другу в глаза и не осознали бы вдруг – кто мы. А те светлые головы, горячие уста и твёрдые сердца, кто мог бы стать тюремными и лагерными вожаками, – тех давно по спецпометкам на делах – отделили, заткнули кляпами рты, спрятали в специзоляторах, расстреляли в подвалах.
* * *
   Однако по важной особенности жизни, замеченной ещё в учении Дао, мы должны ожидать, что когда не стало политических – тогда-то они и появились.
   Я рискну теперь высказать, что в советское время истинно политические не только были, но:

   1) их было больше, чем в царское время, и
   2) они проявили стойкость и мужество большие, чем прежние революционеры.

   Это покажется в противоречии с предыдущим, но – нет. Политические в царской России были в очень выгодном положении, очень на виду – с мгновенными отголосками в обществе и прессе. Мы уже видели (Часть Первая, глава 12), что в Советской России социалистам пришлось несравнимо трудней.
   Да не одни ж социалисты были теперь политические. Только сплеснутые ушатами в пятнадцатимиллионный уголовный океан, они невидимы и неслышимы были нам. Они были – немы. Немее всех остальных. Рыбы – их образ.
   Рыбы, символ древних христиан. И христиане же – их главный отряд. Корявые, малограмотные, не умеющие сказать речь с трибуны, ни составить подпольного воззвания (да им по вере это и не нужно), они шли в лагеря на мучение и смерть – только чтоб не отказаться от веры! Они хорошо знали, за что сидят, и были неколебимы в своих убеждениях! Они единственные, может быть, к кому совсем не пристала лагерная философия и даже язык. Это ли не политические? Нет уж, их шпаной не назовёшь.
   И женщин среди них – особенно много. Говорит Дао: когда рушится вера – тогда-то и есть подлинно верующие. За просвещённым зубоскальством над православными батюшками, мяуканьем комсомольцев в пасхальную ночь и свистом блатных на пересылках – мы проглядели, что у грешной православной Церкви выросли всё-таки дочери, достойные первых веков христианства, – сёстры тех, кого бросали на арены ко львам.
   Христиан было множество, этапы и могильники, этапы и могильники, – кто сочтёт эти миллионы? Они погибли безвестно, освещая, как свеча, только в самой близи от себя. Это были лучшие христиане России. Худшие все – дрогнули, отреклись или перетаились.
   Так это ли – не больше? Разве когда-нибудь царская Россия знала столько политических? Она и считать не умела в десятках тысяч.
   Но так чисто, так без свидетелей сработано удушение, что редко выплывет нам рассказ об одном или другом.
   Архиерей Преображенский (лицо Толстого, седая борода). Тюрьма-ссылка-лагерь, тюрьма-ссылка-лагерь (Большой Пасьянс). После такого многолетнего изнурения в 1943 вызван на Лубянку (по дороге блатные сняли с него камилавку). Предложено ему – войти в Синод. После стольких лет, кажется, можно бы себе разрешить отдохнуть от тюрьмы? Нет, он отказывается: это – не чистый Синод, не чистая Церковь. И – снова в лагерь.
   А Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий (1877–1961), епископ Лука и автор знаменитой «Гнойной хирургии»? Его жизнеописание, конечно, будет составлено, и не нам здесь писать о нём. Этот человек избывал талантами. До революции он уже прошёл по конкурсу в Академию Художеств, но оставил её, чтобы лучше служить человечеству – врачом. В госпиталях Первой Мировой войны он выдвинулся как искусный хирург-глазник, после революции вёл ташкентскую клинику, весьма популярную по всей Средней Азии. Гладчайшая карьера развёртывалась перед ним, какой и шли наши современные преуспевшие знаменитости, – но Войно-Ясенецкий ощутил, что служение его недостаточно, и принял сан священника. В операционной он повесил икону и читал студентам лекции в рясе с наперсным крестом (1921). Ещё патриарх Тихон успел назначить его ташкентским епископом. В 20-е годы Войно-Ясенецкий сослан был в Туруханский край, хлопотами многих возвращён, но уже заняты были и его врачебная кафедра, и его епархия. Он частно практиковал (с дощечкою «епископ Лука»), валили валом больные (и кожаные куртки тайком), а избытки средств раздавал бедным.
   Примечательно, как его убрали. Во вторую ссылку (1930, Архангельск) он послан был не по 58-й статье, а – «за подстрекательство к убийству» (вздорная история, будто он влиял на жену и тёщу покончившего с собой физиолога Михайловского, уже в безумии шприцевавшего трупы растворами, останавливающими разложение, а газеты шумели о «триумфе советской науки» и рукотворном «воскрешении»). Этот административный приём заставляет нас ещё менее формально уразуметь, кто же такие истинно политические. Если не борьба с режимом, то нравственное или жизненное противостояние ему – вот главный признак. А прилепка «статьи» не говорит ни о чём. (Многие сыновья раскулаченных получали воровские статьи, но выявляли себя в лагерях истинно политическими.)
   В архангельской ссылке Войно-Ясенецкий разработал новый метод лечения гнойных ран. Его вызывали в Ленинград, и Киров уговаривал его снять сан, после чего тут же предоставлял ему институт. Но упорный епископ не согласился даже на печатание своей книги без указания в скобках сана. Так, без института и без книги, он окончил ссылку в 1933, воротился в Ташкент, там получил третью ссылку в Красноярский край. С начала войны он работал в сибирских госпиталях, применил свой метод лечения гнойных ран – и это привело его к Сталинской премии. Он согласился получать её только в полном епископском облачении! (На вопросы о его биографии студентам мединститутов отвечают сегодня: «О нём нет никакой литературы».)
   А инженеры? Сколькие среди них, не подписавшие глупых и гнусных признаний во вредительстве, рассеяны и расстреляны? И какой звездой блещет среди них Пётр Акимович Пальчинский (1875–1929)! Это был инженер-учёный с широтой интересов поразительной. Выпускник (1900) Горного института, выдающийся горняк, он, как мы видим из списка его трудов, изучал и оставил работы по общим вопросам экономического развития, о колебаниях промышленных цен, об экспорте угля, об оборудовании и работе торговых портов Европы, экономических проблемах портового хозяйства, о технике безопасности в Германии, о концентрации в германской и английской горной промышленности, о горной экономике, о восстановлении и развитии промышленности стройматериалов в СССР, об общей подготовке инженеров в высших школах – и сверх того работы по собственно горному делу, описание отдельных районов и отдельных месторождений (и ещё не все работы известны нам сейчас). Как Войно-Ясенецкий в медицине, так горя бы не знал и Пальчинский в своём инженерном деле; но как тот не мог не содействовать вере, так этот не мог не вмешаться в политику. Ещё студентом Горного института Пальчинский числился у жандармов «вожаком движения», в 1900 председательствовал на студенческой сходке. Уже инженером в 1905 в Иркутске занимал видное место в революционных волнениях и был по «делу об Иркутской республике» осуждён на каторжные работы. Он бежал, уехал в Европу. Годы эмиграции он совершенствовался по нескольким инженерным профилям, изучил европейскую технику и экономику, но не упускал из виду и программу народных изданий «для проведения анархистских идей в массах». В 1913, амнистированный и возвращаясь в Россию, он писал Кропоткину: «В виде программы своей деятельности в России я поставил… всюду, где был бы в состоянии, принять участие в развитии производительных сил страны вообще и в развитии общественной самодеятельности в самом широком смысле этого слова»[139]. В первый же объезд крупных русских центров ему наперебой предлагали баллотироваться в управляющие делами совета съезда горнопромышленников, предоставляли «блестящие директорские места в Донбассе», консультантские посты при банках, чтение лекций в Горном институте, пост директора Горного департамента. Мало было в России работников с такой энергией и такими широкими знаниями.
   И какая же судьба ждала его дальше? Уже упоминалось (Часть Первая, глава 10), что он стал в войну товарищем председателя Военно-Промышленного комитета, а после Февральской революции – товарищем министра торговли и промышленности. Как самый, очевидно, энергичный из членов безвольного Временного правительства, Пальчинский побыл даже генерал-губернатором Петрограда, в октябрьские дни – начальником обороны Зимнего дворца. Немедленно же он был посажен в Петропавловку, просидел там 4 месяца, правда, отпущен. В июне 1918 снова арестован без предъявления какого-либо обвинения. 6 сентября 1918 включён в список 122 видных заложников («если… будет убит ещё хоть один из советских работников, нижеперечисленные заложники будут расстреляны», ПетроЧК, председатель Г. Бокий, секретарь А. Иоселевич[140]). Однако не был расстрелян, а в конце 1918 даже и освобождён из-за неуместного вмешательства швейцарского социал-демократа Карла Моора (изумлённого, каких людей мы гноим в тюрьме). С 1920 он – профессор Горного института, навещает и Кропоткина в Дмитрове, после скорой его смерти создаёт комитет по (неудавшемуся) увековечению его памяти – и вскоре же, за это или не за это, снова посажен. В архиве сохранился любопытный документ об освобождении Пальчинского из этого третьего советского заключения – письмо в Московский Ревтрибунал от 16 января 1922:
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 [28] 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация