А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Родина электричества" (страница 1)

   Андрей Платонов
   Родина электричества

   Шло жаркое, сухое лето 1921 года, проходила моя юность. В зимнее время я учился в политехникуме на электротехническом отделении, летом же работал на практике в машинном зале городской электрической станции. От работы я сильно уставал, потому что никакого силового резерва на станции не было, а единственный турбогенератор шел без остановки уже второй год – день и ночь, и поэтому за машиной приходилось ухаживать столь точно, нежно и внимательно, что на это тратилась вся энергия моей жизни. Вечером, минуя гуляющую по летним улицам молодежь, я возвращался домой уже дремлющим человеком. Мать мне давала вареную картошку, я ужинал и одновременно снимал с себя рабочий пиджак и лапти, чтобы после ужина на мне оставалось мало одежды и сразу можно было бы лечь спать.
   Среди лета, в июле месяце, когда я так же, как обычно, вернувшись вечером с работы, уснул глубоко и темно, точно во мне навсегда потух весь внутренний свет, меня разбудила мать.
   Председатель губисполкома Иван Миронович Чуняев прислал ко мне со сторожем записку, в которой просил, чтобы я нынче же явился к нему на квартиру. Чуняев был раньше кочегаром на паровозе, он работал вместе с моим отцом и по отцу знал меня.
   В полночь я сидел у Чуняева. Его мучила задача борьбы с разрухой, и он, боясь за весь народ, тяжело переживал мутную жару того сухого лета, когда с неба не упало ни одной капли живой влаги, но зато во всей природе пахло тленом и прахом, будто уже была отверста голодная могила для народа. Даже цветы в тот год пахли не более чем металлические стружки, и глубокие трещины образовались в полях, в теле земли, похожие на провалы меж ребрами худого скелета.
   – Ты скажи мне, ты не знаешь – что такое электричество? – спросил меня Чуняев. – Радуга, что ли?
   – Молния, – сказал я.
   – Ах, молния! – произнес Чуняев. – Вон что! Гроза и ливень… Ну пускай! А ведь и верно, что нам молния нужна, это правильно… Мы уж, братец ты мой, до такой разрухи дошли, что нам действительно нужна только одна молния, чтоб – враз и жарко! На вот, прочти, что люди мне пишут.
   Чуняев подал мне со стола отношение на бланке сельсовета. Из сельсовета деревни Верчовки сообщали:
   «Председателю Губисполкома т. Чуняеву и всему президиуму. – Товарищи и граждане, не тратьте ваши звуки – среди такой всемирной бедной скуки. Стоит как башня наша власть науки, а прочий вавилон из ящериц, засухи разрушен будет умною рукой. Не мы создали божий мир несчастный, но мы его устроим до конца. И будет жизнь могучей и прекрасной и хватит всем куриного яйца! Не дремлет разум коммуниста и рук ему никто не отведет. Напротив – он всю землю чисто в научное давление возьмет… Громадно наше сердце боевое, не плачьте вы, в желудках бедняки, минует это нечто гробовое, мы будем есть пирожного куски. У нас машина уже гремит – свет электричества от ней горит, но надо нам помочь, чтоб еще лучше было у нас в деревне на Верчовке, а то машина ведь была у белых раньше, она чужою интервенткой родилась, ей псих мешает пользу нам давать. Но не горюет сердце роковое, моя слеза горит в мозгу и думает про дело мировое.
   За председателя Совета (он выбыл в краткий срок на контратаку против всех бандитов-паразитов и ранее победы не вернется ко двору) – делопроизводитель Степан Жаренов».
   Делопроизводитель Жаренов был, очевидно, поэт, а Чуняев и я были практиками, рабочими людьми. И мы сквозь поэзию, сквозь энтузиазм делопроизводителя увидели правду и действительность далекой, неизвестной нам деревни Верчовки. Мы увидели свет в унылой тьме нищего, бесплодного пространства, – свет человека на задохнувшейся, умершей земле, мы увидели провода, повешенные на старые плетни, и наша надежда на будущий мир коммунизма, надежда, необходимая нам для ежедневного трудного существования, надежда, единственно делающая нас людьми, эта наша надежда превратилась в электрическую силу, пусть пока что лишь зажегшую свет в дальних соломенных избушках.
   – Ступай туда, – сказал мне Чуняев, – и помоги им, ты долго ел наш хлеб, когда учился. С городской электрической станцией мы сговоримся, тебя оттуда отпустят…
   На другой день я с утра отправился в деревню Верчовку; мать сварила мне картошек, положила в сумку соли и немного хлеба, и я пошел на юг по проселкам и шел три дня, потому что карты у меня не было, а Верчовок оказалось три – Верхняя, Старая и Малобедная Верчовка. Но делопроизводитель товарищ Жаренов думал, конечно, что их знаменитая Верчовка только одна на свете и она известна всему миру, как Москва, поэтому Жаренов и не прибавлял к своей деревне добавочного названия, а жареновская Верчовка оказалась именно Малобедной, чтоб можно было отличить ее от прочих Верчовок.
   Обойдя обе Верчовки, где не было электрических станций, к Малобедной Верчовке я подошел за полдень третьего дня пути… На виду деревни я остановился, потому что заметил большую пыль в стороне от дороги и рассмотрел там толпу народа, шествующую по сухой, лысой земле. Я подождал, пока народ выйдет ближе ко мне, и тогда увидел попа с помощниками, трех женщин с иконами и человек двадцать богомольцев. Здешняя местность имела покатость в древнюю высохшую балку, куда ветер и весенние воды отложили тонкий прах, собранный с обширных нагорных полей.
   Шествие спустилось с верхних земель и теперь шло по праху в долине, направляясь к дороге.
   Впереди шел обросший седою шерстью, измученный и почерневший поп; он пел что-то в жаркой тишине природы и махал кадилом на дикие, молчаливые растения, встречавшиеся на пути. Иногда он останавливался и поднимал голову к небу в своем обращении в глухое сияние солнца, и тогда было видно озлобление и отчаяние на его лице, по которому текли капли слез или пота. Сопровождавший его народ крестился в пространство, становился на колени в пыльный прах и кланялся в бедную землю, напуганный бесконечностью мира и слабостью ручных иконных богов, которых несли старые, заплаканные женщины. Двое детей – мальчик и девочка, – в одних рубашках и босые, шли позади церковной толпы и с интересом изучения глядели на взрослых; дети не плакали и не крестились, они боялись и молчали.
   Около дороги находилась большая яма, откуда когда-то добывалась глина. Шествие народа остановилось около той ямы, иконы были поставлены ликами святых к солнцу, а люди спустились в яму и прилегли на отдых в тень под глинистый обрыв. Поп снял ризу и оказался в штанах, отчего двое детей сейчас же засмеялись.
   Большая икона, подпертая сзади комом глины, изображала деву Марию, одинокую молодую женщину, без бога на руках. Я всмотрелся в эту картину и задумался над нею, а богомольные женщины расселись в тени и занялись там своим делом.
   Бледное, слабое небо окружало голову Марии на иконе; одна видимая рука ее была жилиста и громадна и не отвечала смуглой красоте ее лица, тонкому носу и большим нерабочим глазам – потому что такие глаза слишком быстро устают. Выражение этих глаз заинтересовало меня – они смотрели без смысла, без веры, сила скорби была налита в них так густо, что весь взор потемнел до непроницаемости, до омертвения и беспощадности; никакой нежности, глубокой надежды или чувства утраты нельзя было разглядеть в глазах нарисованной богоматери, хотя обычный ее сын не сидел сейчас у нее на руках; рот ее имел складки и морщины, что указывало на знакомство Марии со страстями, заботой и злостью обыкновенной жизни, – это была неверующая рабочая женщина, которая жила за свой счет, а не милостью бога. И народ, глядя на эту картину, может быть, также понимал втайне верность своего практического предчувствия о глупости мира и необходимости своего действия.
   Около иконы сидела усохшая старушка, ростом с ребенка, и невнимательно смотрела на меня темными глазами; лицо и руки ее были покрыты морщинами, точно застывшими судорогами страдания, во взгляде был зоркий ум, прошедший такие испытания жизни, что старушка, наверно, знала про себя не меньше целой экономической науки и могла бы быть почетным академиком.
   Я спросил у нее:
   – Бабушка, зачем вы ходите молитесь? Бога же нет совсем, и дождя не будет.
   Старушка согласилась:
   – Да и наверное, что нету, – правда твоя!
   – А на что вы тогда креститесь? – спросил я ее далее.
   – Да и крестимся зря! Я уж обо всем молилась – о муже, о детях, и никого не осталось – все померли. Я и живу-то, милый, по привычке, разве по воле, что ли! Сердце-то ведь само дышит, меня не спрашивает, и рука сама крестится: бог – беда наша… Ишь убытки какие – и пахали, и сеяли, а рожон один вырос…
   Я помолчал в огорчении.
   – Не молитесь, бабушка, лучше никому. Природа не слышит ни слов, ни молитвы, она боится только разума и работы.
   – Разума! – произнесла старуха с ясным сознанием. – Да я столько годов прожила, что у меня разум да кости – только всего и есть! А плоть давно вся в работу да в заботу спущена – во мне и умереть-то мало чему осталось, все уж померло помаленьку. Ты погляди на меня, какая я есть!
   Старуха покорно сняла платок с головы, и я увидел ее облысевший череп, растрескавшийся на составные части костей, готовые развалиться и предать безвозвратному праху земли скупо скопленный терпеливый ум, познавший мир в труде и бедствиях.
   – Придет зима, я и соседу пойду поклонюсь, – сказала старуха, – и у богача в сенцах поплачу: все, может, пшена подживусь до лета, а летом уж погибелью своей буду отплачивать – за мешок полтора мешка, да отработки четыре дня, да почету ему на пять мешков… Разве мы богу одному только кланяемся – мы и ветра боимся, и гололедицы, и ливня, и суши, и соседа, и прохожего человека, – и на всех крестимся! Разве мы молимся оттого, что любим! Нам и любить-то нечем уж!
   Я отошел прочь от старухи, наполненный скорбью и размышлением. Толпа народа начала собираться с отдыха, и весь крестный ход, молившийся о дожде, направился назад на деревню. Осталась лишь одна старуха, говорившая со мною.
   Старуха желала еще немного передохнуть, и все равно бы она теперь не поспела идти за людьми на своих детских маленьких ногах, когда народ пошел спешно, по-деловому и сам поп уже шагал в штанах.
   Увидев ее состояние, я поднял старуху к себе на руки и понес ее к деревне, как восьмилетнюю девочку, сознавая всю вечную ценность этой ветхой труженицы.
   В деревне у одной попутной избушки старушка сошла с моих рук. Я попрощался с нею, поцеловал ее в лицо и решил посвятить ей свою жизнь, потому что в молодости всегда кажется, что жизни очень много и ее хватит на всех старух.
   Верчовка оказалась небольшой деревней – дворов не более тридцати, но исправных изб в ней было мало; жилища обветшали и уже загнивали нижними венцами срубов в земле. Военный империализм, прошедший по всему миру, сделал все видимое, все добытое, устроенное и сбереженное поколениями тружеников похожим на погост.
   Мальчик, чей-нибудь внук или племянник, а может быть, сирота, с охотой провел меня на электрическую станцию, работавшую в полверсте от деревни – около общественного водопоя на проезжем тракте.
   Английский двухцилиндровый мотоцикл фирмы «Индиан» был врыт в землю на полколеса и с ревущей силой вращал ремнем небольшую динамо-машину, которая стояла на двух коротких бревнах и сотрясалась от поспешности работы. В прицепной коляске сидел пожилой человек и курил цигарку; тут же находился высокий столб, и на нем горела электрическая лампа, освещая день, а кругом стояли подводы с распряженными лошадями, евшими корм, и на телегах сидели крестьяне, с удовольствием наблюдавшие за действием быстроходной машины; некоторые из них, худые по виду, выражали открытую радость; они подходили к механизму и гладили его, как милое существо, улыбаясь притом с такой гордостью, точно они принимали участие в этом предприятии, хотя сами были нездешние.
   Механик электростанции, сидевший в мотоциклетной коляске, не обращал внимания на окружавшую его действительность: он вдумчиво и проникновенно воображал стихию огня, бушующую в цилиндрах машины, и слушал со страстным взором, как музыкант, мелодию газового вихря, вырывающегося в атмосферу.
   Я громко спросил у механика, зачем он работает сейчас впустую, ради одной лампочки на столбе, и зря тратит топливо и машину.
   – Не зря, – равнодушно сказал механик; он вышел из прицепа и попробовал ладонью подшипник у динамо-машины – около большого самодельного деревянного шкива, которым она вращалась. – Не зря, – сообщил механик. – Мы работаем вечером, а сейчас мы только пытаем машину и крутим ее впрок, чтоб все части у нее пригартовались и привыкли друг к другу. И перед проезжим народом нам надо похвастаться – это, стало быть, будет агитация. Пусть люди любуются!
   В словах механика об опытной работе установки было дельное соображение, потому что мотоциклетный мотор был старой машиной, пережившей дороги войны, и некоторые заводские части, наверно, в нем заменили деталями, сделанными в местной кузнице от руки, и нужно было эти части испытать и дать им приработаться.
   Я молча изучил устройство электростанции, не обращаясь более к задумчивому механику. Под сиденьем мотоцикла я прочел номер машины: Е-0-401, а под тем номером имелась еще мелкая английская надпись, означавшая в переводе воинскую часть: «77 британский королевский колониальный дивизион».
   Провода от электростанции на деревню шли под землей, в глухом кабеле, и вечером, должно быть, торжественно сияли окна деревенских избушек, охраняя от тьмы революцию.
   Механик подошел ко мне и протянул кисет с табаком.
   – Покури, лучше будет, – сказал он мне. – Что смотришь? Наверно, на молотилке работал и думаешь, что в моторах понимаешь?
   – На молотилке мне работать не приходилось, – ответил я и сам спросил деревенского машиниста: – Чем топите машину?
   – Хлебным спиртом, чем же, – вздохнув, сказал механик. – Гоним самогон особой крепости, тем и светим.
   – А смазка? – интересовался я далее.
   – Чем придется, – ответил человек. – Что сыщешь, профильтруешь через тряпку, тем и смазываешь.
   – Хлеб-то жалко ведь жечь в машине, – сказал я, – не стоило бы!
   – Хлеба жалко, – согласился механик. – А что сделаешь: другого газу нету.
   – А чей хлеб это вы на газ переводите?
   – Народа, чей же, общества, – пояснил машинист. – Собрали фонд по самообложению, а теперь берем из фонда и еще кой-откуда…
   Я удивился, что крестьяне столь охотно стравляют хлеб прошлогоднего урожая в машину, когда в нынешнее лето хлеб от засухи совсем не уродится.
   – Это ты народа нашего не знаешь, – медленно говорил механик, все время вслушиваясь в работу машины, от которой мы стояли теперь в удалении, у коновязи. – Раз есть нечего, то и читать, что ль, народу не надо!.. У нас в Верчовке богатая библиотека от помещика осталась, крестьяне теперь читают книги по вечерам: кто вслух, кто про себя, кто чтению учится… А мы им свет даем в избы, вот у нас и получается свет и чтение. Пока другой радости у народа нету, пусть будет у него свет и чтение.
   – Если б машину топить не хлебом, то было бы еще лучше, – советовал я. – Тогда у вас получились бы хлеб, свет и чтение.
   Механик поглядел на меня и скрыто, но вежливо улыбнулся.
   – Ты не жалей этого хлеба: он все равно мертвый, не едоцкий… Тут кулак у нас жил, Чуев Ванька, – он с белыми всем семейством ушел, а хлеб зарыл, в дальнем поле. Так мы его хлеб с товарищем Жареновым целый год искали, а когда нашли, так зерно уже задохнулось и умерло: на еду оно тухлое, на семена вовсе не гожа, а на спирт, на вредную химию эту, оно пойдет. А ведь там сколько ж было, да пудов без малого четыреста! А фонд по самообложению и взаимопомощи мы еще и не трогали: как был, так и есть – двадцать пудов. Наш председатель оттуда крошки тебе не подарит, пока и вправду с голоду не опухнешь. Да ведь иначе и нельзя, а то…
   И здесь механик прервал свою речь и бросился к электрической станции, потому что ремень соскочил со шкива динамо-машины.
   Я же направился к деревне Верчовке. На околице деревни сильно и безостановочно дымила печная труба, и я пошел в ту избу, которая столь жарко топилась в летний день. Изба, судя по двору и воротам, была выморочная или бесхозная. Ворота заросли, на дворе поселился жесткий зачумленный бурьян, терпящий одинаково и жару, и ветры, и ливневые потоки и выживающий всегда.
   Внутри избы я увидел печь, и в нее был вделан самогонный аппарат. Печь топилась корневищами, а у исходной трубки аппарата сидел на табуретке веселый, блаженный старик, освещенный пламенем, с кружкой в правой руке и с куском посоленной картошки в левой: старик, должно быть, ожидал очередного выхода безумной жидкости, чтобы попробовать ее – годится ли она для горения в машине или слаба еще. Собственный желудок и кишки старика-дегустатора были прибором для испытания горючего.
   Я вышел во двор избы, чтобы увидеть электрическую линию, потому что на улице ее не было. Линия шла через дворы; крюки изоляторов были укреплены в стенах надворных построек, в редких ветлах или просто были завинчены в большие, нарощенные один на другой колья плетней, и оттуда уже шли местные ответвления проводов в жилые горницы и дворовые службы. В этой местности, лишенной леса, нельзя было найти столбов для устройства обычной уличной сети. И с хозяйственной, а также с технической точки зрения подобное решение вопроса электропередачи было единственно возможное и правильное.
   Однако, опасаясь пожара от неправильной проводки воздушной линии, я пошел по дворам, перелезая через плетни и слеги, огораживающие соседские владения, и всюду осмотрел снаружи подвеску и крепление магистральных проводов. Натяжка линии была хорошая, и провода нигде не проходили близко от соломы или прочих ветхих и горючих веществ, способных затлеть от нагревания их токонесущей медью.
   Успокоившись насчет пожара, я нашел прохладное укромное место в тени одного овина и уснул там для отдыха.
   Но, еще не отдохнув как следует, я вынужден был проснуться, потому что меня кто-то толкал ногою и будил.
   – Не время сна, не время спать, пора весь мир уж постигать и мертвых с гроба поднимать! – произнес неизвестный человек надо мною.
   Я в ужасе опомнился; поздняя жара солнца, как бред, стояла в природе. Ко мне наклонился человек с добрым лицом, морщинистым от воодушевленного оживления, и приветствовал меня рифмованным слогом, как брата в светлой жизни. По этому признаку я догадался, что предо мною был делопроизводитель местного сельсовета, писавший отношение в губисполком.
   – Вставай, бушуй среди стихии, уж разверзается она, большевики кричат лихие и сокрушают ад до дна.
   Но у меня тогда была в уме не поэзия, а рачительность. Поднявшись, я сказал делопроизводителю про мотоциклетную электростанцию и про то, что необходимо достать где-либо насос.
   – Мне ветер мысли все разнес, – ответил делопроизводитель, – и думать здесь я не могу про… А дальше как? – спросил он вдруг у меня.
   – Про твой насос! – добавил я ему на помощь.
   – Про твой насос!.. Пойдем ко мне в мою усадьбу, – продолжал делопроизводитель во вдохновении сердца, – ты мне расскажешь не спеша: могилы ждешь ты или свадьбы и чем болит твоя душа…
   В сельсовете я с точностью изложил делопроизводителю деревни свой план, который касался орошения сухой земли водою, чтобы прекратить крестные походы населения за дождем.
   – Провижу я чело твое младое! – воскликнул делопроизводитель. – В ответ гремит тебе отсюда, – он показал на грудь, – сердце боевое!
   Я спросил его:
   – У вас есть общественная огородная земля, чтоб там не было многих хозяев?
   Делопроизводитель без размышления сразу дал справку:
   – Земля такая есть. Она была коровья. Теперь же стала вдовья и отведена семействам – как их такое?.. – сбился вдруг он. – Семействам больраненых красноармейцев! – сказал добавочно делопроизводитель. – В ней сорок десятин. Там пашет, жнет, и сеет орган власти – сельсовет! Там было раньше староселье, теперь же пустошь, зато осталось удобренье и злак растет, как дым зимой из труб. Ну а теперь, конечно, все засохло – нам без воды и солнце ни к чему!
   Я сообразил, что, может, быть, мотоциклетной силы не хватит для поливания водою сорока десятин, но все же решил полить хоть часть этой наиболее бедняцкой земли – вдовьей и красноармейской.
   Делопроизводитель, услышав такое мое предложение, не мог больше выразиться и тут же заплакал.
   – Это я от стечения обстоятельств, – сказал он немного погодя.
   В течение двух последующих дней делопроизводитель, механик мотоциклетной электростанции и я трудились над установкой мотоцикла на новом месте – на берегу маловодной речки Язвенной, которая слабо текла куда-то в обмороке жары. Здесь, начинаясь с берега, была вдовья и красноармейская земля, обрабатываемая сельсоветом на общественных лошадях. Несмотря на плодородие низинных угодий, сейчас там росли только редкие посадки картофеля, а за ними – мелкие просяные колосья; но все растения были в изнеможении, они покрылись смертельной пылью знойных вихрей и клонились вниз, чтобы вернуться обратно в темноту праха и сжаться в свое первоначальное семя, уже мертвое теперь.
Чтение онлайн



[1] 2

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация