А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Улики" (страница 1)

   Дмитрий Бак
   Улики

   Дмитрий Быков
   УЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ

   Поэты не очень-то любят критиков, даже когда критики их хвалят. Это объяснимо: из всех литературных занятий поэзия – самое таинственное, и мы сами, может, не хотели бы, чтобы кто-то нам слишком подробно объяснял, как это получается. Своими ушами слышал, как один из самых знаменитых и титулованных русских поэтов говорил не менее титулованному и прославленному критику-структуралисту, сроду не сказавшему о нем плохого слова:
   – Писал бы ты лучше прозу, честное слово, у тебя так хорошо получается! Я просто от рассказов твоих не могу оторваться!
   Короче, прозаик может любить критика. И драматург тоже.
   А поэт старается свое занятие обставить максимумом загадок, потому что на самом-то деле это довольно грубое ремесло. И тем, кто любит колбасу, лучше не видеть, из чего она делается. Скажем так: именно в поэзии наличествует максимальная дистанция между материалом и конечным результатом. Материал проходит слишком много стадий. Поэзия делается из сильных и, как правило, трагических эмоций, из горького и, по-ахматовски говоря, постыдного опыта. Поэтому говорить о ней вслух лучше не надо, пусть уж все происходит в тайне.
   Но есть в России критик и филолог, которому разрешается писать о поэтах, и которого стихотворцы – даже терпеть не могущие друг друга – одинаково сильно любят. Это Дмитрий Бак, профессор РГГУ и двуязычный поэт.
   Еще Тынянов говорил о том, что Мандельштаму пошел на пользу детский опыт – в доме говорили по-русски и по-немецки, и отец, по собственному мандельштамовскому признанию, русским владел неуверенно, слова ставил причудливо. Этот вариант освоения речи – «русский как иностранный» – помог и Баку: украинец по детству – западенец, идеально чующий мелодику мовы, он и в русских стихах ставит слова под углом, на глазах читателя пробивается к их подлинным значениям, избегает клише, потому что для него слова все еще имеют буквальный смысл. Пафос поэзии Бака – не традиционно лирический, а интеллектуальный и, я бы даже сказал, научный. Только анализу подвергается не чужое творчество, а собственное темное чувство, до истоков и причин которого Бак пытается дорыться. И структура большинства его текстов, собранных в этой книге, – и ранних, и, что интересно, поздних – сродни теореме: сначала – хаотичное на первый взгляд нагромождение слов, цитат, обрывков незаконченной мысли, из которого вырастает ясный, запоминающийся, афористичный финал. «Что и требовалось доказать». Отсюда же и пристрастие к сонетной форме, которая в идеале должна использоваться именно в таких случаях: теза и антитеза в двух катренах, синтез-силлогизм в терцетах. Прочие варианты от лукавого, и сам Шекспир, эту схему ломавший, композиционно ей следует.
   При этом Бак – романтический поэт в самом чистом виде, с демоническим, одержимым страстями, сильным героем, который давно считает нормой конфликт с миром и временем, любит и одновременно проклинает одиночество, оберегает собственное достоинство.
   Бак – максималист, отвергающий соблазн иронии и конформного примирения с собственной эпохой. У него серьезный перечень претензий к обеим Родинам. Отсюда его любовь и внимание к поэзии
   Василя Стуса – другого максималиста и упорнейшего диссидента, погибшего на излете застоя в лагере, но не пошедшего на компромисс. Лидия Гинзбург – один из проницательных исследователей русской лирики – говаривала в минуты раздражения «Романтизм надо уничтожить», но признавала его высокую литературную эффективность, бесспорный художественный результат. Бак и живет, и пишет довольно трудно, и для читателя его стихи трудны, ибо требуют понимания, уважения и сотрудничества – соработничества, как говорили раньше. Но времена иронии кончились, так что книгу свою он выпускает вовремя.
   Бак – поэт, чьи сочинения доказывают глубочайшее понимание законов лирики. И потому герои его критики – подчас весьма нелицеприятной – хором говорят: ладно, вам можно.
   Хотя по мне, если честно, писал бы он стихи. Всем было бы лучше.

   I

   СОН РУДОКОПА (НОВАЛИС)


докопавшись до рудного места в подземном раю
открываешь не новые дивные дива
в полутёмном отрезке который с трудом узнаю
я совсем не скучаю один и не знаю Годива


помнишь ты или нет то что виделось где-то в тени
белоснежного паруса простыни белой на пляже
между двух летних дней против моря ладонь протяни
и почувствуешь соль и об этом потом не расскажешь


я лечу по кольцу в остановленном лихо такси
мимо сирых райкомов и сызнова сыгранных саун
там над градом и весью висит в облаках ты еси
не проси у меня ни кольца ни монеты расплавлен


этот рудный нетрудный и ломкий припой
оловянный стеклянный распев деревянного марша
в этом тесном краю достаю потолок головой
молодой и тяжёлой а дальше всё старше и старше


неделимый остаток сухой порошок в уголке
приоткрытого глаза химеры вмороженной в камень
узловатой как лампа твоя рудокоп вдалеке
освещает дорогу назад и худыми ногами


прошагал восемь раз за один поворот на лету
back in USSR в пожелтевшем вернётся конверте
Пол Маккартни приедет в две тысячи третьем году
тридцать лет и два года спустя после медленной смерти

* * *

как зацепилась последняя ночь за улики
комом растущие в горле и нечем дышать
эти часы неподвижные эти улитки
это забвение рода числа падежа
ветер не сдержит уныло опавшие крылья
в тёмный зенит унесут оправданья и боль
всё что быльём поросло продолжается былью
из миллиона исходов возможен любой
это распутье летят паутинные нитки
к чёрту послать или к сердцу ромашку прижать
и зацепилась последняя ночь за улики
петелька шёлкова мыльце не жить не дышать

   SIN. CLEARANCE[1]


дурнота в подвздошье клонит
долу голову ко дну,
грех бессвязный вавилонит —
четверть силы на кону;


бледный конь при всём народе
хочет по небу взлететь:
во аду ли в огороде,
вполовину ли, на треть —
не унять вины ванильной,
переспелой в аккурат
к распродаже половинной;


колет, рубит всех подряд
клон румяный, бес опасный —
легионом золотым
искривляет взор атласный:
где ни тына, там алтын;


…погляди: из грешной глины
взрос бааловой главой
хьюго босс неумолимый,
хьюлетт-паккард вековой

   Bochum
* * * ...
   И вот завеса в храме раздралась надвое.
Мф., 27, 51

Хочу ехать с тобой в электричке межрегиональной
(интеррегиональбан удобный, зелёный такой),
в третий раз расскажу, как – насыщен
туманною манной —
пропадал, оживал и опять умирал под пятой
Поядавшего пламя – народ, пересозданный дважды;
как, увидевши Край, Краснолицый в сомненьях упал
на лице свое и на одежды, и влажный
рот разинул в одном из Господних зеркал,
обращённых к земле мимо ангелов, мимо проклятий,
огибая пророчества, Силы минуя, и вот,
усомнившийся гибнет и серое, пыльное платье,
подминая под спуд, на лице свое присно падёт;


просто в линию вытянуть эти прирейнские плёсы,
только Мюльхайм и Дуйсбург оставить в покое лесам —
и пустой горизонт резедою сырой отзовётся,
и завеса – на две половины взлетит к небесам.

   Bochum
* * *

Былой диагноз: «пульм эт кор
ин нор.» (что значило – «всё в норме»)
запомнил из рецептов сорных,
всегда звучавших, как укор.


По вечерам я слышал хор —
дуэт, верней сказать, и в форме
военной был отец, и в корне
всегда был прав, что твой сапёр.


Мои родители-врачи
имели цель: лечи, лечи! —
над каждым словом совещались.


«Не навреди!» – так Гиппократ
им диктовал и обещал из —
бавить бед, обману рад.

* * *

Не форсировать! Олететрин!
Я внимал, как глухая тетеря,
полурусским словам – не моим,
но как будто понятным по мере,
предназначенной давним врачом —
педиатром для лёгкого слуха
эскулапа-коллеги, причём —
на старуху бывает проруха! —
продираясь сквозь дебри густых,
дребезжащих, как жесть, приговоров,
я смотрел, как видна из-за них,
мимо детских опасливых взоров,
моя мама; вкушая, вкусих
мало мёда диагнозов устных,
терапевт участковый проник
в педиатровы речи прокруста;
а над ними, в затылок дыша,
глоссолалия тучей косою
бурей слов неопознанных шла
раскалённым бронхитовым строем

* * *

остаётся немногое: подле котельной
серый полдень был так тороплив, суетлив
и податлив, как воск. Там, премного болтлив,
я рассказывал Жеке и Сане отдельно


(а потом ещё вместе) фантастику. Их
удивление было особого сорта:
как-то эти истории в душах своих
размещали они, и ни бога ни чёрта


не старались призвать, чтоб сюжетов густых
перезревший сироп не растёкся на их
лицах недоумённой пронзённой ухмылкой,


и, слезами облившись над вымыслом сим,
на скупой авансцене за первой бутылкой
я впервые на бис был так пылко просим

* * *

ближе и ближе левей и правей
крепче к гончарному кругу приникнув
грудью рукою натруженной вспыхнуть
не пререкаться трудней и вольней
чем на излёте седых снегирей
гулкою гирей удариться в рифму
недозвеневшую лезвием бритвы
точно отточенным злей и острей


адову другу добавить ума
в правом предсердии вольтова тьма
не догорает прерывистой нитью


снова не выгорит этот отлёт
издали даже благое наитье
выглядит как от ворот поворот

* * * ...
   Для И. Кабыш

«да, ты меня любил не за стихи!» —
так пригвоздила к стулу поэтесса
себя саму (иль самоё), и места
не стало мне в сем мире чепухи.


Ведь коли «ты» обращено к нему,
то – и ко мне, и к каждому, кто лестно
готов, пленившись гением злодейства,
всё мерить по себе и самому


себе вручать и камень, и стрелу,
и дар напрасный и случайный, мглу
ещё нерасшифрованных посланий,


сизифа, себастьяна скорбь, игру
закланий и последних содроганий…
…Искейп-дилит, постойте: весь умру.

* * *

такое концентрация собой
что только концентричное туману
вся кольца подпускающего в планы
тревоги боевая трудовой


такая полагаете концы
что кажемся неполное начала
уйдёт как лампой тихо вполнакала
калорий колкой веди люди рцы
солги такой не вытерпят и рань
ацтека прочь и юница форань
фанерой нофелет форель офортит


не пофартит афронт фита на ферт
коса да камень розочки на торте
жить минус плюс на минус выйдет смерт

* * *

не от сил ханаанская тяжесть
жестяную истому со лба
убирает и ропщет и вяжет
бело-белое слово судьба


неспроста и не более мига
не болит легкокрылая тьма
и тюрьма и сума и верига
не смешны но смешались с ума


чем вольней волоокие волны
тем полнее расплещется молний
леденящая взоры пурга


даже самые долгие звоны
настигают свои берега
солон воздух и воды бездонны

   Treviso
* * *

ну что – понравилось не слишком,
одно-единственное сти —
хотдогворение? Прости —
я так привык быть третьим. Вишни


созрели, сад близ хари Кришны
так изобилен и трясти
пора плоды – без десяти
двенадцать дядя Ваня вышел


в ночь из дому стеречь сады,
сиречь от воровской беды
оборонять свои услады:


мне б только быть или не быть —
и, право, большего не надо,
а только б вечность проводить.

* * *

Лети, моя клавиатура,
могильная клава, – лети
и вычерти чётко и хмуро
гестапо большого бутик;


что если я тихо растратил
всего, что дано про запас,
последние капли – и ради
покоя свой глаз-ватерпас


прилаживал вплоть к окуляру,
за коим прозрачная тьма
вальсирует нервною парой
с туманным сверканьем ума;


что если и эти узоры
последних усилий верны —
с таким же успехом, как оры
с харитами – легче, чем сны, —


последние, тяжкие; что ес —
ли больше не я поутру,
в июле и августе, роясь
в созвучиях, весь не умру?

Чтение онлайн



[1] 2 3 4 5 6 7 8 9

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация