А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Там, где престол сатаны. Том 2" (страница 41)

   «Смотри!» – указал о. Иоанн, когда они вступили в длинный коридор, столь узкий, что, раскинув руки, можно было без труда коснуться ими холодных влажных стен. Он взглянул – и душа его замерла в безмолвном благоговении. И слева, и справа сверху донизу устроены были ниши, иные закрытые мраморными плитами, иные же доступные взору вдруг оробевшего посетителя, различающего в их глубине неприкровенный свод черепа, матово светящийся янтарно-желтой наготой и внушающий затаенный ужас пустыми глазницами и открытыми в вечной усмешке крупными зубами… Несколько выбеленных временем костей покоились рядом. Locus[24] древних христианских усыпальниц. Catacumba.[25] На одной из досок можно было еще различить прощальные слова, которыми родные провожали усопшего в лучший мир: «in pace Domini dormias»;[26] на другой едва был виден голубок с оливковой ветвью в клюве – надо полагать, тот самый, выпущенный праведным Ноем с ковчега, перемахнувший воды потопа и чуть живой возвратившийся с ветвью и радостной вестью, что земля уже близка; на третьей о. Петр заметил якорь, обозначавший, должно быть, последнюю гавань, куда навечно причалил корабль чьей-то жизни.
   Коридор иногда расширялся и превращался в комнату, либо круглую, либо квадратную или даже треугольную с непременными изображениями на стенах и потолке, хотя и попорченными крупными оспинами времени, но каким-то чудом донесшими и сквозь века, и сквозь свой ущербный вид первоначальный свет, трогательную простоту и все обымающую любовь. Будто из материнской утробы, Иона вылезает из чрева кита в серо-зеленые воды океана, сверху и снизу ограниченные терракотового цвета берегами; похотливые и злобные старцы клевещут на прекрасную Сусанну, которая стоит, раскинув руки, и громким голосом взывает и к прежде умершим, и к ныне еще живым: «Боже вечный, Ты знаешь, что они ложно свидетельствовали против меня!» (поистине, слава Богу, пославшего защитником ее супружеской чистоты и обличителем седовласых сластолюбцев мудрого юношу Даниила, ему же честь и хвала во веки веков, аминь!); жезлом, несколько, правда, искривленным Моисей высекает воду из скалы; невредимыми стоят в огне три отрока; Авраам в белом одеянии скорбным жестом указывает Исааку, куда следует положить связку хвороста для всесожжения; Добрый Пастырь с овечкой на раменах, двумя овцами слева и справа и птицами, сидящими на зеленых деревьях чуть выше Его головы…
   Еще несколько шагов прошел о. Петр, свернул вслед за папой налево и увидел, как им навстречу поднимается согбенный старичок в белом балахончике и с лицом, светящимся улыбкой. «Радость моя!» – так обратился он сначала к отцу, а затем и к сыну. «Благослови, отче Симеон, – сказал папа, склоняясь под благословляющую руку старца. – Вот, – указал он затем на сына, – иерей Петр. Привел его к тебе для вечного упокоения в сонме мучеников, приявших смерть Христа ради». – «Иди ко мне, чадо, – поманил Симеон о. Петра. – Наклонись, я тебя поцелую». Ледяными губами он коснулся лба о. Петра, перекрестил и легонько толкнул в плечо: «Ступай с Богом. Ложись. Вон твое место». Маловата была о. Петру приготовленная ему ниша. «Отче Симеон, папа, – забравшись внутрь и пристраиваясь, пожаловался он, – мне ног не вытянуть». – «Не было тут домовины тебе по росту, чадо мое, – отозвался Симеон. – Потерпи малость. Зато по небесному лугу босыми ногами вскорости походишь. Как хорошо!» Появился, слышал о. Петр, кто-то третий и со скрипом, закрыл наглухо нишу мраморной доской. Мрак все затопил.
   В два голоса старец и папа читали древнюю молитву, прощаясь с о. Петром и напутствуя его туда, где нет ни печали, ни слез, ни воздыханий, а жизнь вечная: «Господи, освободи душу Твоего раба, как Ты освободил Еноха и Илию от общей смерти века, как Ты освободил Ноя от потопа, как Ты освободил Иова от мучений, как освободил Исаака от жертвенного заколения рукою отца своего Авраама…»
   Лежа в густой, непроглядной тьме, и внимая слабым голосам папы и старца, поддержать которого в горькую минуту вскрытия его гроба и предания всеобщему обозрению всечестных его останков однажды отправились втроем в Шатровскую обитель: о. Иоанн и Петр с Александром, два сына, третий же накануне исчез, не оставив о себе никакой вести… Боже! как давно это было! как пронзительно скрипели полозья саней, слепил снег, сверкая под ярким морозным солнцем, и как поднимались за сосновым бором купола и кресты Успенского собора, будто только что извлеченные из горнила холодного огня… и папа был жив, и брат Александр был рядом… где ты, брат милый? если жив, молись за меня; если же скрылся в смертной сени, то жди: скоро увидимся и с любовью друг друга обнимем… Он вдруг заплакал тихими, счастливыми слезами. Ухожу. Сейчас засну – а проснусь уже там, в ясном свете невечернего дня. Однако жалость по оставленной навсегда грешной земле щемила сердце. Подумать только, сколь многими ее красотами не довелось ему порадовать душу, сколь многим великим событиям не суждено ему было стать очевидцем! Взять ту же Россию, горькое, но чудно изукрашенное Отечество наше. Гляделся ли он в светлое око земли, славное озеро Байкал? Слышал ли торжественно-грозный гул падающих с высоты вод Кивача? Ходил ли на крепком баркасе к Валааму, пречудному острову и в некотором смысле русскому Афону? И счастливым праздным обывателем прогуливался ли неспешным шагом по берегам Невы, любуясь чуть меркнущими, с перистыми легкими облаками небесами белых ночей? Вечным сном засыпаю, други, не насладившись вволю красотой родной земли. И за пределами России оставляю два места, с юных лет манившие к себе: Святая Земля со Святым градом Иерусалимом, где особенно желал бы побывать в Гефсимании, посидеть под сенью древних олив, прикоснуться губами к их шершавой, толстой коре и утешить себя мыслью, что именно они были свидетелями борений Спасителя, видели падающий с Его чела на землю кровавый пот и робко шелестели серебристой листвой, когда с небес Ему в помощь прилетел посланный Отцом Ангел… И Рим, Рим хотел бы он посетить, а там, среди всех святых церквей, одну, под названием «Sсala Santa», «Святая лестница», где будто бы от дверей вела вверх та самая лестница, по которой Иисус восходил к Лифостротону, к Пилату, отдавшему Его на поругание и распятие. Следовало подниматься на коленях по ступеням ее. Ах, уж он бы не пожалел коленей! И в Гефсимании, подле молящегося в кровавом поту Иисуса никогда бы не заснул. Побудьте здесь и бодрствуйте со Мной. Не заснул бы, Господи, даже и от печали глубокой, овладевшей Твоими учениками!
   Все зарекаемся – и все спим.
   – Открой глаза! Открой, тебе говорят, поп еб…ий! – услышал он и, встряхнув головой, с усилием разомкнул веки.
   Но где то подземелье чудесное, откуда открывается прямой путь в небесные луга? Где ниша с ее непроглядным мраком, в которой должен был отплыть он из этого мира в другой? Где напутствовавшие его в дальнюю дорогу дорогие люди: папа и преподобный Симеон? И провожавший его Пастырь Добрый с овечкой на раменах – где Он?
   – Вот, товарищ старший лейтенант, – указывая на о. Петра, докладывал маленький злобный волчонок, – всякую минуту норовит, сволочь, поспать.
   Старший лейтенант, мужик здоровый, пузатый, широкоплечий, со светлым русым чубчиком над белесыми глазами, неудержимо зевал.
   – А-а-а-х… Раздирает, дьявол, ну сил моих нет, до того к Таньке под бок охота. Опять этот поп… Я Крюкову рапорт писал – враг Советской власти, его давно в расход пора… А у нашего начальничка кишка тонка самому решать. Да еще Москва тормозит. Вот, говорит, из Москвы приедут, и пусть…
   – Приехали? – с жадным любопытством спросил у старшего лейтенанта младший.
   Тот медленно кивнул.
   – Приехали… Они еще потолковать с ним, – кивнул он на о. Петра, – желают… А чего гово-о-о-р-и-и-ть, – длинно зевнул он, – все переговорено. Ничего поп им не скажет. Я эту породу хорошо знаю.
   Он тяжело, вперевалку шагнул к стулу, на котором сидел о. Петр, и равнодушно сказал:
   – Встать.
   Стараясь не опираться на правую ногу, о. Петр неловко и медленно поднялся и тут же, потеряв сознание, рухнул от короткого беспощадного удара в лицо. Над его распластавшимся на полу телом старший наставлял младшего:
   – Ты ему сидеть особо не давай. Вон к стенке поставь и пусть стоит – привыкает… Утром уведешь в камеру. Да не к нему, не в тридцать вторую, чтоб он там спать завалился, а сюда, в пятую, для допросов. Там тебя сменят, а потом и эти… а-а-х-х-х… – он потянулся и зевнул, – из Москвы… они с ним будут работать. Пустое дело.

   3

   Нос мне сломал. Палач. Мерзавец. Сосуд скверны. Пес последний, беззащитного бить. В другие-то времена я бы тебе, нечисть, башку свернул.
   Из носа лилась кровь, жгла обожженная папиросой щека, дергало лоб и правая нога горела лютым огнем. Худо мне, Господи.
   Душа милая, в чем держишься?
   Лучше бы конвойный на Соловках меня вместе с отцом дьяконом пристрелил.
   Он долго поднимался на колени, затем, покачиваясь и опираясь руками об пол, стоял будто на четырех лапах, с горькой усмешкой глядя на себя со стороны и находя, что похож на старого, больного, да к тому же основательно покалеченного пса. Горло ему вдруг перехватило, и, давясь слезами, он беззвучно зарыдал – от боли, унижения, собственной немощи, от сухой безжалостной ясности собственной кончины: забьют как скотину и будто падаль бросят в наспех отрытую яму.
   Раздавили они меня. Во времена оны, когда был он человек свободный, и, помнится, помимо свободы у него был еще и свой дом, от крыльца которого к калитке вела чудесная дорожка, им самим по бокам старательно выложенная камнями, Аннушкой же обсаженная левкоями, летними вечерами наполнявшими и палисадник, и дом сладостным благоуханием райского луга. И разве, идучи из дома в храм, не случалось ему задерживать шаг, чтобы не погубить крохотную жизнь перебегавшего ему путь муравья? Разве не вставал он как вкопанный, ожидая, пока пересечет дорожку неспешно ползущий жук с твердыми радужными надкрыльями? Разве не застывал он с нелепо поднятой ногой, слыша за спиной тихий Аннушкин смех, дабы, не приведи Господь, не опустить ее на розового дождевого червя, рискнувшего на опасное путешествие то ли в поисках лучшей участи, то ли повинуясь присущей всем извечной страсти открытия новых земель? Разве не ощущал при этом свое великое и трогательное единство со всякой тварью Божьей, ползущей, и пробегающей мимо, и порхающей у него над головой? Сестра моя птица, и брат – муравей. И разве не верил, что всякое творение создано Господом для прославления Его величия и потому само по себе бесценно? Бог печалится, когда нога человека намеренно втаптывает в прах безгрешного муравья. А по мне, сыну и пастырю Его, прольет ли Он слезу, видя, как меня топчут, гноят в заточении, истязают, чтобы затем убить? Забери меня скорей, Господи! Забери меня, и это будет милость Твоя ко мне, превосходящая милость моего рождения!
   – Очухался… поп? – из-за начальственного стола спросил маленький младший лейтенант.
   – Воды… – с трудом забравшись на стул, сквозь стиснутое горло выдавил о. Петр. – Пить… лицо умыть…
   Он едва смог глотнуть из стакана. Затем ему надо было взять стакан другой, левой рукой, правой же достать платок, смочить и вытереть им лицо. Руки тряслись. Нос изнутри будто рвали острыми крючками, и каждое прикосновение к нему саднящей болью кусало сердце. Он опустил руки. Устал.
   – Нос… мне… сломал? – чужим голосом спросил о. Петр.
   – Сопли красные ты размазал, – брезгливо заметил волчонок. – Тут у начальника тряпка, стол вытирать… На, утрись.
   И эту тряпку о. Петр смочил остатками воды и сначала приложил к глазам, а потом осторожно провел ею по лицу.
   – Сойдет, – кивнул младший лейтенант. – Ты посиди малость… Отдышись. Не спи! А после к стене встанешь.
   – Ты… парень… в уме? Я минуты не простою.
   – Я тебе, поп, не парень, а гражданин начальник. Мне сказано, чтоб ты стоял, и ты встанешь!
   – Да как?! – со стоном вымолвил о. Петр.
   – Как х…й перед пиз…ой! – победно отчеканил младший лейтенант.
   – У-у-у… – тихо провыл о. Петр.
   Забери меня, Господи. Смилуйся надо мной. Ты еси Воскресение и Жизнь, но сам Ты рек ученикам Своим, что не воскреснет зерно, не павшее в землю и не истлевшее в ней. Ты видел меня, Господи, еще во утробе матери моей; не скрыты от Тебя были кости мои, когда я созидаем был втайне; и в книге Твоей записаны все дни, для меня назначенные, когда еще ни одного из них не прожил я. Теперь, Господи, мера моя наполнилась, дни подошли к краю ее. Душу мою от всяческих уз разреши, чтобы не томилась она в измученной плоти, и на путь вечный направь меня. Ради имени Твоего, Господи, оживи меня смертью; ради правды Твоей выведи из напасти душу мою. Аминь. Сейчас волчонок мне встать прикажет. Встану и уйду. В какую страну идти? Пойду сначала туда, где меня ждут не дождутся; к родным моим отправлюсь, дабы не оставить их в безвестности о моей судьбе. Ты, Аннушка моя, прощай, голубка! Любовью твоей жил, но теперь крепкой сетью держит она меня в этом мире и мешает вольному моему странствию. Отпусти! И ты, Пашенька, дитя молитв наших, солнечный мальчик, – и ты забирай свою любовь ко мне, как я тебе возвращаю мою и от тебя навсегда ухожу. Во-он туда пойду, за Покшу, за луга, в Сангарский монастырь. В келию о. Гурия загляну, проведаю, лежит ли в стене за тремя кирпичами переданное бумаге последнее слово Патриарха. И успокоюсь: пусть лежит. Еще не время. И дальше пойду бесприютным странником, вместе со всяким дыханием моим повторяя в сердце: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного!» И увижу нищего, ютящегося у порога богатого дома, и признаю его, и поклонюсь ему, Божьему человеку. Иди, он мне шепнет, своим путем, а я здесь останусь, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду. Ты любил, с тоской промолвлю я, и тебя любили. Как мог ты в день свадьбы уйти с брачного ложа от милой невесты? Иди, путник, махнет мне нищий грязной рукой, не касайся моих ран… И дальше побреду и поздним вечером постучусь в ворота некоей христианской обители. Что ж? Не останется без ответа робкий мой стук. Выйдет привратник, человек лет шестидесяти, малого роста, широкоплечий и потому производящий впечатление квадратного, и голубенькими цепкими глазками сторожевой собаки примется долго и пристально рассматривать мои лохмотья и запачканные по самую щиколотку грязью босые ноги. Ступай прочь, бродяга, услышу я, наконец, от него. Нет у нас места таким, как ты! Но я раб Божий, в отчаянии кричу я ему, и я голоден и продрог! Он дверь затворяет. Засов в его мощных руках лязгает, и холодный этот звук бьет мне прямо в сердце. Некоторое время спустя я снова стучу. Он выглядывает и сулит угостить меня своей палкой. Но я раб Божий, я снова кричу. Ты вместе со мной Христа гонишь! Христос, с усмешкой отвечает он мне из-за двери, не стал бы якшаться с таким грязным бродягой. И в третий раз я стучу. Он выходит и, не говоря ни слова, пребольно бьет меня суковатой дубинкой. Хрустит под его ударом изможденная моя плоть. Ей-Богу, он мне сломал что-то – а! руку, которой я пытался заслониться. (Во святом крещении он получил, кстати, весьма достойное имя и прозывался братом Александром.) И я падаю, и горько плачу. Тупой болью охвачена моя рука от плеча до кончиков пальцев, нога мозжит, лоб дергает от некогда полученной раны, и кровь хлещет из носа – но мнится мне, что мука моей плоти лишь приближает меня к страданиям Христа, и оттого совершенная, чистая, светлая радость постепенно овладевает всем моим существом.
   Обитель же сия христианская основана во имя Валентина-бессребреника, странноприимца и милостивца. Отчего-то мучительно хотелось мне знать, какой это Валентин? Гностик? Быть не может. Один из четырех Валентинов-мучеников? Вряд ли. «Из новых он православных христиан, Валентин этот, – хрипит валяющийся у ворот (я его раньше не заметил) бродяга с посеревшей от грязи, а когда-то, должно быть, серебристо-седой бородой. – У них церковь только для своих». Помнится, даже лик Валентинов изображен был на вратах – сам седенький, и бородка седенькая, и взгляд умильный из-под седых, кустиками, бровей. И слова Спасителя он повторяет, в братском объятии раскинув ручки: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». – «Он успокоит, – ворчит, закутываясь в лохмотья, бродяга. – Сашку своего пошлет с дубиной… Даст по башке – и со святыми упокой».
   Дальше бреду я в края неведомые. Все больше нищих встречаю я на долгих дорогах, и горько и скорбно выплакивают они мне свои обиды! Господи! Переполнена земля страданиями человеческими. Чем я могу им помочь?! Слезы утру и о Тебе скажу, как Ты в рабском виде ходил посреди нас. Про всякую нашу слезу Он знает, я говорю, но, не оставляя, терзает меня, однако, искушающая мысль: знает ли? нужны ли Ему наши слезы?! Один же из них, бедный мой брат на коротких, выше колен, культях вместо ног (а вместо ступней, таким образом, у него по два слоя войлока на каждой ноге, обшитые кожей), услышав мои слова, валится на землю, бьет в нее кулаками и рычит жутким ревом издыхающего зверя: «Он и есть главный мучитель! Ему нравится, что я обрубок… Так будь же Он проклят всеми муками, которые я претерпел и которые мне еще предстоят! Проклят! Проклят! Проклят!» – «Брат! – из последних сил поднимаю его я, сам чуть не падая подле него. – Ты разве Иова не читал? Ты помнишь, жена сказала ему: “Похули Бога и умри”. Ты умереть хочешь?» Грудь его разрывается от воя. «Хочу-у! Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: зачался человек! Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева?! Все здесь как избавления жаждут смерти. Или ты жить хочешь?!»
   О, нет, не хочу. Как мне покойно было в том подземелье, куда привел меня папа и где приготовил мне погребальное ложе преподобный Симеон, молитвенник за всех Боголюбовых у престола Господня! Но позвольте… И душа, и разум мой восстают – не из гордости, нет, а из чувства попранной справедливости, которое все чаще доводит меня до исступления. Справедливость будет упразднена в главнейших основах, в глубинных своих корнях; она погибнет, подвергнувшись чудовищному извращению, если он станет молиться за Николая-Иуду. Я этому воспротивлюсь. Я его опровергну. Я ему не велю. Так и скажу при встрече: «Ты, отче, молись, но все-таки с разбором. За Искариота, небось, не молишься? За Каина-братоубийцу у Господа не просишь? Или просишь? Тогда и за того старшего лейтенанта, который меня изувечил, тоже просишь? И за волчонка младшего? И за всю их банду? Кто меня мучил, кто меня жены лишил, Богом мне данной, сына моего первенца, кто всю мою жизнь…» – «Радость моя! – с великой печалью отвечал он. – В меру каждого, но молюсь за всех. Все грешны, а я всех более. Иди и ты молись».
   Иду.
   Ты, царь-грешник, сына пытавший и убивший, и еще бессчетное множество людей положивший за вымороченную славу государства Российского, – я за тебя молюсь. Ты, дщерь вавилонская, тевтонская кровь, мужеубийца, ненасытная сластолюбица и искусная лицедейка, – и за тебя буду молиться. Ты, царь-отцеубийца, безвольный мечтатель, пустой фантазер, – и о тебе будет моя молитва. Ты, царь-бездарь, заморозивший Отечество пустым взглядом оловянных глаз, спавший под солдатской шинелью и распалявший слабый ум горделивым мечтанием о мировом могуществе России, то бишь о своей собственной славе, – и за тебя помолюсь. О, сколько же вас на одну несчастную мою Родину! И все вы, за исключением, быть может, лучшего из вас, хотя бы по его желанию избавить от рабского состояния подвластный ему народ, – все вы по скудости духа восприняли Божественное помазание как право на вседозволенность. Антихристовый деготь на ваши царские венцы вместо Духа Святого – такова цена вашему превозношению. Усердно молюсь, чтобы на том свете были вы нищими, калеками, бродягами и кандальниками; чтобы стали сиротами в казенном доме, арестантами в тюрьме, больными, издыхающими на улицах; чтобы вас оболгали, унизили, лишили слова в собственное оправдание, чтобы совершился над вами неправедный суд и чтобы вас били нещадным боем, прогоняли сквозь строй, гноили в рудниках, травили собаками, топили подо льдом и вынуждали к предательству, подлости и клевете. Молюсь, чтобы вы пострадали – как страдали замученные в ваше царство безвинные жертвы; чтобы вас гнали – как гнали их; чтобы вы просили именем Христовым – и чтобы вам в протянутую за подаянием руку вместо хлеба положили камень. Как им. Познайте всю муку века сего – и я, может быть, вас прощу. Я! я! я вас прощу, иерей Петр Боголюбов, лишенный забвения, обокраденный утешением и брошенный на растерзание палачам! А ты, царь последний… Плачу и рыдаю по твоим невинным деткам. И мое чадо у меня отняли – моими узами и моей неминуемой смертью. Но что ты посеял – то и пожал. В дупле твоей власти родился, вырос и набрал силу змий, а когда выполз – всех пожрал. Тебя, твою царицу, детей и слуг твоих, о. Иоанна, и тысячи, и тысячи, и многие десятки тысяч других людей твоего народа, за что и будет с тебя спрос на Страшном суде. И меня скоро втолкнут к змию в смрадную пасть. Господи, помилуй!
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 [41] 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация