А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Два года скитаний. Воспоминания лидера российского меньшевизма. 1919–1921" (страница 17)

   Заключенные других фракций сейчас же предложили присоединиться к нам. Комитет просил их воздержаться от этого, считая излишним расширять рамки борьбы и, главным образом, не желая вовлекать в эту борьбу эсеров, положение и перспективы которых, по доходившим до нас сведениям, были значительно хуже наших собственных. Из совершенно точного и осведомленного источника нам передали, что Каменев сказал: «Пусть попробуют эсеры пошевельнуть пальцем, и они увидят, как мы расправимся с ними!» Очевидно, в то время в распоряжении большевиков уже был донос Семенова, послуживший предлогом для возбуждения процесса против вождей партии эсеров по обвинению их в подготовлении террористических актов, восстаний и экспроприации. Мы опасались, что, втянув эсеров в нашу борьбу, мы весьма ухудшим их положение и дадим большевикам повод сорвать на них свою мстительную злобу. Но из чувства товарищеской солидарности другие заключенные все время рвались в бой вместе с нами, и нам много трудов стоило удержать их от необдуманного шага. Комитет постановил, что в голодовке не участвуют и те пять меньшевиков, членов Донского комитета нашей партии, которые сидели в качестве присужденных к пятилетнему тюремному заключению и ссылке не подлежали.
   В президиум ВЦИКа комитетом было послано заявление, в котором говорилось, что, убедившись в намерении большевиков не только политически парализовать социал-демократию, но и физически истребить нас, мы объявляем голодовку с требованием освободить нас или предать гласному суду. Это была пятая, так сказать, программа-максимум. В дальнейшем комитету было предоставлено право заключить компромиссное соглашение, если для того найдется почва.
   Голодовка началась с утра 4 января и проходила с дисциплинированностью, редкой в тюремных летописях. Разрешено было исключительно пить кипяченую воду или чай без сахара. Никаких исключений не допускалось; при окончательном упадке сил и опасности для жизни голодающие должны быть отправляться в больницу, но ни в коем случае не отступать от строгих правил голодовки в тюрьме: к счастью, до этой крайности дело не дошло, хотя в последние дни голодовки многие чувствовали себя очень плохо, а некоторые и долго спустя после выхода на волю не могли оправиться от ее последствий.
   Всем голодающим было рекомендовано по возможности не выходить из своих камер и лежать. Члены комитета, остававшиеся все время на ногах, несколько раз в день обходили камеры, сообщая все новости и исполняя различные поручения. Санитарная служба, организованная из заключенных-медиков, не принимавших участия в голодовке, следила за состоянием здоровья голодающих. Должен сказать сейчас же, что большинство, в том числе и женщины, перенесло 61/2 суток полного голодания превосходно. Я лично только первые два дня страдал от ощущения голода. Немного отекли ноги, но в общем до самого последнего дня я не ложился, читал, беседовал и даже играл в карты.
   Первый день голодовки прошел тихо. Ни тюремная администрация, ни ЧК как будто не обращали на нас ни малейшего внимания. Но нам удалось в этот первый день сделать для своего дела очень многое: благодаря окружавшему нас сочувствию мы неожиданно получили возможность установить регулярные сношения с волей. Ежедневно, а то и два раза в день мы получали и отсылали письма: мы подробно писали обо всем, происходившем в тюрьме, и в свою очередь получали подробные сведения о том, что делается на воле, в частности в большевистских сферах, где объявление нами голодовки вызвало переполох. Другая в высокой степени важная удача заключалась в том, что нашим товарищам на воле удалось в тот же день телеграфом осведомить о начавшейся голодовке заграницу, обойдя весьма остроумным способом (о нем, разумеется, умолчу) большевистские цензурные рогатки. Известно, какую громадную – быть может, решающую – роль сыграла в нашей судьбе кампания протеста, поднятая в связи с голодовкою в европейских рабочих партиях и рабочей печати. Благодаря тому же остроумному способу мы были в общих чертах осведомлены о ходе этой кампании и о растерянности, которую она вызвала среди не ожидавших такого оборота дела большевиков, а это, понятно, значительно укрепляло бодрость духа голодающих.
   На второй день голодовки после обеда члены комитета были вызваны в контору. Там мы застали члена комитета политического Красного Креста Е.П. Пешкову. Она сказала нам, что виделась с Уншлихтом и теперь хочет побеседовать с нами, чтобы узнать, на каких условиях мы согласны прекратить голодовку, так как ни освобождение нас, ни предание суду невозможно. Беседа продолжалась довольно долго, но была безрезультатна. Мы не считали возможным пользоваться в этом случае посредничеством Красного Креста и твердили, что нам нечего добавить к тому, что мы писали в своем заявлении в президиум ВЦИКа. Пешкова ушла огорченная. Мы же вывели из этого эпизода заключение, что олимпийское спокойствие, обнаруживавшееся до сих пор ВЧК, начинает колебаться.
   И действительно, на следующий день к вечеру явился Уншлихт. Он был сладок как мед и выражал свое огорчение: как это мы решились на такой шаг, даже не поговорив с ним? «Но ведь ваш же агент заявил нам, что никаких разговоров быть не может и что из ВЧК никто не явится?» – «Это – недоразумение, никто ему этого не поручал». Точно так же оказалось «недоразумением», что никто не может быть выпущен на свободу для устройства дел и что мы должны немедленно перебираться в тюрьму МЧК: самый перевод наш на Кисельный переулок был предложен лишь для нашего «удобства»; если же мы не хотим воспользоваться этим «предложением», то это – наше дело, неволить нас никто не станет.
   Но как же объяснить грубое противоречие между тем, что Уншлихт нам говорил до Нового года, и объявленным ныне постановлением? Каким образом вместо ограниченного списка местностей, в которых нам жительство воспрещается, и предоставления права свободного выбора места жительства за этими пределами явился ограниченный список местностей, где нам жить разрешается? На эти вопросы Уншлихт определенного ответа не давал, как не отвечал и на вопрос, почему нас не предают суду. Он сказал только: «К сожалению, я вполне откровенно говорить с вами не могу, потому что каждое слово мое потом появляется в „Социалистическом вестнике“. Что же касается существа дела, то Уншлихт сказал, что постановление можно изменить. А именно он предлагает нам: 1) для поселения нашего нам предлагаются три уездных города: Кашин Тверской губернии, Любим Ярославской и Коротояки Воронежской; 2) ехать туда мы можем свободно, без конвоя; 3) семьи могут ехать с нами на казенный счет; 4) до приискания заработка мы будем получать ежемесячное пособие в размере 750 тысяч рублей; 5) нам будет разрешена служба в правительственных учреждениях, о чем будут поставлены в известность местные ЧК; 6) желающим будет разрешен выезд за границу с семьями на казенный счет; 7) больные будут совершенно освобождены; 8) все будут освобождены на три дня для устройства своих дел.
   Разговор с Уншлихтом убедил нас в том, что позиция ВЧК пошатнулась. Чтобы выяснить размеры уступок, каких вообще можно добиться в данный момент, мы заявили, что ничего ответить без обсуждения с товарищами комитет не может. Но во всяком случае мы не думаем, чтобы они удовлетворились уездными городками, один из которых – Коротояки – вообще можно считать несуществующим, так как он основательно разрушен в ходе Гражданской войны, как разрушена 25-верстная железнодорожная ветка, на которой он стоит. На это Уншлихт ответил, что к перечисленным трем городам можно прибавить и один губернский – Вологду. «Хотите, условимся, что вы все поселитесь в Вологде?» Мы посмеялись: «Что же это, ВЧК хочет сразу создать в Вологде такую сильную социал-демократическую организацию? Мы во всяком случае не думаем, чтобы при нынешних условиях могли найти квартиры и устроиться в Вологде сорок пять человек с семьями!» Кончили мы тем, что ввиду неоднократно уже обнаруживавшихся «недоразумений» с тем, что нам говорится на словах, мы лишь тогда внесем сделанные нам предложения на обсуждение товарищей и дадим свой ответ, когда будем иметь письменную формулировку этих предложений. «Хорошо, я сейчас в конторе напишу все, что вам сказал, и пришлю вам», – ответил Уншлихт, и на этом мы расстались.
   Это был день свиданий, и все свободные комнаты при конторе были заняты заключенными и пришедшими к ним родными. Все мы чувствовали себя еще очень бодрыми и потому своим правом свиданий воспользовались. Кое-кто при этом слышал, как в соседнем кабинете Уншлихт говорил по телефону – с кем, было неизвестно, но отдельные слова были разобраны. Уншлихт говорил своему собеседнику: «Они на это, видимо, не согласятся. Надо будет прибавить еще города». Разговор по телефону продолжался довольно долго, но больше ничего расслышать не удалось. Из конторы Уншлихт вскоре уехал, так и не написав обещанной нам бумаги.
   На следующий день вечером мы все же эту бумагу получили: ее принес нам начальник тюрьмы. Все в ней было написано так, как говорил Уншлихт, но только обещанная Вологда исчезла из списка разрешаемых нам городов.
   Обсудив положение, мы решили голодовку продолжать. Насколько мы были в этом правы и насколько вообще ВЧК легкомысленно и с полным произволом относилась к участи людей, судьбою которых распоряжалась, видно из того, что на четвертый день голодовки неожиданно был получен ордер на полное освобождение семи-восьми товарищей, за четыре дня до того приговоренных к ссылке. Особенно характерно для образа действий ЧК освобождение т. Бинштока. Это ему было еще до общего решения нашей судьбы вручено постановление ЧК о ссылке его на один год в Марийскую область, то есть в совершенно некультурную и притом голодную и зараженную сыпным тифом местность, с воспрещением к тому же жительства в единственном городке этой области – Краснококшайске (бывший Царевококшайск). Через каких-нибудь две недели в общем приговоре т. Биншток один из всех заключенных социал-демократов попал вместе с членами нашего Центрального комитета в категорию особо вредных лиц, которые высылались не на один, а на два года. А еще через четыре дня, после одиннадцатимесячного заключения, он был освобожден без всяких последствий. Это уже явно отдавало самодурством.
   По постановлению комитета все, получившие ордер на освобождение, немедленно голодовку прекратили и, немного подкрепив свои силы, на следующий день после обеда покинули тюрьму.
   На пятый день нас посетил врач ВЧК в сопровождении помощницы Самсонова, некоей Андреевой, немолодой уже женщины, от которой впоследствии я узнал, что она кончила два факультета – медицинский и юридический: такая бездна премудрости и в итоге – работа под руководством грубого и безграмотного чрезвычайника! Врач осматривал всех голодающих без исключения и что-то записывал. Андреева сидела молча, угрюмо наблюдая за действиями врача, и, только когда он мне сказал: «На ногах отеки», она сердито буркнула: «Ну, во всяком случае небольшие!»
   10 января, на седьмой день голодовки, часа в четыре дня снова появился Уншлихт, опять необычайно мягкий и любезный. Он сказал, что пришел с теми последними уступками, которые большевистское правительство считает возможным еще сделать в дополнение к тем, которые были формулированы на бумаге, раньше нам врученной: 1) вместо трех уездных городов нам предлагаются на выбор два губернских – Вятка и Северодвинск (бывший Великий Устюг); Вологду «по некоторым соображениям» предоставить нам считается невозможным; 2) все освобождаются для устройства дел не на три, а на семь дней, причем провинциалам предоставляется возможность съездить на такой же срок к себе домой. «Так как вы словесным заявлениям не доверяете, то я вам тут же это напишу», – сказал Уншлихт и, взяв лист бумаги, действительно записал эти уступки, тут же скрепив их своею подписью. Затем он прибавил, что, в дополнение к ранее освобожденным, будут еще освобождены по болезни тт. Николаевский, Дмитриева и Налоев, а также что многосемейным рабочим (из числа смоленских товарищей) будет предоставлена возможность поселиться в уездных городах и деревнях Смоленской губернии, если они того пожелают. Мы имели неосторожность не настаивать на немедленном письменном закреплении этих дополнительных уступок и, я должен тут же добавить, были постыдно обмануты: оба обещания Уншлихта исполнены не были.
   Вручив нам бумагу, Уншлихт сказал, что будет ждать в конторе нашего ответа. С воли нам дали знать, что Политическое бюро Центрального комитета большевиков, все время и являвшееся решающею инстанциею в нашем деле, приняло формулированные Уншлихтом уступки лишь тремя голосами против двух, при решительном сопротивлении Троцкого, настаивавшего на самой крутой расправе с нами, и постановило, что уступки эти – крайний предел, до которого можно идти.
   Было очевидно, что дальнейшая борьба потребует громадных жертв, а результаты ее представлялись весьма сомнительными. С другой стороны, мы могли констатировать, что добились уже весьма значительных успехов и в достаточной степени использовали и политически созданное большевиками положение для того, чтобы раскрыть глаза и иностранным, и русским рабочим. Нам было известно, что в ночь с 9 на 10 января наша московская организация расклеила по стенам города нелегальный листок о нашей голодовке с призывом к протесту. Один такой листок висел и на стенах Бутырок: его часов в двенадцать дня сорвал начальник тюрьмы. На фабриках и заводах пошли оживленные толки о преследовании социал-демократов и о голодовке.
   Обсудив положение и оценив достигнутые уже результаты, комитет постановил голодовку с шести часов дня прекратить. Немедленно дано было знать о постановлении комитета голодающим, которые и приступили к приему пищи под наблюдением нашего санитарного надзора, причем было решено, что, подкрепившись, заключенные начнут выходить на свободу с 11 января. Многие остались еще на два-три дня, отчасти чувствуя себя сильно ослабевшими, отчасти по просьбе других заключенных, которые проектировали 12 января устройство елки и вечеринки. Было очень больно и грустно покидать в тюрьме товарищей по заключению, с которыми мы столько месяцев делили радость и горе, и все, кого не ждали в Москве родные, решили добровольно продлить свое пребывание в тюрьме, чтобы провести с остающимися этот прощальный вечер.
   Я спустился в контору, чтобы сообщить Уншлихту о нашем решении. Он предложил мне, если я желаю, сейчас же подписать ордер на мое освобождение и прислать через час автомобиль, чтобы отвезти меня домой. У меня не хватило духу оставаться в тюрьме лишние несколько часов, и я согласился.
   Проглотив наскоро стакан горячего кофе – на этот раз с сахаром! – я в семь часов вечера покидал наш МОК. По установившемуся обычаю товарищи провожали меня пением революционных песен. Голова кружилась – не только от слабости, но и от сложности нахлынувших впечатлений. К радости освобождения, к чувству удовлетворения от одержанной победы примешивалась горечь обиды за всех остающихся, среди которых столько людей, всю жизнь свою положивших на дело революции и теперь цепко захваченных лапами бессовестной Чрезвычайки. Что-то ждет их впереди?
   Согласно письменной формулировке условий, подписанной Уншлихтом, каждый из нас через семь дней после выхода из тюрьмы должен был явиться в секретно-оперативный отдел ВЧК. Так как при освобождении нас не опрашивали, кто куда намерен ехать – в Вятку, Северодвинск или за границу, – и в то же время нас не обязали являться в ВЧК ранее истечения семидневного срока, то мы не видели никаких причин забегать вперед, откладывая все разговоры об окончательном определении нашей судьбы до явки в ВЧК. Часть товарищей начала разъезжаться по провинции, причем в командировочных свидетельствах, выдаваемых ВЧК, оговаривалось, что они имеют право пробыть у себя дома полных семь дней без зачета времени, нужного на путешествие туда и обратно.
   Я оставался в Москве, пользуясь случаем не только принять участие в устройстве наших партийных дел, но и присмотреться немного к тому, какой вид приняла коммунистическая столица за тот год, что я не видел ее, год, прошедший под знаком новой экономической политики. Наблюдения дали мне мало утешительного. Чуть не в каждом доме открылась торговля. Но – увы! – все это почти сплошь были «колониально-гастрономические» магазины, булочные, кондитерские, кафе, то есть лавки и заведения, рассчитанные на потребление весьма состоятельных людей. У прилавков кондитерских стояли часто небольшие хвосты, и покупатели платили в кассу за пирожные миллионы. Торговля явно служила главным образом роскоши «новых богачей», бесстыдно выделявшейся на фоне общего обнищания и чудовищного голода, смутные отголоски которого долетали до Москвы в виде сообщений о массовой смертности, об ужасных случаях людоедства и т. д. Но все это воспринималось как будто вести с другой планеты, а Москва веселилась, угощалась пирожными, прекрасными конфетами, фруктами и деликатесами. Театры и концерты были набиты, дамы стали снова щеголять роскошными нарядами, мехами, бриллиантами. «Спекулянт», которому вчера грозил расстрел и который тихо жался к сторонке, стараясь, чтобы никто не заметил его, сегодня чувствовал себя именинником и гордо выставлял на показ свое богатство и свою роскошь. Это сказывалось во всех мелочах обихода: впервые после стольких лет довелось услышать из уст извозчиков, кельнеров в кафе, носильщиков на вокзале совсем было исчезнувшее из обихода рабское обращение – «барин».
   В разговорах то и дело приходилось слышать о колоссальных жалованьях («в золотой валюте»), об умопомрачительных комиссионных при продажах и покупках, производимых государственными учреждениями, о неслыханном взяточничестве и т. д. Мне приходилось бывать в кабинете одного хорошего знакомого, человека испытанной честности, заведовавшего одним хозяйственным государственным учреждением. При мне приходили служащие с докладами, поставщики, комиссионеры и т. д., и я шутя сказал своему приятелю, что мне кажется, будто я попал не в государственное учреждение, а в контору какого-то темного торгового дома плохой репутации: до такой степени густа была атмосфера наживы и «подмазки», без которой не двигалось ни одно дело.
   А между тем достаточно было самого поверхностного наблюдения, чтобы убедиться, что в смысле постановки и укрепления производства за этот год ничего не сделано; что по существу идет лишь прежнее распределение запасов, оставшихся со старого времени, с тою только разницею, что количество участников дележа значительно уменьшилось: так как потребление стало «платящим», то и участниками его стали лишь те «верхние десять тысяч», у которых есть чем платить. Главная же масса населения – рабочие и служащие – переведена с натуральных пайков на денежное жалованье, недостаточное для самого голодного существования. Кроме того, хозяйственный расчет вызвал всюду сокращение штатов. Появилась безработица, а масса барышень, наполнявших раньше советские канцелярии, была выброшена на улицу без всякой надежды на какой бы то ни было заработок. И на улице это сказалось: Тверская была опять полна молодых женщин и девушек, пользовавшихся «свободою торговли» для продажи того, что у них только и оставалось, – своего тела.
   Гастрономический характер московской торговли резко бросался в глаза. Редко-редко попадались лавки с другими товарами – за исключением женских шляпок, которые продавались в весьма изрядном количестве магазинов. Зашел я как-то в МУМ – Междуведомственный универсальный магазин, занимавший несколько лавок в бывших Средних торговых рядах. Мне нужна была самая обыкновенная подкладка и костяные пуговицы: ни того ни другого не оказалось в магазине, куда снесли свои богатства все центральные хозяйственные учреждения Московского государства! На прилавках лежала мелкая галантерейная дрянь такого качества, какою прежде торговали только в самых захудалых деревенских лавках.
   Я успел лишь бегло присмотреться к Москве новой экономической политики. Но то, что я видел, произвело на меня самое удручающее впечатление: ни на йоту хозяйственного прогресса и быстро подвигающееся вперед морально-политическое разложение.
   Неделя на свободе промелькнула быстро. 16 января, в понедельник, я пошел в ВЧК. Меня направили к нашему следователю Рамишевскому. Этот насквозь фальшивый человек, совершенно не стеснявшийся говорить неправду прямо в лицо, принял меня крайне любезно. Я заявил ему, что решил ехать за границу, и так как скорые поезда идут только по понедельникам и четвергам, то предполагаю выехать в следующий понедельник, почему и прошу приготовить к тому времени все бумаги, нужные для меня и моей жены. Рамишевский сказал, что все будет сделано, но что он должен еще пойти куда-то справиться. Вернувшись через несколько минут, он заявил мне, что, по распоряжению президиума, ехать я и все те товарищи, которые решились на заграничную поездку, должны не позже четверга, 19 января.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [17] 18 19

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация