А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Там, где престол сатаны. Том 2" (страница 36)

   Епископ притомился и сел на нары. Да ты, владыко, ложись. Ты умер давно и лежи, тебе никто слова не скажет, и «змей» не прошипит, горестно промолвил о. Петр и вытер набежавшие на глаза слезы. Покойнику можно лежать, а живому – нельзя. Теперь словно в тумане видел он вдалеке гору, за минувшую ночь одевшуюся в белую снеговую одежду. И вырубку перед лесом припорошил снег. Зима. Они с Павликом во-он там, под горой, построили себе теплый шалаш. Сынок трудился, таскал по еловой веточке, а вечером, у костра, засыпая, жался к отцу и уже сквозь сон бормотал: «У нас в шалаше тепло, как у Бога в раю…» А утром исчез. Даже ног не засунув в свои немецкие башмаки, о. Петр босым выбрался наружу, глянул влево, на тропинку в овраг, по дну которого бежал ручей и куда они вчера спускались с Павликом за водой, – но лежал на ней выпавший ночью нетронутый снег. Справа большая каменистая тропа поднималась вверх, в гору, и он, сбивая в кровь ноги, кинулся по ней, но, пробежав метров двадцать, остановился в изнеможении. Рвалось из груди, замирало и снова, как молотком, колотило в ребра сердце. Далеко вверху качалась перед ним белая вершина. Отдышавшись, он приставил ладони ко рту и крикнул: «Па-авлик! Павлуша!» – «Папочка!» – тотчас отозвался сынок. Был он на самом верху и оттуда прощально махал отцу рукой: «Папочка! Не ходи за мной!» – «Павлуша! – надрываясь, кричал о. Петр. – Сынок! Как же я без тебя?!» Но уже и на вершине не было Павлика, и только в утреннем ясном небе где-то высоко, возле угасающих звезд, проплыла и растаяла, не оставив следа, чья-то светлая тень. Вдруг мальчик с сияющими глазами неслышно вошел в камеру. «Павлик?» – неуверенно спросил о. Петр. «Т-с-с…» – мальчик приложил палец к губам и молча встал напротив о.
   Петра. Это был он, Павлик, чадо родное, высвеченный каким-то неземным светом, полный любви, добра, немного лукавый, как все детки, но это точно был он – родная его плоть и кровь. Он был совсем рядом – на расстоянии вытянутой руки, может быть, еще ближе, но обнять, приласкать, поцеловать его было строго-настрого запрещено. Кем? Отец Петр не знал, но повиновался. Уже и то было счастье, что он видел чуть скуластенькое – в Аннушку – личико его со вздернутым носиком, и чувство нежности, любви и скорби разрывало ему душу. Быть так близко и так далеко, словно в иных мирах или во сне…
   – Павлик! – несмотря на запрет, позвал он его и протянул к нему руки. Тотчас грохнула откинутая кормушка, и «змей», обшарив камеру зелеными глазами, прошипел:
   – С привидениями, что ли, болтаешь? Орешь на весь коридор. Начальнику доложу.
   Кормушка захлопнулась. Отец Петр оглянулся – пуста была камера. Все те же нары, умывальник, параша под ним… Слезы хлынули из его глаз, и, едва сдерживая рыдания, он снова подошел к окошку.
   Снег на вершине останется теперь до весны. С холодами он будет спускаться все ниже, ляжет на ветви елей, покроет вырубки перед тюрьмой и, будто саваном, окутает еще живую душу.

   2

   Ближе к ночи на о. Петра накатило удушье. Он захрипел, пытаясь вздохнуть, но горло ему словно сжал тесный обруч, а на грудь будто бы навалилась груда сырой тяжелой земли. «Как в могиле», – успел подумать он и потерял сознание. Когда он очнулся, прямо перед окошком висела луна, призрачный неживой ее свет проникал в камеру и сливался с таким же мертвым тусклым светом горящей под потолком лампочки. Глухая тишина стояла в тюрьме, только снизу изредка доносились чьи-то слабые крики. Вскоре смолкли и они, после чего вместо тяжелых шагов по коридору и скрипа ключей, открывающих дверь в его камеру, обостренным слухом он различил быструю пробежку чьих-то мягких лапок, а некоторое время спустя в ногах у себя увидел крупную крысу, тащившую за собой на веревочке крошечную фигурку мальчика с закрытыми глазами, в ком о. Петр тотчас признал Павлика и едва прохрипел:
   – Что с ним?!
   – Ты не волнуйся, – дружелюбно промолвила крыса, утерла передними лапками острую мордочку, и на глазах о. Петра превратилась в смуглого господина в черной паре с белой манишкой на груди, торчащими усами и бородкой с загнутым кверху лоснящимся концом. – Он спит. И во сне видит, как мы с тобой мило собеседуем.
   – Не собираюсь…
   Но господин уже сидел на табурете рядом с изголовьем о. Петра и протягивал ему железную кружку с водой.
   – Попей… Тебе легче будет.
   Отец Петр недоверчиво глотнул – но дышать ему и впрямь стало легче.
   – Вот видишь, – наставительно промолвил господин, совершенно непостижимым образом превратившийся из довольно крупной крысы, каковых в камере никогда не бывало, не только крыс, но даже мышей – так надежно были законопачены все щели и углы, в человека (если позволительно так назвать существо, минуту назад бегавшее на четырех мягких лапках с острыми коготками), кому, по крайней мере, судя по его внешнему виду, вполне можно было исполнять обязанности цермониймейстера как на торжествах, проникнутых печалью, вроде похорон или траурной годовщины, так и, напротив, на чьей-нибудь «золотой свадьбе», где сознание бок о бок прожитого полувека сообщает радостному поводу далеко не однозначный смысл. – А ты боялся. Можно подумать, я тебе чашу с цикутой… Не-ет, мой дорогой… А ты спи, спи, – велел он мальчику, заметив, что у того затрепетали веки. – Спи и на папочку смотри. Гляди, какой он у тебя старичок стал – сорок пять всего, а выглядит на все восемьдесят. – У Павлика из-под сомкнутых век покатились слезинки. – Жалеет папочку… Еще бы: краше в гроб кладут.
   – А ты помыкайся с мое. На Соловках помайся. В ссылках. Во внутренней на Лубянке два раза. Теперь вот здесь скоро три года. Я погляжу, какой ты молодец станешь.
   – Вот-вот, – с непонятным воодушевлением подхватил черный господин, не забывая, однако, время от времени приговаривать лежащему у него на руках крошечному Павлику: «Спи… спи…». – Я, собственно, потому и явился… С одной стороны, assuetudo,[19] с другой, condicio sine qua non,[20] если ты понимаешь прекраснейшую и благозвучнейшую латынь.
   – Учил когда-то… – нехотя отозвался о. Петр.
   – Ну да, ну да… Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь… Какой поэт! Легкость в мыслях необыкновенная, не про него ли сказано? Но я не об этом. Согласись, mon cher ami,[21] кто бы пустил сюда постороннего человека, если он не крыса? Я не любитель напяливать чужие шкуры, но ваша стража, мсье! Это не люди, это псы в образе человеческом! У меня, знаешь ли, и склонность, и, если желаешь, обязанность навещать узников. Гуманизм, мой милый, один из наших краеугольных камней. Принять в любящие руки только что отрубленную палачом голову, взять на добрую память пулю, пробившую сердце, или петлю, в которой только что был удавлен преступник, негодяй, убийца, а чаще всего вполне невинный человек… Я, если желаешь, был у Робеспьера, Дантона, Сен-Жюста, Нечаева… Я даже к Ленину в камеру заходил, когда он писал молоком какое-то тайное послание… Чушь какая-то, политика, я не вникал. От политики меня вообще тошнит. Само собой, правило везде одно: вход – рупь, выход – два, но разве деньги дороже милосердия?! Но здесь! Меня дважды чуть не проткнули штыком, пока я спешил навестить тебя и скрасить твое одиночество. Это у вас, в ваших баснях, твой тезка лежит в темнице, скованный цепями, с двумя стражами, да и у дверей еще охрана… Тут, разумеется, помощь свыше, ангел во всей красе и сиянии, но апостол спит, как мертвое тело, не чуя скорого избавления. Ангел пихает его в бок: будет тебе храпеть, бежим отсюда. И в мановение ока ни цепей, ни стражи, ни железных дверей. Свобода! Стражей, между прочим, Ирод казнил – как Гусев-Лейбзон казнил твоего отца, когда ты ударился в бега…
   – Замолчи! – рванулся было к незваному гостю о. Петр, но даже головы поднять не нашлось у него сил.
   – Тише, тише… Сыночка разбудишь. Он чудный мальчик, он подрастет, все поймет и рассудит, как муж разума и совета. Ты себе мечтай, как хочешь, но поповскую стезю он отвергнет раз и навсегда.
   Господин поочередно пригладил свои усы, добиваясь возможно более плавной закругленности их концов. Tempora mutantur et nos mutamur in illis.[22] Да, мой дорогой узник, ваше сословие долгие десятилетия будет презираемо, гонимо, оплевано, унижено и, главное, отравлено. Что же касается его возможного возрождения… Изящным движением тонкой смуглой руки он поправил загнутый конец бородки. Увы: гнилое дерево никогда не принесет доброго плода. Как там сказано в вашей книге: срубить и бросить в огонь?
   – Врата адовы не одолеют… – оцепеневшими губами едва вымолвил о. Петр.
   Ночной его собеседник искренне изумился. Кого? Русскую церковь? Да она уже давно в параличе, как весьма удачно выразился один ваш писатель, книги которого на его родине внесены в проскрипционные списки. Но побоку литературу! Предмет в высшей степени соблазнительный, а сочинители – народ ненадежный, себялюбивый, коварный. Дрянной народец, если уж безо всяких там масок-гримасок. Попробуй не похвали какую-нибудь его вещицу, которая, по чести, слова доброго не стоит. «Казя-базя» какая-нибудь. Убьет! А главное, полнейшее непонимание поэзии как причудливой амальгамы, где преступные наклонности вступают в сочетание с жертвенной любовью, в итоге чего из этого на здравый и пошлый смысл противоестественного союза рождается чудо. Сочинителю в одно ухо нашептывает дьявол (при этих словах на губах человека в черном мелькнула улыбка), а в другое – бог. Весь Шекспир из этого. Прости, заболтался. Приятно поговорить с понимающим человеком.
   – Спи, спи, Павлуша… Спи. Поцелуй своего папочку, знаешь, это так трогает родительское сердце. Умник.
   И хотя у нас нет времени, дабы рассуждать о предметах, не имеющих прямого отношения к жизни и смерти, замечу, что ваше излюбленное заклинание о вратах адовых и так далее и тому подобное отдает изрядной литературщиной. Либо мы вступаем в область исступленной и безудержной человеческой фантазии и кричим – каждый о своей церкви – врата адовы! врата адовы! плевать мы хотели на врата адовы! Либо мы отбрасываем прочь всякое неподобающее данному случаю легкомысленное сочинительство и ведем здравую речь о противостоянии церкви как целого, с Петром или без Петра в ее основании – это уже другой вопрос, цельному, умному и сильному противнику. Дом на Дом, Врата на Врата. Тогда и поглядим, чья возьмет. Лично у меня, снисходительно заметил ночной гость, ни малейших сомнений по сему поводу. Объяснить почему? Отец Петр вяло покачал головой, не поднимая ее с каменной подушки. Не надо. Если нет веры, то все остальное всего лишь игра в слова. Кто верует истинно, того врата адовы не одолеют. Позвольте, позвольте… Смуглый господин заерзал на табурете. Что значит – верует истинно? Полуграмотный молоканин вам скажет, что лишь его вера истинна и лишь она одна ведет к спасению. С таким credo вас из любого православного монастыря погонят взашей – по крайней мере, как злостного латинянина. Верует истинно! Эт-то, знаете ли, вовсе не аксиома, а теорема, да еще не из простых. Как, к примеру, относиться к материально-чувственному бытию? Или оно есть зло и, следовательно, на пути к богу требует аскетического умерщвления? Или же зло не само бытие, а мир, во зле лежащий и требующий от веры своего преображения, просветления, обóжения? Но ты (он вдруг стал о. Петру тыкать), я вижу, к мистике сейчас не расположен. Понимаю и некоторым образом даже сочувствую. Когда мистика перестает быть чисто умозрительным занятием и требует конкретных жизненных решений и поступков – тогда, как говаривал великий сказочник, из-под позолоты и выступает неподдельная свиная кожа наших убеждений. Некто рассуждает о себе, что он – адамант веры и уж ему-то совершенно точно врата адовы не грозят, а случись что – ползет на брюхе к власти и подобострастно вопрошает: чего изволите, дорогие мои? Взять хотя бы тебя.
   – Уйди. Не надо. Я устал, – гнал от себя назойливого ночного собеседника о. Петр.
   – Как хочешь, – пожал тот плечами. – Однако имей в виду: Павлик уйдет со мной. Пойдем, милый мальчик, – приторно-ласковым голосом обратился он к Павлуше. – Папочка устал от воспоминаний, жалости и чувства вины перед тобой.
   – Сынок! – о. Петр протянул руки к крошечному спящему мальчику. – Ты ему не верь. Я тебя очень люблю. Ты подрастешь и все поймешь. А пока мы с тобой только во сне можем видеться, но во сне люди тоже живут, иногда даже гораздо лучше, чем наяву. Скоро все изменится, вот увидишь, и мы будем вместе: ты, я и мама. Не уходи пока.
   – Тогда продолжим, – и человек в черном поудобней устроился на табурете. – А ты, Павлик, засыпай. Спи, детка, спи, и слушай, о чем мы тут толкуем с твоим папой.
   Уж ты ли не адамант! Уж ты ли не камень веры! Уж тебя ли не полоскали во всех щелоках! Но в конце концов им надоест возиться с тобой, и они тебя убьют. Шлепнут, как они здесь изящно выражаются. И ждать этого часа осталось, по моим предположениям, куда меньше, чем ты думаешь.
   Теперь пришла очередь о. Петра пожимать плечами, что он и сделал, попытавшись при этом хотя бы немного приподняться со своего в высшей степени неудобного ложа, каковое его намерение в зародыше было приостановлено гостем.
   – Мы спим, и мы лежим, – шепнул он. – Лежим себе на спинке… вот так… Головкой на подушечке… Это разве подушечка!.. придорожный камень – и тот, я полагаю, мягче!.. и собеседуем… О чем бишь мы? Ага!
   – А я перестал ждать, – успел вставить о. Петр. – Я готов.
   Ну-ну. Блажь – прости за грубое слово – бывает разных сортов. Есть среди прочих блажь мученичества, и мы вряд ли ошибемся, если укажем на ее несомненные признаки в твоем поведении. Исходя из нашего жизненного опыта, сроки и познания коего простираются далеко за границы человеческого воображения, советуем тебе: оставь! Право же, он не говорил, а изрекал, для чего, скорее всего, и выбрал форму первого лица множественного числа, каковую обыкновенно используют особы высочайшего положения: монархи, папы и патриархи, меж тем как он не был ни тем, ни другим, ни третьим, а всего лишь ловкой крысой, прикинувшейся приличного вида господином, или господином в черном, по необходимости принявшим облик твари с длинным хвостом и остренькими зубками. Для всякого мученика, заявил он, необходим противостоящий ему невежественный злодей. До смерти забивать камнями дико, но у фанатиков веры нет иного способа убеждения. Жестоко сталкивать убеленного сединами мужа с кровли храма, а затем еще и колотить его скалкой – но религиозное исступление подчас напоминает голодного зверя, пожирающего человеческую плоть. Варварство – распинать человека, да еще вниз головой, но в данном случае беспощадность закона сочеталась с мазохизмом жертвы, вытребовавшей себе чашу страданий поболее, чем у своего учителя. Человечество, утверждаем мы, настолько старо, что утратило всякий интерес к мученичеству.
   Можно было бы сказать, с тонкой усмешкой заметил ночной гость, что беда новых мучеников в том, что их уже не раз мучили и казнили. Зачем тебе путь, которым до тебя прошли многие? Или ты берешься утверждать, что тебя воодушевляют отталкивающие своим неблагообразием примеры гибели вышепомянутых приверженцев бредней плотника из Назарета? Не смеши. Кроме того, самой природе человека, а уж почему она такова, вопрос не к нам, а к ее создателю, несвойственна долгая и благодарная память. Уронил слезу и тут же забыл – се человек! Перед злодеем он испытывает куда большее благоговение, чем перед святым. Ты-то этого времени не застанешь, но пройдет всего-навсего лет пятьдесят, и безумная толпа во главе со своими пастырями будет вздыхать о главном палаче всей России, том самом, кто гноит тебя в тюрьме: «Святой Иосифе, моли бога о нас!» Credo quia absurdum est.[23] Не кажется ли, однако, тебе, что это слишком утонченно для России, у которой всегда был дурной вкус на вождей и чисто женственное влечение к силе?
   Словом, мы полагаем, что тебе следует хорошенько призадуматься перед тем, как – образно говоря – положить голову на плаху. Выбор, правда, у тебя невелик, и ты сам это знаешь. Если тебя до смерти (мы надеемся, ты не будешь в обиде за сей невольный каламбур) волнует вопрос, будет ли Русская церковь сергианской, против чего ты восстаешь всей душой, или кирилловской, чему ты наверняка был бы рад, мы тебе ответим с исчерпывающей полнотой: она будет позлащенным сосудом скверны, серебряной чашей мерзости, общедоступным театром соблазна, обмана и греха.
   Спросим: имея теперь точное представление, сколь безнадежному, более того – умирающему делу ты служишь, не пожелаешь ли разорвать все, что тебя связывало и доселе связывает с ним? По-прежнему ли безжизненная догма будет для тебя дороже судьбы твоих сердечно-близких – его, и он плавным, выверенным жестом указал на спящего Павлика, и ее?
   Вслед движению руки человека в черном о. Петр взглянул в угол камеры и вскрикнул:
   – Анечка!
   Она стояла, чуть наклонив голову, низко, почти по брови, повязанную платком, и сухими губами шептала: «Петенька… тяжко ждать… тяжко жить…»
   – Я вернусь, я вернусь! – словно безумный, завопил он.
   Крупная дрожь сотрясала его. Он во всем виноват. От него все несчастья. Иго Мое благо, и бремя Мое легко, Ты говоришь. Нет, Господи! Я изнемог под ношей Твоей. Супруга моя стала как тень. Сын мой обречен сиротству. Горек будет ему хлеб его жизни. Церковь, Сергий, Кирилл, Завещание – все это бури поднебесных высот, но у земной жизни есть свои неоспоримые права. От Тебя не отрекаюсь, но бремя Твое возле Твоих ног слагаю.
   Мужественный шаг, достойные слова, похвальное решение, одобрил о. Петра ночной гость. Зная жестокую мстительность захвативших Россию людей, мы даже вообразить страшимся судьбу твоих близких, когда тебя приговорят и уничтожат. Да, поступок в высшей степени ответственный, ибо мы отлично понимаем, сколь непросто он дался тебе, иерею по духу и плоти. Но, говоря по чести, мы ожидаем от тебя большего дерзновения. Смелей! Сжигай за собой мосты! Объяви ему – и он возвел темный взор к потолку, где день и ночь тускло светила лампочка в железном решетчатом колпаке, – что отныне ты начинаешь новую жизнь, свободную от бога и ранее взятых перед ним обязательств. Мы выведем тебя из этой темницы и сохраним тебе жизнь – но при одном условии. Убей в себе бога! Убей! Убей! Крошечный Павлик заплакал. И сынок будет с тобой. И жена. Весь мир будет твой – но в душе твоей не должно быть бога. И ты убьешь его в себе, зашептал черный человек, склонившись над о. Петром, не правда ли? Твоя тюрьма – это он; твои страдания – это он; слезы твоих близких – это он. Где ты жил раньше? В яме, полной отбросов и нечистот. В норе, вроде той, в какую забивается больное животное, дабы испустить там дух. В подполе, где нельзя выпрямиться и встать во весь рост. Так выходи же на вольный воздух и под завывания ветра, раскаты грома и всполохи молний прими новое крещение – сокрушающим и очищающим ливнем! Разогни ноющую от бесконечных поклонов спину, выпрямись и будь свободным! Очнись!
   – Отец Петр! Отец Петр! – будто бы откуда-то с высоты донеслось до него. – Да очнись ты за ради Христа! Не дай Бог, проверка пойдет!
   Он с трудом открыл глаза. На краешке нар сидел и тряс о. Петра за плечо сменивший «змея» Митя – крупный мужик лет сорока с багровым шрамом, пересекавшим его лицо наискось: от правой скулы до подбородка и придававшим ему свирепое выражение разбойника с большой дороги. Это был след от сабли австрийского улана, мета войны, крови и смерти, едва не похитившей молоденького русского пехотинца, но отступившей перед его ангелом-хранителем и оставившей Митеньку для радостей и горестей быстротекущей жизни, веры в Бога и сострадания к людям. По своей доброй воле и благословению священника каким-то чудом еще не закрытой в этом мрачном городке церкви стал он единственной и, само собой, тайной связью о. Петра с миром, рискуя оставить жену вдовой, а двух детишек – сиротами.
   – Ты лежал, как мертвяк. Я грешным делом подумал – все, отмучился батюшка, а потом гляжу: дышишь. На-ка водички, полегшает…
   – Я… пил… – с трудом вымолвил о. Петр.
   – Попей, попей, – шептал Митя, одной рукой поднося к его рту кружку, а другой приподнимая ему голову. – Вот…
   От холодной воды стало легче. Сознание прояснилось, и он сказал, с усилием преодолевая косность языка и губ:
   – Ко мне… сатана… приходил…
   – Будет тебе, отец! – ласково укорил его Митя. – Столько лет маяться – кто хошь привидится. На-ка… Тебе о. Никандр Дары прислал. Вот… – извлек он из-за пазухи маленький стеклянный штофик, крепко заткнутый пробкой. – Я воду-то вылью и Дары в кружку… Вот… Но ты потреби не медля. А я через день опять дежурный, может, бумагу тебе с карандашом принесу, записочку домой отпишешь. Пошел я. Благослови.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 [36] 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация