А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Там, где престол сатаны. Том 2" (страница 45)

   – Открой, открой глаза! – властно прикрикнул он.
   Шире и дальше. Именно такой взгляд побуждает умного человека без сожаления распроститься с безнадежно обветшавшей старой моралью и коренным образом изменить свою жизнь. Всегда были несовместимы старые мехи и новое вино. Нам ли это не знать, с улыбкой молвил младшенький, как бы приглашая о. Петра к совместному умилению их отрочеством. Взять хотя бы нас, двух братьев родных. О третьем и старшем, Александре, скажем одним, исчерпывающим словом: неудачник. Горбатая дочь есть выразительнейшее олицетворение его краха, ибо природа безжалостно метит потомство никчемных людей. Настоятель был – пустое место. Стишки кропал – будто из дерьма лепил. И себя не нашел ни у ваших, ни у наших, только у Нинки под юбкой, а точнее – под каблуком. И дети есть, а все равно будто кастрированный.
   От духоты в камере и сизыми космами плавающего в ней и невыносимо смердящего табачного дыма, от голоса младшенького, как молотком долбящего в стиснутую болью голову о. Петра, он словно проваливался и летел в захватывающую дух глубину, не закрывая неподвижных, невидящих, с закатившимися зрачками, страшных глаз. Он летел, и сердце у него то останавливалось, то принималось стучать с лихорадочной быстротой, то скорбело иссушающей тоской, то полнилось непередаваемым счастьем, от которого ему хотелось и смеяться, и плакать радостными легкими слезами. Он едва успевал увидеть стремглав несущуюся мимо Россию: белые монастырские стены, должно быть, монастыря Сангарского, места тайного хранения завещанной ему грамоты и гибели мученика Гурия; Покшу, тускло блестящую под скрытым белесыми облаками солнцем, дом свой на высоком берегу и будто бы высыпавших на крыльцо и глядящих, и машущих ему вслед всех бесконечно любимых им, родных людей – и папу приметил с его длинной седой бородой, и маму, прислонившуюся к нему плечом, и Анечку с Пашенькой на руках (а что же она его на руках-то держит, в стремительном своем полете сумел подумать о. Петр; он мальчик уже большой, и ей тяжело), и брата Сашу с Ниной и тремя девочками, из которых одна, горбатенькая Ксюша, держалась на отшибе, но с иступленным восторгом махала Петру обеими ручонками, словно хотела улететь вслед за ним; а затем и церковь Никольскую, вызванивающую ликующими пасхальными перезвонами: дон-дон-дили-дон-дили-дили-дон-дон; и Шатровский монастырь, из врат которого вышел благословить его согбенный седенький старичок, а о. Петр, как положено, пропел ему кондак: «Преподобный отче Симеоне, моли Бога о нас!»; и реки широкие, и деревеньки махонькие, и города огромные, и просторы бескрайние, где то тут, то там за колючей проволокой в несчетных множествах томились несчастные; «Братья!» – успел крикнуть он, и, подняв головы, едиными устами они ответили: «Брат!»; затерянный в глухих лесах скит, в крошечном оконце которого мерцал слабенький, как от далекой звезды, свет, должно быть, возженной перед киотом лампады, и откуда едва был слышен негромкий голос, читавший положенное в Страстную Пятницу Евангелие от Матфея, стихи двадцать седьмой главы о бичевании Иисуса и возложении Ему на голову тернового венца: «Тогда воини игемоновы, приемше Иисуса на судище, собраша нань все множество воин; и, совлекше Его, одеаша Его хламидою червленою; и, сплетше венец из терниа, возложиша на главу Его…»; ров в чистом поле, и людей, сотни, наверное, две, на его краю стоящих со связанными за спиной руками, а против них пулемет, два бойца и высящийся над ними командир, точь-в-точь Николай-Иуда, в таких же усердно начищенных сапогах, на мысах которых дрожали два солнечных зайчика; воздетая его рука резко опустилась, пулемет застучал дробно и быстро, люди, будто покошенные, повалились в ров, отец же Петр в ужасе закрыл глаза, и, пролетая, уже не видел, а слышал, как весело стрекотала эта страшная швейная машинка, сшивая людей одной бесконечной смертельной нитью; огромную площадь, сплошь заполненную ликующими толпами с портретами того самого усатого, с узким лбом человека, который пристально наблюдал за о. Петром еще в кабинете начальника тюрьмы, а теперь, сойдя с портретов, поднялся на трибуну и ласково обнял пигалицу в белом фартуке, с восторженным ужасом вручившую ему немыслимых размеров и красоты букет, при виде чего проходящий мимо народ взревел от умиления и любви; старуху, низко кланяющуюся дымящимся развалинам только что взорванного храма; ангела в одеяниях черного света с невыразимо-прекрасным и печальным лицом и пламенеющим взором; нимало не оробев, о. Петр задал ему, быть может, совершенно непозволительный вопрос, ответ на который до времени мог бы раскрыть тайну, в данный час ведомую лишь Богу и тому, кого Он послал; «За чьей ты душой?!» – крикнул о. Петр и, как и следовало ожидать, увидел лишь неопределенный взмах руки с черной лилией, зажатой в маленьком кулачке, и услышал горестное признание, что смерть в России устала косить, а Господь иногда бывает вынужден посылать за душой даже и архангелов, хотя это вовсе не их работа; в море с плавающими по зеленым волнам льдинами и одиноко покачивающимся кораблем плоский остров с круто вздымающейся горой в центре его, полуразрушенный храм на горе, а в нем – сваленных вповалку людей, в которых едва теплилась жизнь; «отец Василий!» – позвал о. Петр одного из них, но тот только открыл ставшие совсем прозрачными голубые глаза и так же медленно и молча их закрыл.
   Не за ним ли был послан ангел с черной лилией?
   Голова раскалывается на части. Сойду с ума. Боже, до смертного часа не лишай меня разума! Он курит не переставая и долбит, и долбит – уже словно долото приставив к моей голове и сильно ударяя по нему тяжелым плотницким молотком. Отчего он смеется? А! Старший брат, зри – Александр, даже в сказках всегда с побитой рожей, а младшенький – с мешком золота и пухленькой царской дочкой в постели. Средний! Петр! Не будь дурак! Сойду с ума от его голоса. Иосиф тебя зовет, а он в этом Египте кое-что значит и многое может. Мешка золота не будет, но разве жизнь имеет меньшую цену? Все золото мира не стоит одного года жизни. Разве не так? Так. Все золото мира и тридцать сребреников в придачу. Поём. Антифон шестый, глас седьмый. Днесь бдит Иуда предати Господа, Превечного Спаса мира, Иже от пяти хлеб насытившаго множества. Днесь беззаконный отметается Учителя, ученик быв, Владыку предаде: сребром предаде, манною Насытившего человека.
   – Чего ты там бормочешь?! – хлопнул ладонью по столу Николай, и в серых его глазах опять появилось свирепое выражение кабана, готового растерзать слабую жертву. – Меня слушай! Слушай, думай и отвечай! Для чего я сюда из Москвы притащился? Тебя повидать? Да на кой хрен… – Он осекся. – Брата повидать, положим, всегда приятно. Но я руку тебе в помощь протягиваю. А ты?!
   – Сегодня пятница, – сердце у о. Петра слабело, ноги подгибались, тошнило, и он чувствовал, что вот-вот рухнет на пол.
   Младшенький уставился на него с брезгливым недоумением.
   – Пятница. Ну и что?
   – Страстная, – выдохнул о. Петр.
   – Да ты в уме?! – вскипел Николай-Иуда. – Какая Страстная? До Нового года еще два с лишним месяца, а у него уже Страстная!
   – Ты не знаешь… – хрипло шепнул о. Петр. – Сегодня…
   Налитые тяжестью, сами собой смыкались веки, и голова бессильно валилась на грудь. Опять со сноровкой и быстротой крепко сбитого человека младшенький выскочил из-за стола, но теперь уже не ладонью – кулаком ударил брата в подбородок. Боль в голове о. Петра полыхнула непереносимым огнем, сознание померкло, и он осел на пол. Откуда-то сверху донесся рык Николая: «Встать!», затем он ощутил, как младшенький сильно пнул его ногой в живот, но тут над ним окончательно сгустилась беспросветная тьма. Далеко впереди он видел, правда, крошечное пламя догорающей свечи. К нему и пошел. Но с каким трудом переставлял скованные кандалами ноги! И руки у него заведены были за спину и там крепко схвачены наручниками. И раскаленный железный обруч надвинут был ему на обритую наголо, будто у каторжника, голову. Куда его вели? Зачем? Он брел по узкой, все круче забиравшей вверх каменистой дороге, и какие-то злобные тени внезапно появлялись из мрака и били его, всякий раз норовя попасть или по голове, или по ногам, сплошь покрытым язвами. На каждый удар несчастная его голова отзывалась новой вспышкой огня, а с ног будто заживо сдирали кожу.
   Из тьмы вышел вдруг навстречу начальник тюрьмы в своем пенсне и неловко опустился перед о. Петром на колени. Всего два слова велела передать жена. Вот они: се человек. Пусть они взяты из той книги, которую ей как супруге начальника тюрьмы не следует читать, он к ним всецело присоединяется, находя заключенного номер сто пятнадцать ни в чем не повинной жертвой слепого и крайне неблагоприятного стечения обстоятельств. Заключенный должен понять, что не было ни малейшей возможности помочь ему, не говоря уже о содействии в подготовке к побегу. Уголовнику, на котором негде ставить пробы, убийце, грабителю, насильнику, сейчас, как это ни прискорбно, куда проще оказаться на свободе, чем невинному священнослужителю. Так устроен этот мир, и нам с вами невозможно его изменить.
   – Истине… – с трудом размыкая запекшиеся уста, сказал ему о. Петр, – ей одной служите.
   – Истина? – задумчиво откликнулся начальник тюрьмы. – Что такое истина?
   Отец Петр, изнемогая, брел дальше. Кто бы только знал, как глумились над ним злобные тени! Со всех сторон сыпались на него удары и плевки, отовсюду терзали его слух пронзительные гнусные голоса, предрекавшие ему позорную смерть и последующее бесконечное забвение. Кто о тебе вспомнит? Кто уронит хотя бы слезу? Истлеешь в никому не ведомой могиле, ибо впустую был зачат, напрасно жил и бесплодно умер. Мертвец! Сын проклянет тебя и объявит почтенному собранию, что отрекается от твоего отцовства, презирает твое семя и предает нравственной казни все то, чем ты дорожил. Сам я родил себя, скажет он, и над тобой посмеется. Кончилось на тебе иерейское служение Боголюбовых. Последний священник. Молись последней молитвой, чтобы Тот, в Кого ты веришь, явился и тебя спас! Но никто не придет. И ты знаешь, что никому не нужен – и Ему прежде всего. Ну, позови Его. Позови. Завопи: погибаю! Спаси! И что услышишь в ответ? А-а… ты знаешь, что ответом тебе будет молчание. Пустота не дает ответа.
   О, лучше бы они били его! Бдите и молитеся, да не внидете во искушение, дух убо бодр, плоть же немощна: сего ради бдите. И жизнь его ему на рамена возложите, повелел из мрака нечеловеческой силы голос, и о. Петр согнулся под навалившейся ему на плечи страшной тяжестью. Боже, простонал он, отчего так тяжела оказалась его недолгая жизнь? В чем согрешил он? В чем отступил? В чем сотворил неправду, чтобы прожитые годы неподъемным грузом навалились на него? Он сделал еще шаг, второй, третий и, шатнувшись, рухнул на мелкие острые камни змеящейся вверх дороги. «Мама!» – будто застигнутый бедой ребенок, позвал он. Кто еще его утешит? кто обласкает? кто успокоит мятущуюся его душу? у кого в руках целебная сила покоя, умиротворения и любви? Она выступила из мрака, нагнулась над ним и провела прохладной ладонью по его горящему лбу. «Петенька, сынок. Сердце за тебя изболелось. Потерпи, чадо мое. Я-то всегда с тобой. Где ты, там и я. Ты только позови…» – «Что они со мной делают, мати моя! – простонал он. – Они меня нарочно с ума сводят. Раскаленный обруч на голову… Николай придумал». – «Т-с-с… – теперь она приложила ладонь к его губам. – Мой грех, а тебе отвечать. Прости». Другой голос вслед за тем прозвучал: «Пастырь вземлет на себя грехи и немощи всего стада». – «Но не могу я! – завопил он. – Хватит!»
   – Все, все! – кричал о. Петр, отбиваясь от ватки, обильно смоченной нашатырным спиртом, которую совал ему в нос тюремный доктор. – Хватит!
   – Ладно, – где-то рядом буркнул младшенький. – Он вообще как?
   Доктор разогнулся, охнул и долго закрывал свой чемоданчик.
   – От вас зависит. Больше пристрастия – для него меньше жизни. Я, честно говоря, поражаюсь…
   – А вот это лишнее, – оборвал его Николай-Иуда. – В дневник медицинских наблюдений.
   Сказав это, он наклонился, подхватил брата под мышки и легко поставил на ноги.
   – Попробуй мне еще раз упасть, – пригрозил он и отправился за стол: раскуривать трубку и терзать о. Петра.
   – Маму звал, – невнятно бормотал младшенький. – Вон там, – вытащив трубку изо рта, ее черенком указал он место на полу, где только что лежал средний брат, – валялся и звал… Я, если хочешь, больше всех вас ее любил. И похож на нее всех больше… Ее помню. Отца память почитаю…
   – Твои же разбойники его убили и, как пса бездомного, зарыли где-то в Юмашевой… – карими, отцовскими, глянул о. Петр в серые, мамины, глаза младшенького.
   – А из-за кого?! – вскинулся и даже трубку свою отложил Николай. – Из-за тебя! Ты виноват! Отдал бы документик. И не парился бы здесь. А ты деру с ним дал. Тебя искали, ты знал. Знал, – хладнокровно и даже с какой-то ядовитой насмешкой продолжил младший брат и выпустил в сторону брата среднего густую струю сизого дыма, – и отцом заслонился!
   Голова о. Петра помутилась от боли и ярости. Он – отцом?! Господи! Испепели нечестивца! Всем сердцем он жаждал отмщения за низкую, подлую, расчетливую ложь, выпущенную Николаем вместе с табачным дымом, дабы лишний раз его унизить, втоптать в грязь, извратить смысл его поступков, слов, всей его жизни! Отделившись от стены, он нетвердыми ногами шагнул к столу, за которым сидел младшенький и наблюдал за ним с брезгливым любопытством, как за раздавленной, но все еще живой мышью. Три шага надо было сделать о. Петру. На два сил кое-как хватило, с третьим он стал валиться на стол, успев, однако, подставить руки и опереться на них. Не двинувшись с места, все с тем же выражением загорелого лица смотрел на него Николай.
   – Отцом… значит… я… заслонился? – прохрипел о. Петр, с усилием поднимая голову и стараясь заглянуть в глаза брата.
   Тот слегка поморщился.
   – Все это лирика. Ты лучше скажи, очисть душу… – он наверняка хотел сказать: «перед смертью», но потом, должно быть, решил повременить, – чистосердечным признанием… Где оно – завещание? Куда ты его?.. Тебе всех делов-то: мне, брату, сказать, где оно. Скажешь – и я тебя, как Иосиф, велю накормить, напоить и спать уложить. И будить тебя не велю. Спи вволю! Ну?!
   – Я… отцом… заслонился… – медленно разгибаясь, о. Петр поднимался над столом. – Иуда. – И он плюнул кровавой слюной в загорелое лицо младшенького.
   – Ну вот, – разочарованно вздохнул тот и медленным движением руки, как бы боясь, чтобы кровавый сгусток не потек у него с левой щеки ниже, куда-нибудь на подбородок или на шею, добыл из кармана белоснежный, наглаженный платок (жена собирала, тупо отметил о. Петр), тщательно вытер оскверненное место под левым глазом и отшвырнул платок в угол камеры. В другом кармане оказался у него другой платок, такой же белизны и наглаженности, которым он еще раз прошелся по щеке. – Страстная неделя, значит, – ничего хорошего не сулящим голосом проговорил младшенький. – Уподобления ищешь. Вдохновляющего примера. Будет тебе, – он стремительно приподнялся, схватил о. Петра за волосы и с силой ударил его лицом о стол, – и уподобление, – он повторил удар с еще большей силой, – и пример… На! На! На! – и уже обеими руками, освирепев, младшенький вбивал голову о. Петра в оббитую жестью столешницу, по которой медленно растекалась лужица крови. – С-с-собака… – Он отбросил потерявшего сознание брата к стене и вышел из камеры.
   Что же ты встал? Иди! – услышал вскоре о. Петр чей-то голос, при звуках которого стих, а потом и вовсе исчез безжалостно пожиравший его голову огонь, острые клещи перестали раздирать сломанный нос и унялась боль разбитого лица. Будто бы едва мерцающее красноватое пламя догорающей свечи увидел он далеко впереди и медленно пошел на него. Топот следующих за ним множества ног слышал он в темноте, видел окружающие его смутные тени и слышал сдавленные рыдания. Одно из них прозвучало особенно близко.
   – Мама?! – окликнул он. – Не рыдай обо мне, мати моя. Младшенький меня мучил, о нем плачь. И вы все, – обратился он к окружающим его горестным теням, – не обо мне плачьте. Ибо кто я, чтобы вы лили обо мне слезы? Я иду в селения блаженных, а вы остаетесь в юдоли печали. Плачьте о себе и о детях ваших, которым предстоит жить в мире жестоком, лживом и несправедливом. Ибо настали дни исполнения пророчества о неплодных, куда более счастливых, чем родившие, об утробах, во благовремении оставшихся пустыми, и сосцах, по счастью так и не познавших жадного детского рта.
   Сейчас он ощущал свое сознание как никогда ясным – наподобие морозного солнечного дня с его резкими темными тенями на ослепительно-белом снегу. Ему дано было понимать все с такой силой проникновения в будто бы тайный ход событий, что в нем не оставалось ни сожаления о канувшем в небытие прежнем Отечестве, ни жалости к себе, ни скорби по близким. Даже убитый злодеями папа, не выдержавшая тягот жизни и тихо угасшая Анечка, мама с ее тайной, неподвластной разуму любовью к младшенькому, мучителю наипервейшему, – все они на краткий либо долгий срок как бы отдалились от него, озаренного и отягощенного открывшимся ему всепониманием. Быть может, лишь воспоминание о покинутом всеми сыночке щемящей болью еще отзывалось в его сердце. Открылось ему, что виноватых нет. Если же отыскивать причины терзающего людей разлада, ослепляющей ненависти, ужасающей жестокости, примерам которой и в мире, и в несчастной России в особенности несть числа, то не в сегодняшнем, не во вчерашнем дне лежат они, и даже не в прошлом и не в позапрошлом столетиях. Заря человечества уже была чревата злом. И коли уж Творец попустил ему быть, то что спрашивать с персти земной? с горсти пепла, которая остается в огне, и с комка праха, который покоится в сгнившей домовине? Скажешь: и в гибели Распятого нет виноватых? Да, по человеческому Своему естеству Он взывал к тем, кто обрек Его крестной смерти: людие Мои, что сотворих вам, или чим вам стужих? Слепцы ваши просветих, прокаженныя очистих, мужа суща на одре исправих. Что Мне воздасте? За манну желчь, за воду оцет, за еже любити Мя, ко кресту Мя пригвоздисте… Это стон Его горький, это чувство попранной справедливости, это вековечное вопрошание добра к одолевающему и унижающему его злу: за что?! Однако ответа тут нет и быть не может. Или же так: ответ есть, но даже уста злодея не осмелятся произнести его. Ибо как вымолвить: будешь оболган за твою честность и чистоту; будешь ненавидим за твою любовь ко всем; будешь предан пыткам за твою верность истине; будешь убит за твою праведность. О, нет, нет. Как бы сильно ни было испорчено человечество и какую бы власть не имели демоны над нашими бедными душами, всякое насилие (включая последний приговор) должно получить некое нравственно-юридическое оправдание. Например: Он призывал не платить подати римскому кесарю; объявил себя царем иудейским; обещал разрушить и в три дня восстановить храм. Он враг власти, враг народа, враг нашего общего счастья; он не признает над собой поставленного нами первосвященника; он не желает открыть нам, где хранится документ, таящий угрозу государству и преданной ему церкви.
   Таков предназначенный для толпы ответ.
   Надо ли говорить, что в нем нет ни крупицы правды? Надо ли – да и возможно ли?! – пытаться переубедить суд, заранее согласный со всеми выдвинутыми против тебя обвинениями, и палачей, уже сколотивших крест для твоего распятия? Надо ли взывать к Небесам, из последних сил умоляя их о помощи, милосердии и сострадании?
   – Бесполезно, – так отвечал о. Петр сопутствовавшим ему и тихо рыдавшим теням. – Не надрывайте грудь слезами, дщери российские! Не скорбите, мужи праведные! Или не помните вы, чтó было сказано с высоты Креста на всю землю и на все времена вплоть до скончания века? Отче, отпусти им: не ведают бо что творят. Неведение зла, – с тихой примиряющей улыбкой прибавил он, – и есть отсутствие вины. Да, да, – возвысил он голос в ответ на прозвучавшие отовсюду негодующие крики, – виноватых нет, а есть несчастные. Когда-нибудь, – сказал во мрак о. Петр, – прозреют и они. И опомнятся. И ужаснутся содеянному. И падут ниц перед Господом, умоляя Его о прощении…
   Он сознавал, что, наверное, не смог облечь в единственно возможные слова открывшуюся ему истину. В то же время ему самому она объясняла если не все происходящее, то, по крайней мере, самую значительную и самую важную его часть. Творец сам страдает от необходимости допустить в мир зло – но, сострадая и соболезнуя Своему творению, Он ясно видит грядущее очищение всех, видит новую землю и новое небо, где каждый с поклоном молвит каждому: «Прости меня, брат, коли согрешил я пред Богом и пред тобою». Во всем Евангелии Христос, может быть, не произносил ничего более потрясающего, чем вот это: прости им, Отец, ибо не знают, что делают. Не знают! Как рыба не знает, что вода – это вода, так и те, кто вырос во зле, не знают, что это – зло. И кто вырос в грехе, не знает, что это – грех. И кто с юных, а то и младенческих ногтей отравлен ненавистью, тот никогда не поймет, что к людям можно относиться с любовью. Нет виноватых, упрямо повторил он, есть несчастные. И я несчастен, и Россия несчастна, и мир несчастен, ибо даже если слышал, то не ужаснулся, что лежит во грехе.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 [45] 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация