А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Гнедич" (страница 6)

   ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ

   В летнем домике
   палец обводит
   буквы, выведенные карандашом
   на косяке окна:
   ombra adorata.
   Возлюбленная тень
   начертила эти слова, прежде чем стать тенью,
   а Гнедич обводит тонким пальцем
   букву о, букву т, букву b и так далее.
   Через окно он смотрит в сад,
   на цветы с огромными головами,
   взъерошенными от ветра;
   они качаются на тонких и длинных стеблях,
   которые по законами физики
   должны обломиться под тяжестью лепестков,
   но не ломаются.
   Весь сад и весь дом
   одного цвета – цвета тени.
   На другом окне та же рука написала:
   есть жизнь и за могилой.

   Друзей остается все меньше —
   все больше их призраков,
   с петлей на шее или на приисках в Сибири.
   После восстания быстрого и печального
   кому еще нужны Ахиллес и Гектор?
   Весь перевод окончен – и кто-то шепчет:
   твоя жизнь была только шуткой, только детской игрой,
   ты спрятался в книжки, чтобы не думать
   о том, кто ты есть
   и почему
   ты не был любим.

   Он берет с полки книгу.
   Бедный Карамзин умер в мае.
   Пустота и усталость остались от прежней жизни.
   Он читает «Историю», но глаза закрываются,
   буквы становятся плоскостью,
   и вот уже тело оставлено, спящее на диване,
   а дух движется вместе с Карамзиным
   по бесконечной равнине
   (которую спящие называют Киммерией,
   а бодрствующие Россией).
   На север отсюда люди спят по шесть месяцев в году,
   на восток отсюда грифы стерегут золото.
   «Разве мы здесь в изгнании?» —
   радостно спрашивает Карамзин.
   Вытянув руки, они подставляют ладони
   под белые перья, что падают с неба
   (ими полнится воздух).
   На застывшем море воины в скифских шлемах
   дерутся друг с другом;
   Гнедич знает правила поединка.
   Он поворачивается к собеседнику, но тот
   превратился в Суворова.
   Старик подмигнул
   и заскакал вперед на одной ножке,
   кукарекая петухом.

   Гнедич поднимает глаза к небу
   и видит, что на облаке восседает императрица.
   «Сперанский!» – кричит ей Суворов и кланяется.
   «Сперанский!» – отвечает она
   и заливается смехом,
   поводя юбками.
   (Гнедич впервые подумал, что,
   может быть, в языке
   существует только одно слово.)

   Но смех императрицы становился все глуше,
   небо задернулось белым покрывалом
   из облаков,
   и рядом был уже не Суворов,
   а белесое существо,
   женщина в заплатаной кофте.
   Гнедич силился вспомнить, где он ее видел —
   на рынке или в людской? —
   Она помаргивала бесцветными ресницами
   и молчала.
   Наконец она повернулась и пошла, быстро,
   наклонившись вперед всем телом.
   Гнедич поспешил за ней.

   Под ногами потрескивал снег.
   Боже! а он в тонких ботинках.
   Ноги женщины обмотаны тряпками,
   руки красные от мороза.
   Он хочет спросить: где мы?
   Но изо рта вырывается лишь пар.

   Они проходят зиму и весну, выходят
   к низкорослым елям,
   ступают по земле, покрытой мхом,
   где прячутся ядовитые ягоды.
   Женщина останавливается под деревом
   и подзывает Гнедича кивком головы.

   Он подошел и увидел
   друга, привязанного к стволу,
   нагого – на съедение мошкаре,
   которая тучами впивалась в его тело.

   Гнедич бросился к нему, чтобы развязать веревки,
   но пальцы липли к смоле, и узел не поддавался.
   Губы Батюшкова шевелились,
   и он наклонился к губам,
   ожидая услышать единственное слово —
   Сперанский —
   которое было здесь, наверно, паролем;
   но тихо, как шелест ветра в кронах деревьев,
   Батюшков прошептал: lasciate,
   lasciate.

   И Гнедич проснулся, как от толчка,
   обхватил голову руками
   и стал раскачиваться взад-вперед.
   О друг мой, даже в том страшном мире
   ты не забыл итальянский язык.
   Lasciate – оставьте, —
   но что?

   Мы оставили тебя в немецкой лечебнице,
   хотя нам говорили, что надежды нет,
   не проходит ни дня, чтобы мы не чувствовали вину.
   Как ты там, друг мой,
   возлюбленная тень?

   – Ангелы замка, стоящего на холме, который порос деревьями, а под холмом деревенька над рекой и множество лодок у причала.

   Ангелы башен и бастионов и крепостной стены вокруг, ангелы сада с разнообразными цветами и травами.

   Бесы гуляющих по саду лечебницы, каждый из которых говорит в душе своей: несть Бог.

   Бесы-врачи наблюдают за ними с дорожек, которые усыпаны мелкими камешками, врачу исцелися сам.

   Ангелы комнаты поставили туда стол и койку, но оставили стены голыми и углы пустыми.

   Ангел Eternità парит в пустоте этой комнаты, двумя крылами он закрывает свое лицо, двумя закрывает ноги, а двумя летает от стены к стене и кругами над головой, подобно комару.
   Ангел воска сначала горячий, потом холодный, а если ты не холоден и не горяч, а тепл, то извергну тебя из уст моих; он переменчив под пальцами, принимает образ то такой, то такой, а потом возвращается к отсутствию формы.

   Слеза моя может прожечь дыру в столе, растворить стену, пронзить оболочку мира, но, как всякий бог, я прячусь и пытаюсь не плакать.

   По утрам архангел Михаил приносит завтрак, взмахнув крылами один раз.

   В полдень архангел Гавриил приносит обед, взмахнув крылами два раза.

   А вот ангел болезни бьет крылами восемь раз, как лебедь, который пытается взлететь.

   В Майнце в тысяча девяносто шестом году Сатана принял мученическую смерть.

   У Константина Батюшкова есть письмо от Христа, которое удостоверяет, что он, Константин, есть бог, и потому его ногти и волосы отгоняют бесов.

   Но по ночам бесы забираются на потолок и наполняют комнату ужасной вонью.

   Они шепчут заклинания всю ночь, чтобы подбить его на похотливые действия правой рукой, но он закрывает уши ладонями.

   У первого беса лицо отца, у второго лицо матери, у третьего лицо сестры, – тогда он зажмуривает глаза.

   Но утром восходит брат-солнце и прогоняет врагов, а Батюшков кричит им вдогонку:

   За что вы меня гоните? За что возводите на меня хулу?
   Разве я кого-то оскорбил стихами своими?
   Разве я кому-то сделал больно?

   Вы гнали меня и подмешивали отраву мне
   в питье и пищу; вы гасили звезды,
   послюнив пальцы; и подсылали людей,
   чтобы те следили за мной.

   Я пытался перерезать себе горло, но мне не дали.

   Я пытался сжечь книги ,но вы напечатали новые.

   Я учил кошку писать стихи, и у нее уже неплохо
   получалось.
   Я писал Байрону: милорд, пришлите мне
   учителя английского языка, чтобы я мог читать
   ваши сочинения в подлиннике! и молитесь невесте моей.

   Ангел Невинность – аллилуйя – Христос Воскресе – поп sum dignus – кирие элейсон – аве, Мария!

   Невеста моя говорит: ты навсегда останешься в этом замке, замке Зонненштейн, что значит Солнечный Камень, в Саксонии на реке Эльбе.

   Пока не придут другие ангелы, в кожаных мундирах
   и с холодными глазами, ангелы наполовину из снега,
   наполовину из огня.

   Они выведут беснующихся из палат больницы и построят
   их на травах и на цветах сада, который окружен
   крепостной стеной.

   И расстреляют их, и выкопают ямы, чтобы закопать их.

   А бесноватые поймут, умирая, что они тоже ангелы,
   но пребывали в темнице плоти, а теперь свистящие пули
   освобождают их от тел.

   И они возблагодарят своих избавителей и запоют
   из-под земли:

   Свят, Свят, Свят Господь Саваоф,
   Вся земля полна Славы Его.

   ПЕСНЬ ДВЕНАДЦАТАЯ

   Внуки господ Олениных
   вперемешку с детьми прислуги
   играли в салочки. Утром солнце было нежарким.
   Они бежали босиком по траве с криками эээх и ааа.
   За лугом была река, за рекой роща,
   но они видели только
   удаляющиеся спины друг друга.
   Надо было подбежать, и осалить,
   и повернуться, и побежать прочь.

   Федя Оленин остановился
   и приложил ладонь ко лбу, закрываясь от солнца,
   чтобы рассмотреть человека,
   сидевшего на пригорке, который смотрел
   не на них, а куда-то в небо —
   на облака, должно быть.
   По длинным рукам и ногам он узнал Гнедича,
   гостя своих родителей,
   и закричал ему:
   «Николай Иванович, идите к нам!»
   Тот помотал головой, но Федя
   продолжал призывно махать, больше в шутку.

   Тут вдруг человек встал, высокий, сутулый,
   и побежал навстречу детям
   (даже здесь он, городской франт
   был одет с иголочки).
   Они бросились врассыпную,
   увертываясь от него —
   а тот резво летел за ними и хохотал.
   Пока не зашелся кашлем.
   Тогда все остановились, но он снова побежал
   и самой маленькой девочке дал себя осалить,
   а потом опять гнался за Федей, за сестрой его Соней,
   за Акулиной, дочерью прачки,
   за Васей, сыном сапожника.
   Потом Федя крикнул: «Перерыв!» —
   и все, ему повинуясь,
   бросились на траву, шумно переводя дыхание.
   Гнедич сел, осторожно подобрав под себя ноги,
   и утер капли пота со лба.

   «Николай Иванович, – попросил Федя, —
   А расскажите нам
   про войну троянцев и про Елену!»
   В этот летний день и слушать,
   и бежать – все было мило.
   Гнедич откашлялся и начал
   торжественным голосом:
   «На пир богов забыли позвать богиню раздора,
   и тогда, хитрая, она подкинула яблоко
   с надписью: самой красивой...»

   Перед Федей сидит Акулина,
   косынка сползла ей на плечи.
   Он видит ее растрепанные волосы,
   конопатую скулу.
   Она тянется всем телом за цветком
   и ломает стебель,
   чтобы вплести в венок, тяжелый и пышный,
   который завтра увянет.
   Запах ее пота мешается
   с запахом клевера и медуницы.
   Чем пахла Греция – неужели тоже клевером
   и одуванчиками?
   Или солью с моря, когда налетал ветер?
   Федя пожевывает травинку,
   если протянет руку, он дотронется до Акулины,
   она уронит венок от неожиданности,
   и обернется,
   и покажет зазорину
   между передних зубов, улыбаясь.
   Федя вскочил и закричал: «Айда снова играть!» —
   Все ответили радостным смехом,
   вновь принялись бегать,
   он отталкивался от земли ногами,
   как молодой олень,
   и никому не давал догнать себя.

   Потом они услышали, как колокол звал их на обед.
   Господские дети пошли в одну сторону,
   крестьянские в другую, —
   и долго обедали, как было принято в усадьбе,
   а потом отдыхали.

   После обеда Гнедич полулежал в гостевой комнате
   и чувствовал боль внутри костей,
   в которую никто не верил.

   Друзья от него отмахивались:
   мол, ты еще молод, сорок – это не семьдесят.
   Он достает тетрадку и аккуратно выводит заглавие:
   «История моих болезней.
   С самого детства чувствовал боль
   в животе и коленях; имел корь, оспу, глисты,
   ел много пищи мясной и лакомой, страдал желудком,
   осенью и весной чувствовал общую томность
   в силах, меланхолию и тоску.
   Как-то весенним утром, когда пил кофе и курил трубку,
   я заметил в мокроте, из груди исходящей,
   небольшое количество крови.
   Потом кровь больше не появлялась, но простуда
   всегда поражала горло и вызывала кашель,
   ведь много лет я напрягал голос,
   когда разучивал роли
   с трагическою актрисой Семеновой,
   и потому постепенно охрип.
   А руки и ноги на протяжении многих лет
   то холодели, то горели от жару
   по нескольку раз в день.
   Боль в горле усиливалась особенно по ночам
   или когда я выходил на воздух,
   так что часто я не мог ни спать, ни двигаться.
   В конце концов врач осмотрел мне горло и объявил,
   что находит в нем ulcera syphilitica —

   это меня поразило; я вызвал другого доктора;
   они оба стояли надо мной,
   потом удалились в другую комнату,
   а вернувшись, произнесли, что у меня в горле
   точно ulcera syphilitica,
   и соответственно...»

   Он отрывает перо от бумаги и думает о ребенке,
   которым был когда-то – до кори, оспы, краснухи,
   до того, как потерял глаз, до того,
   как тело вытянулось и стало неловким,
   до того, как горло покрылось язвами,
   о том ребенке, что был на коленях у матери,
   о гладком, которого целуют и обнимают,
   которого носят из комнаты в комнату, баюкая,
   и хочет верить, что эта любовь, которую он не помнит,
   была предсказанием иной любви,
   иного существования.

   Обмакнув перо в чернильницу,
   он выводит со слезою обиды:
   «По причинам, может быть, и несправедливым,
   я ни с их мнением,
   ни на их лечение
   не согласен».

   А Федя задремал в креслах
   и проснулся, когда уже звали к ужину.
   Он силился вспомнить сон:
   будто он посылал запрос куда-то,
   и ответ пришел, видимо, положительный
   (но ни сути вопроса, ни ответа не помнил).
   После ужина он поднялся к себе в комнату,
   зажег свечи и взял бумагу.
   Он любил рисовать лошадей, гвардейцев,
   пушки, палатки, мосты и реки,
   которые гвардия переходила вброд,
   и рисуя засиживался порою за полночь,
   но в тот вечер карандаш не повиновался руке,
   линии выходили кривыми и лошади
   не были похожи на лошадей, а скорей на собак,
   и когда он задумывался, карандаш
   принимался набрасывать
   контуры девичьего тела.

   Он встал, подошел к окну и прижался лбом
   к холоду стекла – это всегда помогало.
   На дворе кто-то забыл метлу, курица
   обходила в полумраке поленницу под навесом,
   и отчего-то хотелось все это запомнить – навсегда,
   будто потом не будет ни курицы, ни навеса.
   И он увидел, как в сумраке, белея рубашкой,
   по двору шла Акулина – она подняла голову,
   он не успел спрятаться,
   их глаза встретились, и в этом взгляде
   было что-то запретное.

   Он сделал знак рукою: мол, подожди меня.
   Она опустила голову и как будто чертила что-то
   босой ногой на земле – было не видно.
   Федя задул свечу,
   прижал пальцы к вискам, а потом
   бросился вниз по лестнице.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 [6]

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация