А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "На пароходе" (страница 1)

   Максим Горький
   На пароходе

   Вода реки гладкая, тускло-серебристая, течение ее почти неуловимо, она как бы застыла, принакрытая мглою жаркого дня, и только непрерывное изменение берегов дает понять, как легко и спокойно сносит река старенький рыжий пароход с белой каймой на трубе, с неуклюжей баржей на буксире.
   Сонно чмокают шлепки плиц, под палубой тяжело возится машина, сипит-вздыхает пар, дребезжит какой-то колокольчик, глухо ерзает рулевая цепь, но все звуки – не нужны и Как будто не слышны в дремотной тишине, застывшей над рекой.
   Лето – сухое, и вода – низка; на носу парохода матрос, похожий на монаха, – худощавый, чернобородый, с погашенными глазами на желтом лице, – мерно спуская за борт пеструю наметку, стонет-поет печально тающим голосом:
   – Се-ем… се-ем… шесть…
   Словно жалуется:
   «Сеем, сеем, а есть – нечего…»
   Пароход не спеша поворачивает свой стерляжий нос то к одному берегу, то к другому, баржа рыскает, серый шнур буксира натягивается струною, дрожит; золотыми и серебряными искрами летят от него во все стороны брызги воды, – с капитанского мостика кричат в рупор толстые слова:
   – Оол…уо…
   Под носом баржи – белый крылатый вал, разрезанный надвое, он волнисто бежит к берегам.
   В луговой стороне, должно быть, горят торфяники, там, над черными лесами, нависло опаловое облако, а может, его надышали болота.
   С правой стороны берег высок, обрывист, голые глинистые скаты, но иногда они разрезаны оврагом, в нем – в тени – прячутся осины и березы.
   Тихо, жарко, безлюдно на земле, в мутно-синем, выгоревшем небе – раскаленное добела солнце.
   Без конца расплылись луга, кое-где среди них одиноко стоят, заснув, деревья, звездою дневной горит над ними крест сельской колокольни, вскинуты в небо серые крылья мельницы, далеко от берега видны парчовые скатерти зреющих хлебов. Люди редко видны.
   Всё вокруг немного слинявшее, спокойное и трогательно простое, всё так близко, понятно и мило душе. Смотришь на медленные, неуверенные изменения горного берега, на неизменную широту лугов, на зеленые хороводы леса, – они подходят к воде и, заглянув в зеркало ее, снова тихо уплывают в даль, – смотришь и думаешь, что не может быть на земле столь просто и ласково красивых мест, каковы эти вот – тихие берега реки.
   Уже на прибрежных кустарниках виден желтый лист, но всё вокруг улыбается двойственной, задумчивой улыбкой молодухи, для которой пришла пора впервые родить, – и страшит ее это и радует.

   Время – далеко за полдень. Пассажиры третьего класса, изнывая от скуки и жары, пьют чай, пиво, многие сидят у бортов, молча глядя на берега. Дрожит палуба, звенит посуда в буфете, и всё вздыхает усыпительно матрос:
   – Шесь… шесь с половина-ай…
   Из машины вылез копченый кочегар и, развинченно покачиваясь, тяжело шаркая босыми ногами, идет мимо кагаты боцмана, а боцман, светловолосый бородатый костромич, стоя в двери и насмешливо прищурив бойкие глаза, спрашивает:
   – Куда торопишься?
   – Митьку дразнить.
   – И то – дело!
   Болтая черными руками, кочегар пошел дальше, боцман, неохотно позевнув, оглянулся. Около спуска в машину на длинном ящике сидит маленький человечек в коричневом пиджаке, о новом теплом картузе, в сапогах, облепленных серыми комьями засохшей грязи.
   От скуки боцману захотелось распорядиться, он строго окрикнул:
   – Эй, земляк!
   Тот, пугливо и по-волчьи, – всем туловищем, – повернулся к нему.
   – Ты чего тут сел? Написано – «Осторожно», а ты сел! Али неграмотен?
   Пассажир встал и, оглядывая ящик, отозвался:
   – Грамотный.
   – А сидишь где нельзя!
   – Не видать надпись-то.
   – И жарко тут; из машины масляный дух. Ты откуда?
   – Кашинской.
   – Давно из дома?
   – Третья неделя.
   – Дожди у вас были?
   – Не-е. Какие тут дожди!
   – А отчего сапоги у тебя эдак грязны?
   Опустив голову, пассажир выдвинул вперед одну ногу, потом другую, посмотрел на них и сказал:
   – Это не мои сапоги.
   Боцман ухмыльнулся, его светлая борода весело ощетинилась.
   – Ты – что, пьющий, что ли?
   Не ответив, пассажир тихо, короткими шагами, пошел на корму. Рукава пиджака опустились ниже кистей его рук, стало ясно, что пиджак на нем с чужого плеча. Глядя, как осторожно и неуверенно он шагает, боцман нахмурился, закусил бороду, подошел к матросу, усердно оттиравшему голой ладонью медь на двери каюты капитана, и негромко сказал ему:
   – Тут едет маленький, в рыжем пиджаке, сапоги грязные – видал?
   – Видал будто.
   – Скажи – поглядывали бы за ним.
   – Жулик?
   – Вроде того.
   – Ладно…
   За столом, около рубки первого класса, толстый человек, весь в сером, одиноко пьет пиво. Он уже осовел в тяжелом опьянении, глаза его слепо выкатились и, не мигая, смотрят в стену. Пред ним на столе, в липких лужах, копошатся мухи, они ползают по его седоватой бороде, по кирпично-красной коже неподвижного лица.
   Боцман сказал, подмигнув на него:
   – Все гасит.
   – Такое его дело, – отозвался, вздохнув, рябой безбровый матрос.
   Пьяный чихнул, мухи тучей взвились над столом; боцман поглядел на них и, тоже вздохнув, сказал задумчиво:
   – Мухами чихает…

   Я облюбовал себе место на дровах, около трюма кочегарни, и, лежа, смотрю, как темнеют горы, тихо подвигаясь встречу пароходу, бросая на воду траурную пелену. В лугах еще догорает вечерняя заря, стволы берез красны, новая крыша избы у самого берега точно кумачом покрыта» там всё плавится в огне и, теряя очертания, течет широкими ручьями красного, оранжевого, синего, а на горе сгоит черный ельник и напряженно приподнят, острый, точеный.
   Уже рыбаки зажгли костер под горою, огонь, играя, освещает белый борт лодки, темного человека в ней, паутину сети, повешенной на кольях, и бабу в желтой кофте, присевшую у огня. Над костром и женщиной растопырилось черное ветвистое дерево, и видно, как трепещут золотисто освещенные листья нижних веток.
   Примятый сумраком вечера, говор пассажиров слился в сплошной, по-пчелиному гудящий звук: не видно и непонятно, кто о чем говорит, бессвязны слова, но как будто все говорят об одном, дружески и правдиво. Слышен сдержанный смех молодой женщины, на корме ладятся петь, но не могут найти песню всем по душе и негромко, без сердца, спорят. Во всех звуках есть что-то вечернее, мирно-печальное, похожее на молитву.
   За дровами, близко от меня, густой, гудящий голос не спеша рассказывает:
   – Был он парень-удача, опрятный, гладкой, а после того – замшился, запаршивел, в сучки пошел…
   Другой голос, бодрый и звонкий, восклицает:
   – Не тянись к барам, не пройдет даром…
   – Однако сказано, рыба ищет – иде глубже…
   – А дурак – что хуже! Он тебе не родня?
   – Брат родной…
   – О? Ну, прости за слово.
   – Ничего. Он – дурак и есть, ежели прямо-то сказать…
   К отводу подошел пассажир в коричневом пиджаке; держась левою рукой за стойку, он шагнул на решетку, под которой пенно кипела вода, взбитая колесом, и долго стоял, глядя за борт, покачиваясь, напоминая летучую мышь, которая, зацепившись одним крылом за что-то, висит в воздухе. Глубоко надвинутый картуз согнул ему уши, и они смешно оттопырились.
   Вот он обернулся, всматриваясь в сумрак под тентом парохода и, должно быть, не различая меня в дровах. Мне хорошо видно его лицо – острый нос, клочья рыжеватой шерсти на щеках и подбородке, маленькие, неясные глаза. Он, видимо, прислушивается к чему-то.
   Вдруг он решительно шагнул на отвод, быстро отвязал от железа перил швабру, бросил ее за борт и тотчас стал отвязывать другую.
   – Эй, – окликнул я его, – это зачем?
   Он подпрыгнул, завертелся и, приложив руку ко лбу, отыскивая меня глазами, заговорил тихонько, быстро, заикаясь:
   – К'акое дело, а? В'от ведь!..
   Я подошел к нему, удивленный и заинтересованный его озорством.
   – За это с матросов взыщут…
   Поочередно подтягивая вверх рукава пиджака, точно собираясь драться, и тихо притопывая ногою по скользкой решетке, он бормотал:
   – Я вижу – отвязалась она, сейчас ее стрясет в реку! Хотел привязать да и не сумел – ускользнула из рук.
   – А мне показалось, – заметил я, – что вы ее сами отвязали да сбросили.
   – Ну вот, – зачем же! Разве можно!
   Легко и быстро проскользнув под рукой у меня, он пошел прочь, все поправляя рукава. Пиджак смешно укорачивал его ноги, и снова бросилось в глаза, что походка у него какая-то виляющая, тревожная.
   Ночь пришла: люди заснули, ухо привыкло к неугомонному шуму машины, к мерному хлюпанью колес по воде и уже не воспринимает этот шум. Сквозь него ясно слышен храп спящих, тихие шаги, чей-то возбужденный шёпот:
   – Говорила я ему, ах говорила: «Яша, не надо, не надобно!»
   Берега исчезли, о них вспоминаешь только по движению редких огней во тьме. В реке тускло блестят звезды, а за пароходом текут золотые отражения его огней, – дрожат, как будто желая оторваться и уплыть во тьму. Парчовая пена лижет темный борт; за кормою, настигая пароход, тащится баржа, на носу у нее прищурились два огня, а третий, на мачте, то заслоняет звезды, то сливается с огнями берега.
   Недалеко от меня, на скамье, под фонарем, крепко спит дородная женщина, одна рука ее закинута под голову, на небольшой узел, кофта под мышкой лопнула, видно белое тело, и обильные волосы косицей высунулись наружу. Лицо у нее большое, чернобровое, полные щеки оплыли к ушам, растянув толстые губы в нехорошую, мертвую улыбку.
   Я лежу выше ее, поглядываю на нее сверху вниз и думаю сквозь дрему: ей лет сорок с лишним, наверное, она добрая баба, едет к дочери, к зятю или к сыну и невестке, везет им подарки и много славного, материнского в большом сердце.
   Что-то вспыхнуло, точно близко спичку зажгли, я открыл глаза – пассажир в чужом пиджаке стоял около женщины, прикрывая рукавом горящую спичку, потом, осторожно вытянув руку, он приблизил маленький огонь к волосам под мышкой женщины, – я услышал тихий треск и противный запах паленой шерсти.
   Вскочив, я схватил озорника за шиворот, встряхнул:
   – Что ты делаешь?
   Чуть слышно, противно хихикая, он вертелся в руке у меня и шептал:
   – Как бы она испугалась, а?
   – Ты с ума сошел, чёрт!
   Он, часто моргая, заглядывал куда-то за спину мне, вертелся и шептал:
   – Да – пусти! Захотелось пошутить, – беда ли? Вон она, – спит себе…
   Я оттолкнул его, он бесшумно откатился на коротких, точно обрубленных ногах, оставив меня в тоскливом недоумении:
   «Значит – я не ошибся, швабру он нарочно сбросил. Что за человек?»
   В машине задребезжал колокольчик.
   – Есть тихой! – весело крикнул кто-то.
   Завыл гудок, женщина проснулась, быстро подняла голову, пощупала левой рукою под мышкой и, сморщив измятое лицо, взглянула на фонарь. Села и, заправляя под платок сбившиеся волосы, сказала тихонько:
   – О матушка, пресвятая богородица!
   …Пароход стоял у пристани, чуваши таскали дрова, с грохотом сбрасывая их в трюм кочегарни, а перед тем, как сбросить, сердито кричали странное слово:
   – Труш-ша!
   Над городком, прижатым к горе, поднялась ущербленная луна, черная река посветлела, ожила, лунный свет словно вымыл всю землю теплой водою.
   Я ушел на корму и сел там среди каких-то ящиков, разглядывая город, вытянувшийся по берегу. Над одним его концом толстой палкой торчала труба завода, над другим и в середине – поднялись дне колокольни, одна – с золотою главой, другая, должно быть, зеленая или синяя, теперь, при луне, она кажется черной и похожа на истертую малярную кисть.
   Против пристани в широкое чело двухэтажного дома воткнут фонарь, вздрагивая, горит за грязными стеклами бескровный, тусклый огонь, и по длинной полосе изогнутой вывески ползают желтые крупные буквы: «Трактир с», дальше буквы не видны.
   Еще в двух-трех местах сонного города зажжены фонари, пятна мутного света стоят в воздухе, освещая углы крыш, серые деревья и окно, нарисованное белой краской на глухой стене.
   Смотреть на всё это грустно.
   Пароход шипит, возится, трется о борт пристани, скрипит дерево, вздыхает вода, кто-то свирепо орет:
   – Дьявол! Кранцы, – кранец на корму, чтоб те разорвало…
   – Пошли, слава создателю, – говорит за ящиками уже знакомый, бодрый голос и спрашивает густо:
   – Ну, дак как же, поди, кричал он?
   Торопливо и невнятно, причмокивая, заикаясь, кто-то отвечает:
   – Кричал: родимые, кричал, не убивайте, помилуйте. Христа ради! Всё, кричит, вам спишу, в крепкие ваши милые рученьки, дайте греха избыть, душеньку отмолить! На богомолье пойду, пропаду на всю жизнь, до конца даже, не увидите, не услышите, – а тут шкворнем его по виску, ажио на меня кровью брызнуло, он и покатился. А я – бежать, прибег в кабак-то, стучу-кричу: сестрина родная, убили совсем батюшку-то, а она из окошка вывесилась – так, говорит, ему, волку беспутному, и надо! Ох, как страшно было, – ночь эта, – до того ли напугался я – беда! Залез на чердак сначала, нет, думаю, найдут и прикончат, как я прямой наследник ко всему имуществу; вылез на крышу, за трубу спрятался, сижу, держусь за нее руками-ногами и онемел со страху.
   – Чего же тебе-то было бояться? – перебил рассказчика бодрый голос. – Ведь ты, с дядей, тоже шел против отца?
   – В этаких делах расчета нету: одного убил по нужде, а другого и так можно, просто…
   – Верно, – сказал густой голос тяжело и глухо, – это верно! Абы один раз кровь пролить, на другой она сама поманит. Убивать кто начал – ему всё равно за что, хоть за то, что не стой близко.
   – Однако тут – ежели он правду сказывает – за дело! Хозяйство зорить нельзя…
   – А и убивать самовольно тоже не порядок! Для неправильных людей суд есть…
   – Дойди-ко до него! Вон малый-то, боле года зря в тюрьме сидел…
   – Как же – зря? Он отца в избу заманивал? Ворота запер?
   Снова быстрым ручьем потекли всхлипывающие, мятые слова, – я догадался, что рассказывает про убийство человек в грязных сапогах.
   – Я себя не оправдываю, я ведь и на суде всё это сказал, потому и лишили меня наказания. Их – дядю с братом – в каторгу, а меня отпустили вот…
   – А ты знал, что они согласились убить отца-то?
   – Я думал – только постращают. Он, батюшка-то, не признавал меня за сына, езуитом звал… Очень многие люди плакали через него…
   – Мало ли через что люди плачут! Эдак-то, ежели все причины слез наших поубивать, – чего с нами будет? Ты пролей слезу, а кровь – не тронь, не твоя! Думаешь – твоя в тебе кровь-то? И в тебе она не твоя, не то что…
   – Тут, главное, имущество! Жили-жили, наживали, вдруг – всё начало тлеть да пропадать. Поневоле ум потеряешь, озлобишься и на отца родного… Однако надо маленько поспать…
   Мимо меня прошел высокий человек в черном чапане и картузе с большим козырьком.
   За ящиками стало тихо, я встал и посмотрел туда: пассажир в коричневом пиджаке привалился, съежившись, ко груде каната, руки он засунул в рукава и, положив на колени, оперся на них подбородком. Луна смотрела прямо в лицо ему – оно было синевато, узкие глаза спрятались под бровями.
   Рядом с ним, вверх грудью, ко мне головой, лежал широкоплечий мужик в коротком полушубке, в белых валяных сапогах с мушками. Кудрявая, вся в кольцах, серая борода его жестко торчала вверх; закинув руки под голову, он смотрел воловьими глазами в небо, где тихо блестели редкие звезды и таяла луна.
   Трубным звуком, безуспешно стараясь смягчить голос, он спросил:
   – Значит – дядя-то на барже едет?
   – Да. И брат.
   – А ты – тут? Дела!
   По синевато-серебряной пенной дороге тащилась, взрывая ее, как соха, темная арестантская баржа. При луне огни ее побледнели, корпус с железной клеткой на палубе поднялся выше над водою. С правой руки плыл, волнисто изгибаясь, черный мохнатый берег.
   И всё вокруг – мягкое, текучее, тающее – возбуждало тоскливое чувство неустойчивости, непрочности.
   – Куда же ты едешь?
   – Да вот… увидаться с ними надобно.
   – По хозяйству?
   – А как же…
   – Я те, малой, вот что скажу: брось всё – дядю, хозяйство, всё бросай! Коли в кровь попал, да еще в родную, – удались прочь ото всего!
   – А хозяйство-то как? – подняв голову, спросил парень.
   – Толкуй с тобой! – сердито сказал мужик, закрыв глаза.
   Рыжеватая шерсть на лице парня зашевелилась, как под ветром, он крякнул, оглянулся и, заметив меня, зло крикнул:
   – Ну, – чего глядишь?
   Большой мужик открыл глаза, посмотрел на него, на меня и загудел:
   – А ты не ори, варежка!
   Я ушел на свое место и лег спать, думая, что мужик верно сказал, – лицо парня очень похоже на шерстяную, истертую варежку.

   Мне приснилось, будто я крашу колокольню, а огромные большеглазые галки, летая вокруг ее главы, бьют меня крыльями, мешают работать. Отмахиваясь от них, я сорвался, упал на землю торчмя головой и тотчас проснулся от боли, – тошное, тупое ощущение слабости и дурноты мешало дышать, пред глазами колебался, одуряя, разноцветный туман, а из головы, за ухом, текла кровь.
   С трудом поднявшись на ноги, пошел на отвод к водокачке, облил голову тяжелой струею холодной воды, крепко обвязал полотенцем и, возвратясь на свое место, стал осматривать его, соображая: как это могло случиться со мною?
   Спал я на палубе, около поленницы мелких дров, приготовленных для кухни; там, где лежала моя голова, валялся березовый кругляш. Я поднял полено, посмотрел – оно чистое, всё в тонких, шелковых кудрях бересты, и эти кудри тихонько шуршат. Вероятно, это полено и стрясла на голову мне непрерывная дрожь парохода.
   Успокоенный, зная, как объяснить этот неприятный случай, я отправился на корму, где нет тяжелых запахов и широко видно.
   Были те минуты перелома ночи, минуты крайнего напряжения ее пред началом рассвета, когда вся земля кажется глубоко и надолго погруженной в непробудный сон, когда полнота тишины возбуждает в душе особенную чуткость, звезды странно близки земле, а утренняя звезда ярка, точно маленькое солнце.
   Но уже небо, холодно серея, незаметно теряет ночную мягкость и теплоту; лучи звезд опадают, как лепестки цветов, луна, доселе золотистая, бледнея, опыляется серебром и уходит всё дальше от земли. Вода реки неуловимо изменяет свой густой, маслянистый блеск, в ней капризно являются на миг и тотчас исчезают жемчужные отражения быстрых изменений цвета небес.
   А на востоке, над черными зубцами елового леса уже поднята – повисла тонкая, розовая пелена; она разгорается всё ярче, и ее слишком нежный сладковатый цвет приятно густеет, становится все более смелым и ярким, – точно шёпот робкой молитвы переходит в ликующую песнь благодарности. Еще миг, и острые вершины елей вспыхнули красным огнем, горят, как праздничные свечи во храме.
   Невидимая рука бросила на воду и влачит по ней прозрачную ткань разноцветного шёлка, предутренний ветер покрыл реку серебристой чешуей, – глаза устают следить за игрою золота и перламутра, багреца и зеленовато-голубых пятен обновленного солнцем неба.
   Веером раскрылись первые, мечеобразные лучи, концы их ослепительно белы, и кажется, что слышишь, как с безграничных высот ниспадает на землю густой звон серебряных колоколов, торжественный звон встречу грядущему солнцу, – над лесом уже виден красный его край, – чаша, полная сока жизни, опрокинута над землею и щедро льет на нее свою творческую мощь, а с лугов в небо поднимается, точно дым кадильный, красноватый пар. С горного берега мягко легли на реку зеленые тени прибрежных деревьев, ртутью блестит роса на траве, птицы проснулись, белая чайка летит над водою, белая тень ее скользит по цветной воде, а солнце жар-птицей всплывает всё выше в зеленовато-голубые небеса, где, угасая, серебряная Венера – тоже как птица.
   По желтой полосе прибрежного песка бегают голенастые кулики; двое рыбаков, выбирая снасть, качаются в лодке на волне парохода; с берега плывут чуть слышные звуки утра – поют петухи, басовито мычит скот, слышны упрямые голоса людей.
   Желтые ящики на корме парохода тоже покраснели, и красной стала сивая борода большого мужика, – распластав тяжелое тело по палубе, он спит с открытым ртом, гулко всхрапывая; брови его удивленно подняты, густые усы шевелятся.
   В углублении, среди ящиков, кто-то завозился, вздохнул; заглянув туда, я встретил воспаленный взгляд узких маленьких глаз, мохнатое лицо-варежка было еще более худо и серо, чем вчера. Человеку, видимо, холодно, он скорчился, воткнул подбородок между колен, обнял ноги шершавыми руками и тоскливо, затравленно смотрит снизу вверх, прямо в глаза мне, устало, безжизненно говоря:
   – Ну, нашел? Ну – беи! Вали!.. Я – тебя, ты – меня, – ну!
   Удивленный почти до испуга, я тихонько спросил:
   – Это ты меня ударил?
   – А где свидетели? – сипло и негромко крикнул он, разняв руки и вскидывая голову с оттопыренными ушами, точно раздавленную нахлобученным картузом, сунул руки в карманы пиджака и вызывающе повторил:
Чтение онлайн



[1] 2

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация