А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Там, где престол сатаны. Том 2" (страница 42)

   – Вставай, вставай, – тряс о. Петра за плечо младший лейтенант. – Вставай, говорю, не то опять заснешь…
   Болью отзывалось во всем теле прикосновение его детской жестокой руки.
   – Да не тронь ты меня… – простонал о. Петр.
   – А ну… – и волчонок уже ногу занес, чтобы со всей силой всадить свой ботинок в покрытую язвами голень о. Петра. – Ты у меня и стоять будешь, и плясать будешь… До трех… Раз!
   Отец Петр боком сполз со стула и, волоча правую ногу, добрел до стены.
   – Во, – кивнул младший лейтенант Акинфеев. – Как штык! – Но придирчивым взглядом окинув скособоченную фигуру о. Петра, он подпихнул к нему стул. – На-ка… Держись за спинку. А то опять пиз…ешься.
   Отец Петр обеими руками вцепился в спинку стула. Пожалел кошку. Пусть-де еще посучит лапками.
   – День… какой? – проглотив комок крови, с усилием вымолвил он.
   – День? А какая, поп, тебе разница? Днем тебе больше, днем тебе меньше… Время наше, советское, и день советский… Утро, поп, утро! Утро красит нежным светом стены древнего Кремля… – тоненьким голоском пропел волчонок. – Слыхал? Нет? Я в художественной самодеятельности выступаю.
   – Время скорби, – едва держась на ногах, молвил о. Петр. – А я… Свеча погашенная – вот кто я. Скажи… какой день?
   – Кончай, поп, башку мне му…ть. Я те что – календарь? Ну четверг вроде с утра. Тебе-то что?
   – А знаешь, что было в четверг… много… почти две тысячи лет назад?..
   Лейтенантик уселся в начальственное кресло, закинул руки за голову и объявил, что не знает и знать не желает. Но затем в маленькой его головке что-то шевельнулось, щелкнуло, соединилось, и он благосклонно кивнул.
   – Вали, поп. Я, как х…й Васин, на все согласен. А то спать больно охота.
   Стена позади о. Петра качалась, стул уплывал. Из перебитого носа теплой солоноватой струйкой кровь стекала в горло, он сглатывал ее и медленно говорил:
   – Иуда… слыхал о таком?
   – А то нет! – Волчонку вдруг стало весело, и он улыбнулся маленьким тонкогубым ртом. – Бабка моя меня все Иудой крыла. У-у, говорит, чтоб ты сдох, Иудин выблядок! Самогонки на Троицу обожралась и сама сдохла.
   – Моя вина, – покаянно проговорил о. Петр.
   – Твоя? – изумился Акинфеев. – В чем? Или ты, может, сознаться желаешь? Это мы мигом оформим! Глядишь, и не шлепнут тебя.
   – В том моя вина, что дьявол по России рыскал, а я дремал…
   Акинфеев разочарованно вздохнул и швырнул на стол ручку, которой приготовился записывать чистосердечные признания з/к № 115.
   – Опять нап…ил. Давай уж тогда про Иуду.
   – В четверг, – произнес о. Петр, и слезы неудержимо полились из его глаз, – Христос собрался на трапезу со своими учениками… праздновать Пасху… И сказал им: один из вас ныне предаст Меня. Все ужаснулись и спросили: не я ли, Господи? И Иуда спросил: не я ли? Ему Христос ответил: ты сказал. Иуда ушел. Куда он идет, он знал, и за чем идет, тоже знал. Он шел Христа предавать. И денег за это получить хотел. – Опять он стал задыхаться и, как выброшенная на знойный берег рыба, широко открытым ртом принялся жадно захватывать воздух. – А Христос… с учениками… – одышливо продолжал он, – пошел в Гефсиманию. Есть… в Иерусалиме… гора… и оливы растут… Ночь была. Луна. Лунная была ночь, светлая. И Христос молился. Он так молился, что у Него со лба кровавый пот…
   – А чего он так маялся? Да ты не плачь, поп, что ты, в самом-то деле! – Волчонок шумно утер нос обшлагом гимнастерки. – Х…и толку. Ну расстреляют. Здесь всех, – он оглянулся и понизил голос, – и ваших, и наших… И меня очень даже просто. Ты-то вон седой, старый, тебе и помирать не жалко. А у меня только-только житуха пошла…
   – Ты, гражданин начальник, – о. Петр оторвал правую руку от спинки стула и смахнул с глаз слезы, – напрасно думаешь, что я себя жалею и поэтому плачу. Хотя можно было бы мне и себя пожалеть… Ты меня в старики записал, а я и полвека еще не прожил. Из них двенадцать лет по тюрьмам и ссылкам… Двенадцать… – он задохнулся и прошептал, – лет… Жена меня не дождется. Сынка всего два раза видел – младенцем и когда он с Аннушкой уже отроком ко мне приезжал… Под Сургут. В ссылку. И больше никогда… – Губы у него затряслись, он умолк и закрыл глаза. – Но не себя я жалею, – полной грудью вдруг смог вздохнуть он и открыл влажные глаза.
   Младший лейтенант Акинфеев сидел за столом начальника, подперев детскими ручками маленькую головку с большими торчащими ушами, и пристально и угрюмо смотрел на о. Петра.
   – Давай, поп, – пожевав потухшую папиросу, велел он, – трави дальше.
   – Не себя, нет… А о том я жалею… и скорблю, и плачу… что все это словно бы мимо… Душа мира спит – как спали ученики, когда Христос молился. Для кого?! Для чего?! Как в Гефсимании Сын Человеческий предан был в руки грешников, так и поныне… Каждый день, каждый час. Ты сам подумай. Вот ты, к примеру, меня мучаешь…
   – Да на хрен ты мне сдался, чтобы я тебя мучил! – Акинфеев поискал, куда бы швырнуть папиросу, и в конце концов сунул ее в пустую чернильницу. – Служба такая. Понял?
   – Всякой своей мерзости мы в один миг оправдание найдем. Не ты первый, не ты последний. Но ты подумай. Ты меня мучаешь – и сразу два тяжких греха берешь на душу. Ты Христа в себе убиваешь… или, лучше сказать, предаешь Его, как Иуда Его предал… Иуда привел стражу, а ты в собственную душу привел жестокость, жадность, зависть, стремление выслужиться… и где?! в тюрьме, где насилие, мрак, злоба, где честному человеку вообще нет места… Кроме камеры. А второй твой грех – Христа распинаешь.
   – Да в рот тебя… – Волчонок вдруг осекся и, не понимая, что с ним случилось, с немым изумлением вздернул круглые светлые бровки. – Да иди ты со своим Христом! Где ты видел, чтобы я его распинал?
   – А я?
   – Ты – поп, заключенный, враг Советской власти, к тебе законные методы…
   – Во мне… как и в тебе… Христос живет. И не меня ты терзаешь – Его.
   Последние слова дались о. Петру с неимоверным трудом. Все перед ним качалось: и стол, и волчонок, то бишь младший лейтенант Акинфеев, на месте которого оказалось сразу несколько младших лейтенантов, тесно смыкающихся туловищами, но каждый со своей маленькой головой и оттопыренными ушами, портрет на стене, вернее, два или даже три портрета узколобого человека, посмеивающегося в черные усы и дружелюбно пеняющего о. Петру, что-де дурачка Акинфеева охмурить куда как просто, он поэтому младшим лейтенантом и помрет, причем, очень может быть, помрет, как помянутый тобой Иуда, о чем ему еще с детства говорила родная бабушка, простая русская женщина, несколько, сам понимаешь, подверженная извечной слабости русского народа, каковую вы же устами святого равноапостольного князя благословили во веки веков, аминь. Веселие Руси! Ха-ха… С другой стороны, чем хорош младший лейтенант, которого ты весьма точно назвал волчонком? Мы его выучили. Мы народ выучили, а младший лейтенант плоть от плоти нашего русского народа. Мы, предположим, выставим тебя перед народом – как Поликарпа, о котором ты повествовал Крюкову, и скажем: враг! Ты разве не знаешь, что выученный народ всегда хочет крови? И Акинфееву скомандуем: фас! «Господи, помилуй» ты не успеешь сказать, как он перервет тебе глотку. Фас, Акинфеев, фас! Волчонок стремительно вылетел из-за стола, но не успел: о. Петр медленно сполз на пол.

   Глава третья
   Пятница

   1

   Все дальнейшее было избыточно наполнено тоской, отвращением и непрекращающимся страданием. Сначала, ухватив о. Петра за руки, его волокли по коридору. Вряд ли это был коридор того самого этажа, куда волчонок привел его к начальнику тюрьмы. Заключенный номер… какой у меня номер? Мой номер сто пятнадцать. Bogoljubov, sagen Sie mir bitte Ihre Nummer. Meine Nummer, Herr Lehrer, ist… сто… fünfzehn… Забыл, как по-немецки сто. Sehr schleht, Bogoljubov. Zwei. Вспомнил, Herr Leherer, вспомнил! Hundert будет по-немецки сто. Но зато я знаю, что у начальника тюрьмы жена читает Евангелие, а гражданин Крюков ей это запрещает. Не обижай человека, который у тебя. Жено! Зачтется тебе слово твое благое. Ибо если бы это был тот самый коридор, то куда подевалась ковровая дорожка, скрывавшая каменный пол, о который теперь так больно билась его голова? Не могу вспомнить. Сто. Hundert. Сто пятнадцать. Камера тридцать два. Нахожусь в тюрьмах, лагерях и ссылках двенадцать лет. Herr Lehrer, будьте милосердны. Fater – Отец. Будьте же милосердны, как милосерден Отец наш Небесный! О-о-о… Но отчего на мне иссякло милосердие Его? Отчего Он отвратил от меня Лик Свой? Окружил меня мраком? Бросил в огонь, без остатка истребляющий меня? Покажи мне грех мой, и тогда суди меня! Открой мне мою вину, и тогда я сам устыжусь себя и воскликну: горе семени отца моего, излившемуся в лоно матери моей! чреву, выносившему меня! сосцам, давшим мне первую пищу мою! О, если бы я знал проступок мой – тот, что превзошел меру давным-давно ведомого Тебе человеческого беззакония! Я бы тогда понял, отчего именно на мне истощилось Твое терпение. Не знаю. Не вижу. Не понимаю. Оставим. Не буду докучать Имеющему все права на мою жизнь и на мою смерть. Но больно же мне, больно! Не мертвая еще моя голова, чтобы так стучать ею о каменный пол! Святой и Великий четверток сегодня. Волчонок сказал. Стихиры на Господи воззвах, глас второй… Исцеляющего страсти ко страстям уготовляют… Но какие я исцелил и у кого страсти, Боже мой?! Есть ли на белом свете душа живая, которая ушла бы от меня без тяготившего ее прежде бремени мрачных предчувствий, иссушающего отчаяния и сокрушительного безверия? Для меня же воистину уготовлены страсти… Пойду по Виа Долороза с утешающей мыслью, что всякий скорбный путь завершается Голгофой. Или ковровая дорожка принадлежала одному миру, он же похищен силами ада и подвергается насильственному перемещению в другой, ему пока неведомый. Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его… Высоко вверху светили лампы, распространяя возле себя облака ядовито-желтого света; стены отвратительного темно-зеленого цвета тянулись по обе стороны; двери, правда, отчего-то попадались гораздо реже, и цвет их был здесь другой: либо грязно-коричневый, вызывающий удушающую тоску, либо красный, но то ли по чьей-то идиотской прихоти, то ли по недостатку краски ощутимо разбавленный темно-серым, отчего образовалось сочетание, взглянув на которое, хотелось немедля закрыть глаза и умереть. Это ад или, по крайней мере, дорога к нему. Глумливые бесовские голоса над ним.
   Бес соболезнующий (осуждающе): Ты не очень-то распиз…ливай. Человек все-таки, не бревно.
   Бес ожесточившийся (равнодушно): Да его хоть за яйца ташши. Мертвяк мертвяком.
   Бес надзирающий (начальственно): Поаккуратней вы там! Я из-за вас омандя…аться не желаю!
   Бес ожесточившийся (посмеиваясь): Тады тебя, Петрович, два члена из Москвы отсношают, куды захотят: хучь в рот, хучь в жопу.
   Бес надзирающий (злобно): Мать я твою у…б через семь ворот с бл…им присвистом! Я чо – молчать, что ли, буду? Я так и доложу: два трандюка с монтировками не тащили, а туркали!
   Бес соболезнующий (всполошившись): Ботинок у него, ботинок умандюлил!
   Бес надзирающий (кричит): Погодь тащить-то! Я счас… надену… ему… Ну и фиг! В етом его башмаке, б… буду, только на том свете польку-бабочку плясать!
   Бес соболезнующий (со вздохом): Все там будем.
   Бес ожесточившийся (с еще большей злобой): Ташши его, суку, живей!
   Бес соболезнующий (укоряюще): У тебя, Федь, жалости ни х…я. Он и так хрипит, вроде коня загнанного. Ишь… Видать, славно ево упиз…рили.
   Бес ожесточившийся (бормочет, тяжело дыша): Давно бы шлепнули. Х…ли возиться, таскать туды-сюды. Счас допросят, потом велят его назад в камеру мандовать… Порядки е…ные. Ежели и на том свете так, то что там, что здесь – только х… на х… менять, зря время терять.
   Бес надзирающий (строго): Ты про порядки давай помалкивай. А то тебя, как ево, потащат.
   Бес ожесточившийся (примирительно): Да ладно тебе… Слова не скажи.
   Бес соболезнующий (задумчиво): А ведь и вправду… Помрешь, а дальше? Куды переп…ливаться? Ночью в башку взбредет – и ни х…, ни в одном тебе глазу сна нет.
   Бес ожесточившийся (с яростью): Ты, б…, тупой, как три х… вместе. Тебе думать вообще не положено! Дашь дуба – я тя, сукой буду, закопаю по первое число! На твой шкворень три лишние лопаты кину, чтобы не встал сдуру.
   Бес надзирающий (рассудительно): Встает только кого через повешение.
   – Стойте! – как мог громко сказал о. Петр. – Голову отбили… Встать помогите. Сам пойду.
   Бес соболезнующий (вопросительно): Он вроде чего-то там… Вроде говорил что-то…
   Бес ожесточившийся (с презрительной насмешкой): Вроде Володи… Не слыхал, что ли, как мертвяки последним духом пердят?
   Бес соболезнующий (колеблясь): Да мы его еще живого брали…
   Бес ожесточившийся (бурчит): Х… его разберет, живой он был или мертвый…
   – Да стойте же вы! – из последних сил крикнул о. Петр. – Отпустите! Сам я пойду!
   Бес надзирающий (решительно): А ведь это он голос подал… Кончайте его тащить. Поднимите. Тут вон она, пятая камера, два шага.
   Те же жесткие сильные руки, крепкой хваткой державшие о. Петра за кисти, теперь ухватили его под мышки и поставили на ноги. Голова у него сразу пошла кругом, он пошатнулся, и кто-то из троих бесов заметил, смеясь, что наш поп будто с крестин.
   – Вас крещу, – задыхаясь, молвил о. Петр, – Слезами и кровью крещу. И вас, и всю Россию.
   Медленно кружился над ним потолок, кружился, замирал и снова кружился ярко-желтый, ядовитый туман. Тоска, как перед рвотой, овладела о. Петром. Кто избавит меня от сего тела смерти? Кто окончит страдания мои? Кто навсегда меня освободит? Здесь ад и бесы. Голову избили о каменный пол. Не о блаженстве Твоем взываю, Господи! Знаю, что недостоин. Но избави меня от мучений, Боже, Боже спасения моего… И уста моя возвестят хвалу Твою. Нужна ли Тебе моя хвала? Петр, Петр, совсем близко прозвучал голос, полный такой любви, сострадания и участия, что о. Петр прослезился от счастья. И тоска исчезла. Иди, чадо верное. Сретение наше скоро будет. Потерпи.
   – Ты, поп, особо не напрягайся. Мы тут все крещеные, – с насмешкой сказал бес ожесточившийся, по виду – невысокий мужичок с лицом, отчасти напоминающим картофелину средних размеров, с маленькими дырочками для глаз и бугристым выступом носа.
   – Давай, поп, шевели ногами, – поторопил бес надзирающий. – Из Москвы по твою душу скоро пожалуют. А ты, – велел он соболезнующему, – держи ево покрепше. А то опять он тут е…ся как на лестнице, а нам предъявлять…
   И на них обоих со вниманием глянул о. Петр и увидел высокого парня, ладно перепоясанного ремнем и портупеей, и другого, пониже и пошире, с усердно нахмуренными густыми бровями.
   – Шагай! – грозно насупился бес соболезнующий и осторожно потянул о. Петра за руку.
   Тот шаркнул раз-другой своими пудовыми башмаками и остановился. Дышать ему стало нечем, и с длинными знобящими перебоями застучало сердце. «Погоди малость», – хотел он сказать, но вместо этого из его полузадушенного горла вырвался нечленораздельный хрип.
   – Пошли! – уже сильнее потянул его соболезнующий бес.
   – Да ты дай ему в очко, е…ть мой х…, он, как сокол, б… буду, орлом полетит!
   – Ну… рас…делся, – неодобрительно откликнулся бес надзирающий, которого, честно говоря, язык не поворачивался теперь назвать «бесом»: до того располагал он к себе своей ладной статью и открытым лицом. Впрочем, разве не был Денница первым красавцем, что, может быть, даже подтолкнуло его к дерзкому шагу? – Ты, поп, отдышись. До камеры доползем, там тебе, может, чайку дадут.
   В пятой камере на оббитом серой жестью столе и в самом деле стояла кружка с чаем, уже, правда, порядочно остывшим, и лежал ломоть черного сырого хлеба. По одну сторону стола стояли два стула, по другую – намертво привинченная к полу табуретка, на которую о. Петру указано было сесть. Он сел и с чувством вдруг пробудившейся жажды чуть ли не залпом выпил всю кружку и только потом принялся за хлеб, отламывал от ломтя маленькие кусочки, долго держал их во рту, медленно, с наслаждением пережевывал и с сожалением глотал. Бесы ушли. Ушел и волчонок, дождавшийся в пятой камере о. Петра и передавший его сменщику – тоже младшему лейтенанту, но пожилому, с морщинистым лицом и отвисшей, как у индюка, кожей подбородка.
   – Ну, поп, прощай, – сказал волчонок.
   – И вы, – невнятно проговорил трудившийся над хлебом о. Петр, – гражданин начальник… прощайте… Но мы еще встретимся, не сомневайтесь…
   – Где это он тебе свиданку назначает? – спросил у младшего лейтенанта молодого младший лейтенант пожилой.
   Молодой без лишних слов указал на потолок.
   – Совсем с болта сорвался?
   Волчонок бросил задумчивый взгляд на о. Петра, пожал плечами и закрыл за собой дверь.
   – Кончай жрать, – с тихой ненавистью приказал младший лейтенант, давно, надо полагать, расставшийся с мыслями о следующем звании, повышении оклада, увеличении пищевого довольствия и прочих не очень хитрых, но зато весьма существенных преимуществах всего лишь одного нового кубика в петлицах. Как долго и трудно выбивался из вертухаев, карабкался по треклятой лестнице вверх – но, растеряв волосы, зубы, покрывшись морщинами, уснастив подбородок отвисшим мешочком кожи, в который вечно злая от неудавшейся жизни законная его супруга тыкала пальцем, приговаривая, что обзавелся-де мой урод второй мошонкой для бесполезных яиц, он однажды с беспощадной ясностью понял, что ничего больше не будет, ждать нечего, что он так и сдохнет здесь, возле опостылевшей тюрьмы, в говенном этом городке, где у него догнивающий дом в две комнаты, кухня, сарай с дровами и нужник во дворе, в котором иди-ка посиди, когда в заднем проходе щемят и жалят прямо в сердце проклятые шишки, а на дворе все задубело в свирепом, под пятьдесят, морозе.
   Любил ли он кого-нибудь? Да, любил. Свою собаку, хорошей породы овчарку, суку с густым коричнево-золотистым подшерстком, и ей, ненавидящим взглядом полоснув жену, мог отдать лучший в доме кусок мяса. Теплым шершавым языком она благодарно лизала ему руки, всех же остальных, в том числе и жену, готова была порвать по малейшему его знаку, по движению бровей, по едва заметному кивку головы. Собаку любил и знал, что она единственная будет тосковать по нему, когда его заколотят в ящик, отвезут на кладбище и опустят в наспех вырытую могилу. По ночам, страдая бессонницей, с тупой тяжестью на сердце слушая храп жены и мстительно утешая себя тем, что когда-нибудь или язык ее застрянет в глотке, или она задохнется от собственных бульканий, присвистов и всхлипов, или, в конце концов, он сам навсегда избавит ее от мерзкой привычки, одним взмахом перерезав ей горло острым ножом, он в то же время обдумывал самое заветное свое желание: чтобы собаку положили вместе с ним в гроб. Или хотя бы в одну с ним могилу. Был же когда-то такой обычай. Еще, кажется, и жен закалывали, чтобы похоронить вместе с мужьями, но его передергивало от одной только мысли, что и в могиле она будет лежать вместе с ним. На хуй! Только собаку. Однако ни среди сослуживцев, ни среди знакомых в городке (а они и были почти сплошь сослуживцы) ведь не найдется никого, кто бы исполнил его последнюю священную волю. Блажь, они скажут. Умник какой-нибудь непременно отыщется и вякнет про пережитки древности. Парторг, гнида, руками разведет: «Я не говорю – человека… Но коммуниста – с собакой? Ни в какие ворота, товари-и-и-щ-щ-и…» В харю бы ему поганую влепить из могилы: «Я тебе, падла, не товарищ. У меня один товарищ мой любимый – Мирта, сука моя, да вы ее без меня пристрелите и на помойку…» Сослуживцев терпеть не мог.
   А этих вот – он уставил тяжелый взгляд на о. Петра, подбиравшего со стола крошки хлеба и отправлявшего их в беззубый рот, – была бы его воля, всех к стенке, а сам к пулемету. Из-за них все не так. Кремль они затевали взрывать (хотя, ежели честно, кому он на хрен нужен, чтоб его взрывать)? Хотели отравить кого-то из вождей, будто бы даже самого товарища Сталина (а то он сам мало народа передавил)? Или руки у них чесались пускать под откос поезда с мирными гражданами и стратегическими грузами, разрушать наши заводы и с помощью ящура губить советский крупный рогатый скот (если осталось, что губить)? Кремль! Сталин! Поезда и заводы! Коровы! Хренотень. Жвачка для дураков. Брехня газетная. У власти свой план и свой расчет. Он своим умом его раскусил и одобрил. Жизнь может быть только тогда устроена более или менее сносно, когда в головах у народа нет разнобоя. Поэтому в тюрьмах закрыты те, кто еще желает думать по-своему. Никакое государство такого блядства не потерпит. Напечатано, к примеру, в «Правде» и по радио говорят: бога нет. А этот поп, беззубым ртом дожевывающий крошки? Чего он сидит – и уже, небось, не первый год сидит, иначе не превратился бы в доходягу? И спрашивать не надо: думает, что бог есть. Так ведь сказано властью: не было, нет и никогда не будет! Сказано?! Так куда ты лезешь, умник хренов! Или не слышал, какую дали команду роте и куда она – ать-два-левой! левой! – как один человек пошагала? Он тяжело опустил на стол крепко сжатые кулаки. Били сегодня этого попа – вон и лоб в бинтах, и нос распух. Похоже, сломан. А надо бы ему еще и от себя добавить. Чтобы понял, что ничем он не лучше. Чтобы не лез со своим богом. Чтобы думал, как все. Ненависть поднималась в нем и мутила рассудок. Чай, тварюга, пил, а у него в глотке после вчерашнего спирта сушняк, как в пустыне Сахара. А ведь просил утром жену, чтоб заварила. Гадина. Ты суке своей драгоценной разносолы готовишь, заодно и сам пожри. Ей-богу, самого себя завязал в три узла, чтобы не въебашить ей дубовым поленом по голове с закрученными на бумажки жиденькими волосами!
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 [42] 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация