А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Два года скитаний. Воспоминания лидера российского меньшевизма. 1919–1921" (страница 11)

   Мне еще раз пришлось наблюдать очень резкое выражение этой – многими как-то недостаточно оцениваемой – черты революционной психологии народа.
   Мы уже давно пользовались полной свободой разговора друг с другом и даже хождения из камеры в камеру, о чем скажу еще ниже. Как-то один из эсеров крикнул товарищам: «Господа, идите к нам, будем петь!» Валявшийся на нарах красноармеец, только что добродушно беседовавший с кем-то из заключенных, вскочил как ужаленный, с покрасневшим лицом и сверкающими глазами, и грубо крикнул: «Не сметь говорить «господа»! Сердце мне режет это слово. Будете говорить «господа», всех запру по камерам!»
   Постепенно дебаты наши становились все оживленнее, и в кордегардии образовался как бы красноармейский клуб. Однажды я стоял с С. По обыкновению, мы говорили о крестьянском вопросе, разверстке, хлебной монополии. Кругом толпились красноармейцы, вмешиваясь в разговор и подавая реплики. Принесли газеты. Я развернул их и увидал пресловутую речь Ленина на X съезде коммунистической партии. Ленин возвещал полный поворот в крестьянской политике: отказ от разверстки, введение продовольственного налога, свободная торговля. Газеты моментально переменили фронт: во всех статьях доказывалось, вслед за Лениным, что разверстка была лишь печальною необходимостью военного коммунизма, что большевики всегда стояли за налог и свободную торговлю и теперь, когда Гражданская война кончилась, сами вводят их; меньшевики же – «предатели», потому что клеветали на большевиков, злостно приписывая им ту политику, которая была насильственно навязана им военными обстоятельствами.
   Я тотчас же прочел вслух и речь Ленина, и статьи газет. На С. и красноармейцев они подействовали как гром с ясного неба. Когда же я огласил заключительные слова ленинской речи, где он заявил, что меньшевиков и эсеров надо все-таки держать в тюрьме, воцарилось неловкое молчание и смущение. С. пробормотал какую-то шутку и заторопился уйти по каким-то неотложным делам. Красноармейцы молча пожимали плечами, когда я спрашивал их, что же значит это содержание социалистов в тюрьме и зачем надо было громить артиллерией кронштадтцев, главное требование которых и составляла отмена разверстки и которые, кроме того, добивались лишь права свободных выборов в Советы (а вовсе не «Советов без коммунистов», как клеветнически подсовывала им большевистская пресса!) и отнятия у комячеек полицейских функций.
   С этих пор С. стал избегать политических разговоров, а беседы с красноармейцами перешли на другие темы – главным образом на вопрос о значении террора и антидемократической политики большевиков.
   На почве всех этих бесед мы очень сблизились с нашим караулом. Не прошло и недели, как условия нашего заключения радикально изменились. Конечно, было по-прежнему невыносимо тесно и душно. Но форточки наших дверей, а скоро и самые двери были открыты; мы свободно говорили друг с другом и ходили друг к другу; по вечерам любители собирались в камеру побольше, где помещалось семь человек, и составляли хор: часть красноармейцев присоединялась к нему, а стоявшие на часах предупреждали о приходе коменданта. С. добился для нас права прогулок – по получасу в день. Красноармейцы оказывали нам всевозможные услуги, и через них же нам удалось отправить письмо родным с извещением о нашем местопребывании.
   Родные наши целых десять дней метались по городу, разыскивая нас. В Доме предварительного заключения им говорили, что нас увезли в ЧК. На Гороховой же уверяли, что это недоразумение, что мы по-прежнему находимся в ДПЗ. Наводили справки во всех других петроградских тюрьмах, но тщетно. Нам, правда, было разрешено писать из крепости два раза в неделю открытки. Мы все аккуратно писали их, но ЧК так же аккуратно складывала их у себя: ни одна не дошла по назначению! Наконец письмо, отправленное через красноармейца, раскрыло нашим родным тайну, и они начали осаждать ЧК, требуя свиданий и права делать нам передачи. Свиданий никому не дали, но на передачи ЧК в конце концов согласилась. Таким образом хоть эта нить протянулась между нами и родными, которые до тех пор находились в смертельном беспокойстве, так как в ДПЗ им довольно ясно намекали, что, по всей вероятности, нас уже нет в живых. Впрочем, благодаря тем же красноармейцам некоторым из родных удалось повидаться (и не раз) и поговорить со своими близкими заключенными. Как – об этом я по понятным причинам вынужден умолчать.
   Чудеса ловкости и смелости обнаружили некоторые молодые рабочие нашей организации. Они не только умудрились проникнуть к нам (опять-таки я умалчиваю, как именно), но передавали нам письма от товарищей и родных, прокламации нашего петроградского комитета, «Известия» кронштадтских повстанцев и брали от нас послания для обратной передачи. Таким образом, попытка глухою стеною изолировать нас решительно не удалась, и через две недели мы уже имели довольно оживленные сношения с внешним миром.
   Наконец и начальство не могло не заметить, что со строгой изоляцией и дисциплиной у нас в Продскладе дело обстоит неладно. А может быть, и сам С. доложил о том, что его караул «разлагается». Стали ходить к нам и некоторые служащие крепости, которые подтвердили нам, что, по их сведениям, нас привезли сюда в ночь с 1 на 2 марта для расстрела. Теперь наши «связи» распространились и на канцелярию коменданта крепости, что давало нам некоторую возможность быть в курсе намерений начальства на наш счет, разговоров чекистов, приезжавших для просмотра передач, и т. д.
   Числа 20-го марта караул наш был внезапно сменен. Красноармейцы с бронепоезда и С. ушли, а на их место привели караул от финского батальона, расположившегося в крепостных казармах.
   Большинство новых стражей наших ни слова не говорило по-русски. Из нас лишь кое-кто мог спросить по-фински хлеб, воду, нож, который час. Всякие политические разговоры стали невозможны. Но если начальство рассчитывало таким образом обеспечить строгость нашего заключения, то оно горько ошиблось. Среди финнов не было почти ни одного коммуниста, и все они с величайшей неохотой несли свою службу. Тех немногих возможностей разговора с ними, какие у нас были, оказалось достаточно для того, чтобы сойтись с ними. В первый день еще произошел крупный скандал, когда один караульный схватил за руку эсера Л., возвращавшегося из уборной, чтобы заставить его скорее войти в камеру. Прибежал адъютант батальона. Но скоро разъяснилось, что все это – недоразумение, что финн взял заключенного за руку, так как, не говоря по-русски, не мог сказать ему, что хотел, и т. д. Ровно через день все камеры уже снова были открыты и все наши «вольности» восстановлены даже еще в больших размерах, чем прежде. И когда в ночь с 1 на 2 апреля внезапно нагрянул к нам комендант с чекистами, чтобы переводить нас в другую тюрьму, он остолбенел: часовой у входных дверей мирно спал на стуле, никого из других караульных не было, двенадцать заряженных винтовок мирно стояли в козлах посреди кордегардии, а мы сидели по разным камерам в гостях друг у друга. Замечу кстати, чтобы не было ни малейшего сомнения на этот счет: все «льготы» и услуги красноармейцы бронепоезда и финны оказывали нам совершенно бескорыстно. Если не считать кусочков хлеба или кое-каких других продуктов, которыми мы с ними иногда делились, то ни мы, ни родные наши никогда никому из них ничего не давали. Скажу несколько слов о составе заключенных. Я уже перечислял тех партийных товарищей, которых вместе со мной перевезли в крепость. Кроме девятнадцатилетнего Малаховского, талантливого юноши, который только недавно вышел из тюрьмы после девятимесячного заключения и теперь снова был ввергнут в темницу (выпущен для отправки в ссылку лишь в мае 1922 года), все остальные были испытанные и активные члены партии. Не то у эсеров. У них из семнадцати заключенных сохранивших связь с партией было максимум четыре-пять человек. Да и те говорили мне, когда я показывал им прокламации нашего комитета: «Мы завидуем вам: ваша организация хоть работала и работает, и вы недаром сидите. А мы? Мы в Петербурге уже два года ничего не делаем». И, несмотря на это, один из них был арестован за время большевистского режима уже седьмой раз! Большинство же заключенных «эсеров» было взято по старым спискам, а на самом деле порвало уже давно всякую связь с партией и даже с политической деятельностью вообще, что и привело к появлению в большевистских газетах множества «писем в редакцию» с «чистосердечным» покаянием и даже прямыми нападками на партию эсеров. Среди женщин была одна, Т., только потому попавшая в число социал-демократов, что когда-то она делала передачи одному эсеру, сидевшему в тюрьме! А другая, молоденькая девушка Л., была повинна лишь в том, что жила на квартире у Т.! И вот волею Григория Зиновьева все эти люди чуть не попали в число «заложников» за Кронштадт! Во всяком случае, даже «покаявшиеся» просидели не менее 1/2 – 2 месяцев; другие просидели 5–7 месяцев, а некоторые сидят и до сих пор – полтора года!
   Ровно месяц провели мы в крепости. В ночь с 1 на 2 апреля на грузовиках, в сопровождении чекиста Степанова, мы выехали за ворота крепости и направились на Выборгскую сторону в Петрожид. Остановились на улице, а чекист отправился в контору тюрьмы. Через четверть часа он вышел оттуда с заявлением, что нас «не принимают». Это был эпизод из междуведомственной борьбы: Петрожид находится в ведении комиссариата юстиции, который не хочет, чтобы в его тюрьмах распоряжалась ЧК. Нас повезли на Шпалерную, и в два часа ночи мы снова входили в гостеприимное здание, покинутое нами в столь драматических условиях месяц тому назад.

   Глава VII
   В доме предварительного заключения

   Дежурный помощник и конторские барышни в ДПЗ с удивлением смотрели на нас, когда мы входили, и не только потому, что не были предупреждены о нашем приезде. Одна из барышень прямо сказала мне: «Как, вы живы? А у нас были уверены, что вас расстреляли!» – «Почему?» – «Да потому, что вас всех увозили, как всегда увозят на расстрел: «в распоряжение коменданта ЧК».
   В конторе нам пришлось долго ждать: места в тюрьме не было! Рассчитанный на 700 человек, ДПЗ вмещал теперь свыше 2 тысяч!
   Прошло порядочно времени, пока для нас очистили помещение. Помещение это оказалось камерой в общем отделении женского корпуса, отведенном, ввиду переполнения тюрьмы, под мужчин. Привезенных с нами женщин увели наверх, в одиночки, а нас, в числе 22 человек, ввели в камеру, где было всего 13 коек. Общее отделение устроено так, что три камеры выходят в коридор, замыкающийся с лестницы тяжелой решетчатою дверью; на площадке лестницы – дежурная надзирательница.
   Когда мы проходили коридором, он был завален людьми, спавшими прямо на полу. Многие еще бродили с вещами в руках, отыскивая свободное местечко, где бы можно было улечься. Это были злосчастные обитатели той камеры, которую для нас очистили. Как легко себе представить, они отнюдь не с восторгом встретили наше появление и осыпали довольно нелестными эпитетами людей, которые пользуются такими привилегиями, что для них среди ночи выгоняют с насиженных мест других заключенных. Мы себя чувствовали отвратительно и готовы были бы всю ночь провести в коридоре; но затевать скандал не приходилось, и вернуть выгнанных на их места было не в нашей власти.
   Кое-как мы разместились на койках и на полу. Я лично предпочел лечь на пол, так как больше всего боялся набрать вшей, которых, как обнаружилось утром, действительно было немало.
   Утром начали знакомиться с многочисленной и разнообразной публикой, переполнявшей остальные две камеры и коридор. Наиболее интересными оказались две группы: инженеры, работавшие по постройке электрической станции на одной из рек, и кронштадтцы. Арест инженеров, по их словам, был следствием столкновения их с политическим комиссаром, коммунистом. Они уверяли, что комиссар этот производил грандиозные хищения. Когда же они попытались бороться с ним, то он донес на них как на контрреволюционеров и саботажников. В вину им ставилась также покупка продовольствия для рабочих на вольном рынке с обходом установленных декретами правил. По этим правилам они должны были предварительно обращаться за продовольствием в разные инстанции и ждать, пока эти инстанции доставят им требуемое или ответят отказом. На бумаге все это очень гладко и хорошо, но в действительности рабочие не стали бы ждать результатов всей этой канцелярской волокиты, а просто разбежались бы. Теперь, по словам инженеров, все проделки комиссара уже раскрыты, и он сам также арестован вместе со всею «комячейкою». Сколько помнится, все эти инженеры потом судились и были оправданы. Что стало с комиссаром, не знаю. Инженеры с интересом расспрашивали нас о позиции социал-демократии; но больше всего занимал их вопрос, стоят ли социал-демократы за свободу печати и для инакомыслящих, в том числе и для «буржуев». Получив утвердительный ответ на этот вопрос, они успокоились. «А иначе, – говорили они, – между вами и большевиками, с нашей точки зрения, никакой разницы не было бы: и вы, и они – социалисты, а социализм, как показала русская революция, – вредная утопия». Мне было очень интересно наблюдать эту новую психологию интеллигентских кругов в России, где испокон веку всякое интеллигентское движение было по традиции окрашено в более или менее социалистический цвет.
   Другая группа – кронштадтцев – состояла из рабочих и матросов. Матросы были очень озлоблены. Они негодовали на петроградских рабочих, которые «из-за фунта мяса» не поддержали и «продали» их. Разочаровавшись в коммунистической партии, к которой многие из них раньше принадлежали, они с ненавистью говорили о партиях вообще. Меньшевики и эсеры для них были ничуть не лучше большевиков: все одинаково стремятся захватить власть в свои руки, а захватив, надувают доверившийся им народ. «Все вы – одна компания! Вот когда вас привели, так небось нас большевики сейчас же сбросили с коек на пол, а для вас – все удобства!» – говорил раздраженно один матрос. Не надо никакой власти, нужен анархизм – таков был вывод большинства матросов из разочарования в рабочем движении и партиях.
   Рабочие были настроены несколько иначе. Мне особенно запомнился один высокий, сильный, красивый молодой рабочий-электротехник. Он подробно рассказывал мне, как его с десятком других товарищей взяли в плен и вели берегом Финского залива в Петроград. Им трое суток ничего не давали есть, и неоднократно конвой пытался расстрелять их: только вмешательство начальника конвоя предотвращало расправу. Но, по его словам, после взятия Кронштадта до шестисот пленников было расстреляно.
   Восстание, по его рассказам, было полной неожиданностью для самих восставших. Никто не ожидал, что скромные требования их, за которые голосовали почти все без исключения кронштадтские коммунисты, не только встретят грубый и решительный отказ, но и вызовут свирепый приказ Троцкого о беспощадной расправе с Кронштадтом. Зато когда восстание стало фактом, к нему примкнули решительно все. Совершенно ясно вырисовывались и причины неудачи восстания: чтобы иметь военный успех, надо было передать организацию восстания в руки офицерства; но восставшие опасались политического результата такой организации и потому потерпели военную неудачу. Большевики изображали главарем восстания генерала Козловского. На самом деле матросы лишь заставили его продолжать исполнять ту же должность начальника артиллерии, какую он исполнял при большевиках, а никакой власти ему не дали. При всем том только благодаря курсантам, которых привезли даже из Москвы, и китайским войскам удалось взять Кронштадт, боевые суда которого, скованные льдом, были лишены возможности двигаться. Да бывали случаи, когда и курсанты отказывались идти в атаку.
   Что меня поражало в рассказах моего собеседника – это неподдельное умиление, с которым он говорил об атмосфере, царившей в Кронштадте в дни восстания, когда все охотно делились друг с другом последним, охотно шли исполнять указанную им работу, когда «все могли свободно говорить», даже коммунисты. Всего человек десять из них было арестовано в последние дни восстания. Но они были заключены в хорошем помещении, кормили их так же, как кормились сами повстанцы, и ни одного волоса не упало с их головы, хотя в числе их находился комиссар Балтийского флота Кузьмин, он же – редактор петроградской «Красной газеты», ежедневно грозившей кронштадтцам самыми ужасными карами.
   Тем же настроением радостного умиления дышали и рассказы одного из вожаков восстания, члена кронштадтского ревкома Перепелкина, с которым мне довелось познакомиться впоследствии во время прогулки по тюремному двору. Он составил подробное описание всего пережитого в Кронштадте, и рукопись эта, как мне известно, была передана на волю для переправки за границу. Что сталось с нею, я не знаю. Будет очень жаль, если окажется, что этот интереснейший человеческий документ пропал. Скажу кстати, что по настроению своему Перепелкин также склонялся к анархизму.
   В своей рукописи Перепелкин рассказывал, какое восторженное, «весеннее» настроение царило в Кронштадте и как дети танцевали на улицах на радостях, что избавились от большевиков; как они же разносили на позиции съестные припасы; как происходило братание между матросами, красноармейцами и рабочими. Все наивные политические иллюзии этого движения и вся действительная трагика его очень ярко обрисовывались в рассказе Перепелкина.
   Неизгладимо врезался мне в память еще один матрос-кронштадтец, с которым я встречался на прогулке и который, как и Перепелкин, сидел в «строгой» одиночке. Его фамилия была Савченко, и он уверял, что, будучи рядовым участником восстания, именно из-за своей фамилии выдвинут чекистами в разряд «вожаков». По его словам, в газетах было напечатано о каком-то бывшем царском генерале Савченко, принимающем участие в восстании, и его спутали с этим генералом. Бледный, отощавший на казенном питании без передач, с лихорадочно горящими черными глазами, он все время мучился мыслью, что его расстреляют. Я успокаивал его. Я говорил ему, что невероятно, чтобы два месяца спустя после восстания, когда большевики изменили в корне свою экономическую политику именно в духе требований кронштадтцев, когда они обеспокоены рабочими волнениями, стараются всячески успокоить рабочих и придумывают даже для этой цели «беспартийные конференции», – невероятно, говорил я, чтобы теперь большевики вздумали без тени необходимости, просто ради грязной мести, начать новые расстрелы: ведь это было бы ничем не оправдываемым зверством, а положение большевиков и без того не так блестяще, чтобы они без нужды стали восстанавливать против себя народ бесцельною жестокою расправою. Савченко слушал меня, веря и не веря. Надежда то вспыхивала в нем, то снова угасала. Мучился он ужасно, сидя один в своей камере, без книг, с вечной мыслью о смерти. Увы! Я оказался плохим пророком. В одну проклятую ночь приехали два грузовика, забрали сорок с чем-то человек кронштадтцев, находившихся в ДПЗ, в том числе и Перепелкина, и Савченко, и веселого молодого рабочего, и повезли их на Полигон на расстрел. Мы узнали об этом только на следующее утро, и долго-долго стояли передо мною измученные глаза Савченко, и мысль не могла примириться с этим бессмысленным, ненужным убийством. По словам надзирателей, обреченные выходили на двор к роковым грузовикам с пением «Вы жертвою пали», а пьяные конвойные-чекисты ругались площадными словами…
   Скажу здесь же о некоторых других заключенных, так или иначе прикосновенных к кронштадтскому делу, которых я видел в ДПЗ. Здесь была прежде всего вся семья генерала Козловского: жена с одиннадцатилетней дочкой и два сына-моряка. В Кронштадте никто из них не был. Вся «вина» их заключалась в неудачном выборе мужа и отца. И тем не менее все они – кроме девочки – после нескольких месяцев пребывания в ДПЗ получили по нескольку лет концентрационного лагеря! А сама Козловская вместе с девочкой еще до перевода в ДПЗ провела 11/2 месяца в одной из темных клетушек при Петроградской ЧК, о которых я еще буду иметь случай говорить ниже.
   Запомнился мне также один юноша лет двадцати, курсант Ораниенбаумской школы летчиков, член коммунистической партии. Он показал мне полученный из ЧК письменный «приговор», гласивший буквально так: «Слушали дело о таком-то, члене РКП, партийный билет № такой-то, по обвинению его в воздержании при голосовании резолюции (sic!). Постановили: заключить на год в концентрационный лагерь». Молодой человек объяснил мне смысл этой изумительной бумаги. Речь шла о резолюции с требованием беспощадной расправы с кронштадтцами, которую предложил общему собранию курсантов комиссар школы: мой собеседник не счел возможным поднять за нее руку и сейчас же был арестован. Из других рассказов я узнал, что кронштадтские события вообще оказали сильное влияние на настроение петербургских коммунистов, особенно молодежи, и многих заставили покинуть ряды большевистской партии.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 [11] 12 13 14 15 16 17 18 19

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация