А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Тимка" (страница 1)

   Максим Горький
   Тимка

   За окном моего чердака в нежных красках утренней зари прощально сверкает зеленоватая Венера.
   Тихо. Старый, тесно набитый жильцами дом огородника Хлебникова мертво спит; это жалкий дом – серая развалина в два этажа, со множеством пристроек. Деловитый, купеческий город выгнал его на окраину, к полям орошения, он торчит среди отбросов города безобразной кучей дерева, одиноко и печально. В нем живут люди, никому – да и себе самим – не нужные, жизнь измяла их, высосала и выплюнула в поле, вместе с содержимым выгребных ям.
   Все они ворчат, ноют, жалуются; ругают полицию, городскую управу, купечество, а всего больше и злее – друг друга. Чем они живут – нельзя понять, но кажется, что они высасывают друг из друга остатки жизненных сил и – этим сыты. Все они – безличны, их безличие особенно подчеркнуто тем, что многие женщины ходят в мужских пиджаках, а мужчины – в женских кофтах и кацавейках. Молодежи среди них – нет, и нет детей старше пяти, шести лет, – семилетние уже отправлены куда-то в город, «в работу», а маленькие – незаметны в доме, они, точно крысы, прячутся по уголкам, пугливые и всегда голодные. Только бывшая актриса Орлова, нищая и ростовщица, не отдала «в работу» своих внучат-погодков Зинку и Сашку, сорванцов, которые совершенно одичали и возбуждают у жителей Хлебникова скрытую ненависть и явный страх. Их с наслаждением избили бы, но – нельзя: почти все должны старухе Орловой, в кабале у нее.
   Смеются квартиранты Хлебникова редко и всегда злорадно; смеются над параличным чиновником Воронцовым, который девять лет хлопочет о восстановлении его в правах наследства к имуществу двоюродной сестры баронессы Торшоу; над чистенькой и аккуратной, точно кошка, старушкой Бердниковой, дочерью интенданта, умершего под судом, – она считается полуумной, потому что тоже всё хлопочет о восстановлении честного имени своего отца; смеются над больным дьяконом Любомировым, расстриженным «за незаконную любовь» – как он говорит, «за убийство в драке» – как утверждают другие.
   Дьякон – огромный человек, очень волосатый, с маленькими глазками кабана и зубами лошади; он молчалив, задумчив и кажется смиренным человеком, но если при нем нарушается то, что он считает «порядком жизни», – он говорит могильным голосом:
   – Взбучку дать!
   В доме Хлебникова только один человек живет всем слышной и всеми видимой работой, – это бондарь Кешин, маленький крепкий человечек лет пятидесяти. Он такой же чистый и порядочный, как старушка Бердникова, головка у него маленькая, круглая, светло-желтой кости, ее красиво окружает венчик седых кудрей, лицо – розовое, точно яблоко анис, и на нем серьезно блестят спокойные, разумные глаза. Говорит он мало, высоким бабьим голосом, и носит жиденькие, длинные китайские усы, концами вниз, – это делает его розовую мордочку умильной. Он просыпается раньше всех в доме и тотчас начинает колотить деревянным молотком по бочкам, кадкам, лоханям, – точно бьет в большой барабан.
   Вот и сегодня – еще не погасла Венера, а уж меня разбудил непрерывный, назойливый звук: пам-пам-пам; пам-пам!
   Недавно бондарь Кешин нанял подручного, двадцатилетнего хромого парня, с комической маской вместо лица; скуластый, как монгол, он был не курнос, как бы следовало, а украшен прямым и длинным носом, мягким, точно хобот, и смешно подвижным. На смуглой коже его лица ярко, точно рана, выделялись красные, всегда влажные губы, глаза у него овечьи, цвета бутылочного стекла. Угловатая голова густо заросла черной жесткой щетиной, ремешок на лбу вздымает ее дыбом. Лицо смешное и неприятное, тело – изломанное, левое бедро перебито, он ходит падающей походкой, закидывая левую ногу далеко в сторону.
   Он одет в кумачную рубаху и синие нанковые штаны. Зовут его – Тимка.
   На другой же день своей работы у бондаря Тимка привлек к себе общее внимание всех жителей хлебниковского дома, – утром, как только в огороде появились бабы-работницы и запели модную песню:

Некрасива я, бедна,
Плохо я одета,
Никто замуж не берет
Девушку за это!

   – на дворе Хлебникова зазвенел высокий тенор, передразнивая огородниц:

У верблюда есть гнездо,
У коровы – дети,
У меня нет никого,
Никого на свете!

   Сначала бабы, согнувшись в три погибели и ползая между гряд, пели жалобную песню, не обращая внимания на ядовитые четверостишия бондаря, но он надоедал им, точно овод.

Я с пятнадцати лет
По людям ходила

   – тянут они свою панихиду, а Тимка, постукивая молотком, дразнит:

Мне, девице, сорок лет,
Я вполне невинна…

   Чистенький старичок Кешин, бросив работать, присел на обрубок дерева и засмеялся мелким, всхлипывающим смехом, восклицая:
   – Ах ты, шутило, глядите-ко, ловко как!
   Из окон дома высунулись серые измятые рожи, на двор вышли встрепанные, полуодетые люди, все улыбались, разглядывая Тимку, вслушиваясь в его пение, а он покачивался, ковыляя вокруг большой дубовой бочки, и пел, ловко и гулко постукивая молотком:

Я курноса и ряба,
Маленького росту…

   – Чтоб те разорвало, окаянный! – крикнула какая-то огородница.
   Это искреннее восклицание вызвало всеобщий восторг слушателей, все захохотали, и на грязном дворе стало необычайно весело. А тут еще из-за Панинской рощи над полями орошения взошло солнце и зажгло ярким огнем выгоревшие стекла окон дома и парников.
   В воздухе повеяло праздником; на дворе оживленно заговорили, и, вероятно, кое-кому показалось, что родился новый день, приятно непохожий на все прожитые.
   – Вот – жулик! – говорит дьякон, с восхищением разглядывая Тимку. – Кешин! Где ты достал такого?
   – Сам пришел, – сказал старый бондарь, усмехаясь и поглаживая усы.
   А с крыльца раздался сердитый хозяйский вопрос:
   – Чего это вы ржете?
   Там стоял Хлебников, маленький, толстый, в сером пальто, похожем на арестантский халат. Его рыжеватые брови вздрагивали, как всегда, когда он был не в духе, пальцы рук, сложенных на животе, быстро шевелились.
   Тимка разогнулся, взглянул на него овечьими глазами и дерзко запел:

Посмеялся мой подлец
Над клятвами своими!
Он – с одной мне изменил,
Я ему – с троими!

   Снова все дружно захохотали, даже огородницы ответили на этот хохот слабеньким, смущенным эхом.
   А Хлебников круто повернулся и ушел в сени, громко сказав:
   – Урод.

   Вскоре стало ясно, что Тимка привлек к себе внимание всех жителей дома Хлебникова, – внимание, за которым чувствовалась даже как будто симпатия к некрасивому певцу.
   Вечерами, когда жители, по обыкновению, собирались у ворот посплетничать до ужина и до сна, дьякон просил Тимку:
   – Ну-ко, спой чего ни то сурьезное!
   – Какое – сурьезное? – спрашивал Тимка.
   – Ну, сам знаешь, – пояснял дьякон.
   Хромой, прикрыв глаза, запевал удивительно чистым и высоким голосом:

Два разбойничка вдоль Волги идут,
С камня на́ камень попрыгивают…

   Это выходило у него очень хорошо, как-то так, что все понимали: разбойники – добрые, веселые ребята!

А навстречу им – молоденький бурлак,
Он идет, горюн, прихрамывает.

   Бурлак – замученный такой, лицо тупое, глаза сонные, – без надежд парень.
   – Хорошо поет, – говорит актриса Орлова, опуская долу свою седую, лохматую голову.
   – Молчи, – советует дьякон, и все слушают безмолвно, неподвижно.
   Заходит солнце, в поле, на холмах мусора, лежат красивые отсветы зари, раскаленно сверкают куски жести, стекла́. Висят над полем пурпуровые клочья облаков, вдали синей тучей приникла к земле роща. Тихо.
   Хромой стоит, прижавшись спиною к верее ворот, его смешное лицо как-то вытянулось, расправилось, стало приятнее; его глаза прикрыты, он закинул длинные свои руки за шею, выставив локти, выгнув грудь, он поет удивительно легко, точно жаворонок.
   Бурлак говорит разбойникам:

В белом свете – ни души у меня,
Только две сестрицы родные,
Одна сестра – моя горькая Нужда,
А другая – Недоля моя!

   – Ишь ты, – вздыхает дьякон, а Орлиха снова бормочет:
   – Хорошо, очень хорошо!
   Тимка не обращает внимания на сочувственный шёпот, он, кажется, готов петь до утра.
   Когда он кончил песню, дьякон сказал, почему-то очень сурово:
   – Что же ты, дурачина, обручи набиваешь? Тебе надобно в хор поступать…
   Тимка позевнул и отозвался:
   – Сопьешься там. Певчие пьют завсегда.
   – Имей характер! С таким голосом нельзя дурака валять. Учиться надо.
   – Так я – учусь, – равнодушно сказал Тимка. – В воскресную школу хожу по праздникам. Там нас барыня учит, Марья Тимофеевна, так у нее голосище – куда лучше моего. Я перед ней – котенок!
   Он говорил о барыне с оживлением, которое трудно было предполагать в нем, но его никто не слушал, кроме старика Кешина, – старый бондарь, сидя на лавке, разглядывал подмастерья озабоченно и серьезно, точно вещь, которую собирался купить. Вдруг над головою Кешина распахнулось окно, и раздался голос Хлебникова:
   – Вы что же, братия, забыли, что теперь идет час всенощной службы, ведь ныне – суббота. Невежи, бесстыжие рожи! Я молиться встал, а у вас тут… а ты, парень, ая-яй! Не зря тебя господь наказал, болвана…
   Окно с треском захлопнулось, все молчали.
   – Хозяин? – спросил Тимка.
   – Хозяин, – сказал дьякон, а Орлиха прибавила, искривив суровое свое лицо:
   – Богомолец наш.
   – Пойду спать, – объявил Тимка и спокойно, не спеша, ушел во двор.
   – Талант, – тихонько сказала Орлиха вслед ему и шумно вздохнула.
   Вокруг – очень грустно; поле, засоренное разным хламом, вонючий овраг, вдали – черная роща и нефтяные цистерны, всюду протянулись бесконечные заборы. Кое-где сиротливо торчат ветлы и березы.
   Ни одного яркого пятна, всё выцвело, слиняло, небо испачкано дымом химического завода, а в центре этой бескрасочной жизни – грязный, полусгнивший дом Хлебникова; у ворот его молча сбились тесной кучей отжившие люди.

   Тимка быстро подружился с огородницами, и бойкие, бесстыжие бабы, окружая его, точно овцы пастуха, относились к нему с чувством, близким к почтению. Забавно было видеть, с какой завистью они заглядывали в рот ему, когда он пел свои хорошие песни. Их старша́я, костромичка лет пятидесяти, крупная и сильная, с кумачным лицом и наглыми глазами, просила его певуче, слащаво:
   – Ну-ко, спой-ко ты нам, соловеюшко наш хроменький!
   Он охотно пел, и огородницы наперерыв предлагали ему свои бабьи услуги – починить рубаху, выстирать ее. Он даром чинил квартирантам Хлебникова лохани, кадки, ведра, но во всем, что делалось им, не было заметно увлечения, он относился ко всему – удивительно равнодушно и жил точно во сне.
   Говорил мало, неохотно и неумело, – всегда что-то не то, чего ждешь. В общем Тимка был фигура невеселая, но всё же до него люди в доме Хлебникова жили сердито и мрачно, а теперь – с утра Тимка передразнивает огородниц, целый день около него вертятся и орут внучата Орловой, хохочут жители, а Кешин, неутомимо набивая обручи, как бы руководит всеми звуками, но остается недосягаем волнениям, вносимым Тимкой.

   По вечерам, во дни плохой погоды, Тимка является ко мне на чердак пить крепкий калмыцкий чай с баранками и слушать чтение стихов. Стихи он любит, но читать их сам не решается, хотя и хорошо знает грамоту.
   – А ловко складено, – говорит он, выслушав стихотворения.
   – Возьми, почитай!
   – Нет, не надо…
   – Почему же?
   – Больно много написано, до середки дочтешь – начало забудешь.
   – Да ведь здесь почти на каждой странице особое напечатано.
   – Нет, не надо, – упрямо твердит Тимка.
   У него в зеленом сундучке, расписанном пунцовыми цветами, накоплено много «песенников» – листовок, но они ему не нравятся.
   – Не те песни, – говорит он.
   – А тебе какие нужно?
   – Получше.
   Он сам довольно легко и ловко подбирает рифмы для сатирических четверостиший, которыми дразнит огородниц; бабы уныло поют:

Куплю на копейку я спичек,
В горячей воде разведу.

   А Тимка тотчас сочиняет:

Купи мне на кофтычку ситчик,
С тобой куда хошь я пойду…

   – Зачем ты их дразнишь? – спрашиваю я.
   – Так себе, – лениво говорит он.
   – Ну, а все-таки?
   – Ничего, съедят. Не люблю песен ихних, воют, воют, а всё врут. Песнями врать не надо, на то – сказка есть.
   Покачивая щетинистой головою, он ухмыляется, в его овечьих глазах блестит насмешливая нежность.
   – Вот я – некрасивый, да еще и хромой, а бабы – любят меня, будто я самый красавец. Ей-богу! Мне даже стыдно бывает через это. Один раз я спросил одну такую: «Чего ты ко мне жмешься, коли я некрасивый?» А она говорит: «Некрасив, да по сердцу!»
   И, ухмыляясь еще более широко, он уверенно говорит:
   – Это они меня – за песни. Только – врут они всё: я – такая, я – эдакая, судьба моя горькая, а все – одинаковы, все одного ищут. Я знаю.
   Он – не хвастает, огородницы любят его, уже не раз я видел, как они обнимают его за крышами парников и в группе ветел, битых громом, я знаю, что они ловят его наперебой и мучаются, ссорятся от ревности.
   – Видал ты, – спрашивает он, шмыгая длинным, смешным носом, – к хозяину моему ярославка приходит, полотнами торгует? Старик живет с ней, блудня, а она уж мне подмигивает, подлая! Я ее отобью у него.
   – Зачем?
   – Так.
   – Обидишь старика.
   – Ничего, съест, – равнодушно говорит Тимка.
   – Тебе чего хочется? – спрашиваю я.
   Он осматривает стол сытыми глазами.
   – Спасибо, ничего не хочу.
   – Нет, ты не понял меня! Тебе чего от жизни хочется?
   – То есть – как это?
   – Ну – в другой город уехать, богатым быть, жениться на красивой, учиться?
   – А тебе на что это знать? – спрашивает он, подумав.
   – Просто – интересуюсь.
   – Ну… Чего я в другом городе найду? Бондари богато не живут. Девица и здесь найдется в свой час.
   Иногда он холодно рассудителен, точно старик, но чаще кажется мне человеком, душа которого еще слепая, не прозрела да к тому же и заперта, как птица, в тесной клетке.
   В школе его интересует больше всего барыня, у которой «голосище».
   – Вроде – как бас, возьмет низко, так даже гул по горнице!
   – Она чему учит?
   – Как – чему? Петь. Она, брат, говорит мне, что если я выучусь по нотам, так мне тыщи дадут.
   – А еще чему учат там?
   – Ну… разному. Писать, читать. Всего скушнее – география. Всё – города разные, народы. Один город называется – Тумбукту. Ей-богу! Поди-ка – врут, нет такого города…
   В сумраке вечернем его лицо становится благообразнее, одухотворенней. Говорит он со мною охотно, но у него нет слов, которые надолго запали бы в память сердца.
   Когда я прошу его спеть, он садится к окну и, глядя в поле широко раскрытыми глазами, поет особенно старательно, особенно четко, рисуя гибким голосом всё, о чем говорит песня.
   И в этот час мне почему-то бывало очень жаль его.
   Прекрасно чувствуя всё, о чем поет, Тимка не видит, не понимает горя людей, окружающих его, и когда я, с трудом, навожу его на беседу о жильцах Хлебникова, он равнодушно отталкивает меня ленивыми словами:
   – Ну, какие они люди! Мусор. Не работают. Тут только Кешин… он хоть около бога живет, четью-минею читает.
   И, покачивая длинным носом, облизывая губы тонким языком, говорит уверенно:
   – А бабу эту я у него отобью! Не больно молода, а хорошая баба. Отобью.
   Потом снова начинает песню. В его песнях всегда кто-то куда-то идет, кого-то любит, тоскует, и все люди песен – разбойники, девицы, бурлаки – такие хорошие, вдумчивые. А сам Тимка – никуда не хочет идти, ни о чем не тоскует и, кажется, не думает ни о чем.

   Иван Лукич Хлебников возненавидел Тимку упрямой, необъяснимой ненавистью старого козла.
   Хлебников – человек толстенький, но нездоровый, Дыхание у него тяжелое, со свистом, лицо землистое, точно у покойника на второй день смерти, но – это очень бойкий и деятельный человек.
   Тревожно благочестивый и всегда озабоченный несчастиями дома, города, мира, он находит десятки причин, по силе которых – нельзя петь песни.
   – Эй ты, хромой прохвост, – орет он сиплым голосом, выскакивая по утрам на крыльцо нечесаный, немытый, в сером пальтишке, заменяющем халат. – Ты чего орешь? Ночью в городе пожар был, три дома сгорело, люди в слезах, а ты распустил глотку…
   – Отстань, – говорит Тимка.
   – Как это – отстань? Я что говорю, – пустяки, шутки?
   И Хлебников набрасывается на Кешина:
   – Семен Петров – ты что же? Ты человек разумный, ты его учи.
   – Я не могу учить чужого человека, – говорит Кешин кротко, но как-то подзадоривающе. – Кабы он мне сын был, а то – племянник и прочее, пятое, седьмое…
   – Ах, господи! – горестно изумляется огородник, закатывая под лоб маленькие, беспокойные глазки.
   Он, к сожалению, читает по утрам местный «Листок», и у него, кроме канунов праздников, всегда имеется множество оснований запрещать пение: похороны известных людей, крушение поездов, слухи о плохом урожае хлеба, болезни высоких особ и разные несчастья на суше и на воде.
   – Тимка, окаянная душа! – неистово орет он, высунувшись из окна и размахивая газетой. – Третьего дня Исай Петров Никодимов скончался, первейший благодетель города и кавалер орденов, его сейчас отпевают в соборе в присутствии всех именитых людей и губернатора, – не стыдно тебе, лубочная рожа?
   Тимка – поет.
   – Ты бы, Тимоха, тово, уступил бы и прочее, пятое, седьмое… – осторожно говорит Кешин, когда вой домохозяина надоест ему.
   – Ничего, съест, – бормочет Тимка.
   Хлебников трясется, топает ногами, лицо у него синее, глаза выкатились. Он доходит в гневе до того, что начинает швырять в хромого кусками обручей, палками, но это не возмущает Тимку; бросив работу, певец удивленно смотрит на огородника и потом, согнувшись, хлопнув себя по коленям ладонями, – смеется, говоря:
   Вот – домовой!
   – Не дразни, – советует Кешин негромко и – кажется – неохотно.
   – Да я его не трогаю, – спокойно говорит Тимка, принимаясь за работу.
   А Хлебников, еще более раздраженный этим спокойствием, крикливо жалуется дьякону, задыхаясь, размахивая руками:
   – Отец, – ты что же глядишь, ты должен унять его…
   – Взбучку дать надо, – рычит дьякон гробовым басом, но когда Хлебников уходит, он грозит вслед ему волосатым кулаком и говорит:
   – Фарисей.
   И советует Тимке:
   – Ты ему, другой раз, повеселее спой!

   Все жители Хлебникова с величайшим интересом наблюдают, как, день за днем, растет ненависть огородника к хромому бондарю, – чуть только на дворе зазвучит сиплый голос хозяина – отовсюду из углов, из окон высовываются встрепанные головы, напряженные, измятые рожи.
   Никто не осуждает Хлебникова, никто не спрашивает его о причинах ненависти к Тимке, все только любуются ею как забавным представлением, а некоторые поощряют хромого, науськивая его, как собаку:
   – Ты про него спой!
   – Чего про него споешь!
   – А ты – придумай.
   Только дьякон спросил однажды Орлиху, подругу своей жизни:
   – Что это он воюет против мальчишки?
   Умная и злая актриса объяснила, позевывая:
   – Пришел срок, – он, может, всю жизнь ждал случая, на ком зло сорвать, а по плечу ему – никого не было. Теперь нашел подходящего человека и утешается…
   Дьякон промолчал, видимо, не поняв старуху, а мне ее слова показались верными. Тимка же как будто хвастался отношением Хлебникова к нему:
   – Здорово не любит он меня, видно – встал я ему поперек сердца!
   – А что он за человек, по-твоему? – спросил я.
   – Дурак человек, – ответил Тимка, не раздумывая.
   – Как ты думаешь – за что он тебя не любит?
   – Больно мне нужно думать о нем, – равнодушно сказал Тимка и звонко запел:

Метель-вьюга-а…

   Кешин поглядел на него, на меня, усмехнулся и погладил усы.

Эх, – метель-вьюга в поле стелется

   поет Тимка,—

Идет Дуня за околицу,
На дорогу на проезжую,
Под березы под столетния-а!

   – Завыл, волк! – кричит Хлебников из двери сарая.
   Отовсюду на голос Тимки выползают оборванные бездольники, забытые люди, а огородник – неистовствует, кричит Кешину:
   – Семен Петров, ты человек благочестивый, – как же ты греха не боишься? Василиса Яхонтова вторые сутки разродиться не может, а он…
   – Перестал бы, Тимоха, – говорит Кешин. – Что сердишь зря?
   – Никто, кроме его, не сердится, – правильно замечает подмастерье и – поет, а мне кажется, что если б его только хвалили, он пел бы хуже. В воротах явилась и стоит избочась торговка полотном, за спиною у нее тяжелый узел, в руке железный аршин. Ее лыковое лицо без бровей напряжено, губы приоткрыты, точно у птицы, которая хочет пить.
   – Сапог нет у подлеца, – кричит Хлебников, – штаны завтра свалятся…
   Тимка задорно поет:

Эх, ждала я тебя сорок ночей,
Ожидала – не дремала, не спала,
Черны думы горько думала,
Истомила свою душеньку!

   Кешин, помахивая молотком, идет к воротам, говоря:
   – Здорово, Прасковея Филипповна! Каковы дела?

   Торговка полотном приходила к бондарю аккуратно каждое воскресенье, а иногда и в будни; они запирались в комнате Кешина, Тимка кипятил им самовар и отправлялся в огород, к бабам, – они жили там в дощатом сарае.
Чтение онлайн



[1] 2

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация