А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Там, где престол сатаны. Том 2" (страница 35)

   Часть шестая
   Узник № 115

   Глава первая
   Среда

   1

   Последним пристанищем о. Петра Боголюбова на этой земле была одиночная камера на третьем этаже тюрьмы в одном из маленьких мрачных городков Северного Урала. Было в камере окошко, снаружи взятое в ржавый намордник, были нары с тощим тюфяком, жесткой плоской подушкой и старым поистершимся одеялом, рукомойник над парашей, железная дверь с круглым глазком и кормушкой. А всего о. Петру отвели пространство, лучше сказать – каменный мешок, о пяти шагах в длину и трех в ширину.
   В первый же день и с тех пор вот уже почти три года шагал он от стены к стене или от другой стены – к двери под тусклым светом день и ночь горящей под потолком лампочки в железном решетчатом колпаке. Днем на нары можно было присесть, дать отдых ногам, со вздувшимися синими венами на них от ступней до колен и кровоточащими язвами, на которые здешний фельдшер, однажды глянув, махнул рукой: «Заживет как на собаке». Не заживало. Вся плоть тосковала об отдыхе, с недавних пор ставшая его тяготить, как в летний зной тяжелое, подбитое ватином пальто, да еще с чужого плеча. Скинуть его. Сбросить обветшавшие плотяные одежды. Лечь. Уснуть. Прахом – в землю. К Богу – душой. И Отец всех примет его, и отец родной, Иоанн Маркович, убитый злодеями в Юмашевой роще, его обнимет и облобызает, ежели там, на Небесах, еще до нашего второго воскрешения не возбраняется такое проявление родственных чувств. Он же упадет, наконец, перед ним на колени, как много раз с того проклятого дня и во сне, и даже наяву вдруг возникало перед глазами и пронзало сердце: он и папа, он на коленях, а папа невесомой рукой ласково ерошит его волосы. «Прости! Замедлил я прийти к зверю, и он тебя растерзал. Из-за меня ты погиб». – «Ах, Петенька, – отвечает папа, – седой ты стал, прямо как я! А я почти вдвое старше. Тюрьма тебя выбелила». И мама рядом, с венцом мученицы на голове и с печалью в глазах.
   Почто ты и здесь терзаешь светлую свою душу, мати моя?! Она венец испросила себе по Николаю, шепнул папа, до поры, покуда он, может, еще на земле от своей порчи избавится или уж здесь, у Господа на Суде, ужаснется своему греху и принесет полное и очистительное покаяние. А если, ответил старец Иоанн на молчаливый вопрос сына, закоснение Николая столь велико, что и пред ликом Судии всех душа его не вострепещет от скорби, стыда и ужаса за все им содеянное, то один путь останется ему – во мрак и тоску. Отец Иоанн поник. Никогда не раскается младшенький: ни на земле, ни на Небесах, ибо невозможно без помощи Божией выбраться человеку из дьявольских сетей, а Бога нашего сынок отверг, о чем решил в сердце своем и объявил в газетах. Погубил ты, чадо, душу свою… Симеон преподобный, всем Боголюбовым надежда и щит, Петра повстречает и утешит от своего святого сердца: «Намучился, отче, теперь отдохни». Неслышно подхватит Петра Ангел и отнесет в дивный сад, его же насадил Господь для утешения всех, кого не минула в земной жизни чаша страданий, положит на мягкую траву и, навевая сон, взмахнет белоснежными крылами. «Скажи мне имя твое, чтобы мог я за тебя помолиться Богу нашему», – клоня голову на траву, оказавшуюся отчего-то подобной камню, но засыпая и на ней, едва промолвил о. Петр и все силился открыть слипающиеся веки, увидеть, наконец, Ангела и убедиться, имеется ли в нем сходство с человеческим образом или начавшееся, должно быть, от сотворения мира, а может, и ранее того, служение Создателю настолько преобразило его, что не осталось в нем ничего общего с нашим грешным телом, а есть лишь исходящий из многих очей милосердный свет. Муж светозарный, тебе вверено попечение обо мне, грешном Петре, назови свое имя… Имею бо тя заступника во всем животе моем, наставника же и хранителя, от Бога дарованного ми во веки.
   С грохотом откинулась кормушка. Отец Петр вздрогнул и с трудом оторвал от подушки отяжелевшую от короткого сна голову. Цепкие злые зеленые глаза смотрели на него.
   – Чего разлегся?! А ну, – шипел надзиратель, а его и прозвище было «змей», – в карцер захотел?
   Отец Петр медленно поднялся с нар и, шаркая старыми, без шнурков, немецкими ботинками подошел к окошку. Откуда они у него, эти ботинки? кто ему их дал? где? на Соловках ли, откуда с новым сроком пригнали его сюда? на пересылке ли? или здесь вместо разбитых сапог, к которым худо-бедно притерпелись больные ноги, обули его в эту, с прошлой войны отслужившую все мыслимые и немыслимые сроки пару? не мог вспомнить, и этот внезапный провал памяти угнетал его, как мрачная весть о предстоящем ему до могилы животном бытии Навуходоносора.
   Тюрьма стояла на окраине городка. Видны были ограждавшая ее колючая проволока высотой метра в три, а то и в четыре (через нее, будто бы, пропущен был электрический ток), вышки с часовыми, уже надевшими тулупы и ушанки, раскинувшиеся далеко вокруг свежие вырубки, где от пеньков не успели подняться побеги березок и осин, а уж совсем вдалеке – темная стена хвойного леса. Лес взбирался вверх, по склону горы, становился все реже и постепенно исчезал, переходя в недоступное взору о. Петра мелколесье, а затем и вовсе в низкий кустарник. Но где-то и для него обозначена была невидимая граница, по ту сторону которой начиналась и уже до самой вершины лежала ровная каменная осыпь. Сама вершина, напоминающая три поставленные друг на друга и обтесанные свирепыми ветрами камня, большую часть времени была окутана низкими облаками, в короткие же летние дни, особенно под лучами поднявшегося из-за дальних отрогов солнца отливала алым цветом, словно с небес под звуки первой трубы пролилась и застыла на ней кровь.
   В такие дни о. Петр с тревожным волнением неотрывно глядел вдаль. Окрасивший вершину алый цвет означал всего лишь причудливую игру преломившихся над землей солнечных лучей, воздуха, проплывающих невдалеке и снизу словно схваченных огнем пухлых облачков – это он понимал. Но в его иссушающем гиблом одиночестве отрадной была мысль, что перед ним, может быть, предвестие близящихся последних времен, великой скорби, какой не было от начала мира доныне и не будет. Он горестно улыбался беззубым стариковским ртом. Какие зубы выбили на допросах, чему начало положил китаеза из лейбзоновского сброда, какие повыпадали уже здесь, от цинги.
   В тюрьме, отцы и братья, особенно в одиночке, да еще в постоянном ожидании неведомого часа, когда явится за тобой последний конвой и когда поневоле прислушиваешься к шагам в коридоре, к скрежету ключа в соседней камере и когда внезапная сила вскидывает тебя с убогого ложа и каменного изголовья, и молитва мытаря сама собой возникает на устах: Боже, милостив буди мне, грешному, – только в тюрьме Евангелие охватывает всю твою душу, не оставляя в ней даже самого дальнего, потаенного уголка, который не был бы проникнут светом любви Спасителя, Его истины и который не трепетал бы от набата Его грозных предупреждений грешному человечеству. В тюрьме, в ожидании казни, да позволено будет заметить, что благополучный человек – еще не вполне христианин. Ибо одним лишь разумом трудно, чтобы не сказать – невозможно – уяснить, чтó есть мука Распятия и более сей муки – чувство глубочайшего одиночества, овладевшего Христом на Голгофе. Откуда иначе этот вопль: «Или! Или! Ламá савахфани?» Сын взывает к Отцу с вопрошанием, в каковом можно расслышать краткую, но глубокую печаль и мгновенное, но острое сомнение в спасительной силе гибели Одного за грехи всех. Было бы, конечно, верхом жестокости желать, чтобы школой Слова Божьего непременно стало для человека страдание или нечто в том же роде: тюрьма, болезнь, утрата любимого существа и вообще какие-либо потрясения духовных, да и материальных основ жизни. Разве по силам перенести громадному большинству из нас испытания, выпавшие на долю Иова, и сохранить при этом веру в Творца? На Соловках, в узком кругу архиереев и священников, был однажды поставлен вопрос: повинен ли Бог в наших мучениях? Поводом к разговору была гибель пожилого тихого диакона из Борисоглебска, застреленного пьяным охранником из бывших чекистов.
   Отец Петр ударил по стволу винтовки только что обрубленным суком, но запоздал: диакон уже лежал на снегу, и вокруг его головы расплывалось алое пятно. Второй выстрел предназначался о. Петру, но Господь уберег: ознобив сердце, пуля свистнула мимо, на третьем же затвор винтовки заклинило. Он стоял, опустив голову и все еще сжимая в руках ненужный уже сук. В руци Твои, Господи, предаю дух мой…
   – Поповское отродье, – серая бешеная пена выступила на губах охранника. – В другой раз не промахнусь.
   Поскольку ничто в этом мире не может совершаться без изволения Создателя, то вряд ли кто-нибудь возьмется оспаривать горькую, но непреложную истину, что непрестанно вздыхавший о своем семействе, о матушке и чадах, коих осталось у него, кажется, шестеро, мал мала меньше, тишайший отец диакон был застрелен с Его безмолвного согласия. Не станем утверждать (ибо это превратило бы Создателя в Его противоположность и не оставило бы человеку никакой надежды), что Он хотел смерти диакона. Упаси нас Пресвятая Богородица! Он – что совершенно безусловно, не подлежит обсуждению и даже малейшему пререканию – по вышепомянутой причине всею душою и всеми помыслами Своими, если позволительно так выразиться о Том, Кто пребывает вне времени и пространства, не мог желать этого злодейского убийства, но в то же время, как и две тысячи лет назад, когда решалась участь Его Сына, подобно Понтию Пилату умыл руки и объявил девяти чинам ангельским, что невиновен Он в крови человека сего. И о. Петр, по чистой случайности избежавший смертной участи и вместе с нами обсуждающий сейчас важнейший вопрос об ответственности Творца за судьбу Его творения, ежели без боязни смотреть правде в глаза, был в те минуты всего лишь игрушкой в Божественных руках, не так ли? По милости Божией он остался жив, но, преосвященнейшие владыки, отцы и братья, весьма и весьма могло случиться прямо противоположное, и в наспех отрытую в мерзлой земле могилу мы со святыми упокой погребли бы два тела. А Секирка, где пришлось побывать тому же о. Петру и откуда он чудом вернулся живым? Секирка, где храм Божий превращен в ад для чистых сердцем, в пыточную камеру для невинных и в преддверие неизбежной могилы для всех оказавшихся там несчастных? А Голгофа на Анзере? Господи! Поневоле вспомнишь псалмопевца и вслед ему воскликнешь: «о делах рук Его вещает твердь»! Ведь это чудо: посреди ровного острова вдруг вознеслась гора! И продолжение чуда: храм на ее вершине, вечный поклон верующего народа Распятому на Голгофе. И чертог смерти – теперь. Соловки – наша, русская Голгофа, и разве Создатель не ведает о ней? Разве не достигают Его слуха наши молитвы? Разве стоны замученных, вопли согнанных на расстрел, слезы отцов об участи оставленных ими сирот, плач сыновей, вырванных из родного гнезда – разве Небеса не внемлют голосам скорби, страдания и надежды?
   – Только не надо рассуждений о теодицее! – сердито воскликнул три года томящийся на островах красной каторги старик-епископ, ему же суждено было именно на Голгофе отойти в вечность. – Хвати с нас господ Лейбница и Лосского! (Отец Петр вздрогнул: так живо вспомнил он зимнюю ночь в Сотникове, возле родного дома, с бескрайним, черным, усыпанным звездами небом, таинственным свечением повсюду лежащих снегов и безжалостные слова с Небес, которые он, как пророк, услышал в самом себе: «И горше, и страшнее вавилонского плена будет вам жизнь ваша». Последняя это была в его жизни мирная ночь.) Ибо всякое оправдание Его воли в нашем положении будет по меньшей мере неискренне. Чашу не отвергаем, как в Гефсимании не отверг ее Он сам, но право на вопрос за собой оставляем. Не отношу себя к поклонникам Гейне, но не могу не вспомнить: Почему под ношей крестной весь в крови влачится правый? Почему везде бесчестный встречен почестью и славой? И всякая вина есть, таким образом, вина Бога. Вопрос, отцы и братья, простой и страшный: знает или не знает? Полагаю, ответ у всех один: знает. А коли так, почему не прекратит наши страдания? У Него для этого есть по меньшей мере два способа: или поставить в России другую власть, у которой не было бы идефикс уничтожить нас всех, наших близких, наших единомышленников, их жен и детей… Разве в древнем Израиле Он не вмешивался в дела земного управления? Разве не возводил на трон царей и разве не свергал их, когда они отпадали от Него и не исполняли Его слова? Свидетельства сему находим в Книгах Царств. Или пусть в одночасье забирает нас всех к себе, чтобы там, на Небесах, мы наконец обрели отраду и утешение и забыли обо всем, что пришлось нам претерпеть в сей временной жизни. Но Он не делает ни того ни другого! – в отчаянии всплеснул руками епископ. – Я уже не говорю о владеющих нами бесноватых… превративших нас в бессловесных скотов… которым убить человека все равно, что прихлопнуть комара! Где молния на их головы? Огонь, который бы пожрал их? Отчего не разверзнется преисподняя, куда бы купно провалились они со своим главным палачом и безумцем – Ногтевым – во главе? Исходя из всего этого, – после короткого всеобщего молчания сухо промолвил он, – как верующие люди и как служители Бога мы вправе отказать Ему в доверии.
   Опять воцарилось молчание, прерываемое лишь долгими вздохами и едва слышными призываниями Создателя: «Господи, помилуй!» Затем из угла погруженной в полумрак комнаты, где они собрались на свою тайную вечерю, прозвучал чей-то слабый голос:
   – Спаси мя, Спасе мой, по милости Твоей, не по делам моим. Ты хощеши мя спасти. Ты веси, коим образом спасти мя. Спаси убо мене, якоже хощеши, якоже можеши, якоже веси…
   Отец Петр прислушался и узнал голос о. Василия, священника из Рязани, голубоглазого, с льняными волосами и седой бородой. Из сосланных на Соловки владык и пастырей он один, может быть, безбоязненно ходил в палату к тифозным, мирил шпану, распаляющую себя до поножовщины и смертоубийств, и всегда отходил в сторонку, когда кто-нибудь из соседей получал посылку с воли. Его звали, он принимал угощение – кусок сахара или ломоть сала, благодарил, но все знали, что сам он этого есть не будет, а тут же снесет в больницу и там порадует гостинцем какого-нибудь совсем утратившего надежду доходягу.
   – Имиже веси судьбами, спаси мя. Аз на Тя, Господа моего, надеюся, и Твоей воли святой себе вручаю…
   Теперь уже двое молились, и о. Петр вступил третьим.
   – Твори со мною, еже хощеши: аще хощеши мя имети во свете, буди благословен: аще хощеши мя имети во тьме, буди паки благословен…
   Кто-то не смог сдержать рыданий. Комок в горле ощутил и о. Петр, но, откашлявшись, снова примкнул к согласным голосам тех, кто всецело предавал себя воли Божией и готов был безропотно принять от Него свет и тьму, веселие и слезы, покой и страдание, жизнь и смерть.
   – Аще отверзеши ми милосердия Твоего двери, добро убои благо; аще затворивши ми двери милосердия Твоего, благословен еси, Господи, затворивый ми по правде.
   И последние слова молитвы прочел епископ – так, словно прозревал свою участь, готовился к ней и не страшился ее.
   – Аще не погубиши мя со беззаконьми моими, слава безмерному милосердию Твоему; аще погубиши мя со беззаконьми моими, слава праведному суду Твоему: Якоже хощеши, устрой о мне вещь…
   – Аминь, – тихо промолвили все вместе.
   – В скорбную минуту затеял я этот разговор, – идучи вместе с о. Петром в свою шестую роту, в кремль, на ночлег, признался епископ. – Во-первых, ересь… да, да, все оттуда: раз Бог попускает совершиться злому, то какой это Бог?! Во-вторых, отчаяние… Три года, еще столько же впереди, а у меня уже и сил не остается…
   Голос его прервался, и о. Петр мягко коснулся его руки:
   – Владыко…
   – …терпеть, – уже твердо договорил епископ. – Дома, в Ярославле, внучка, девица четырнадцати лет. Однаодинешенька! Как она там?! Что с ней?! Сердце рвется. А за Церковь какая боль?! Сколько вдруг явилось отпавших, лгущих, чающих выгоды, славы, власти, угождающих сильным мира сего… А с другой стороны, – словно прозрение сошло на него, – разве не было раньше потрясений? Гонений? Разве Максима Исповедника не склоняли подать свой голос за монофелитов, к которым благоволили в ту пору и император, и патриарх, и вся Константинопольская церковь? А он отвечал – ты помнишь, отец Петр? ты должен помнить! – Поистине, все силы небесные не убедят меня сделать то, что вы предлагаете. Ибо какой ответ дам я, не говорю – Богу, но моей совести, если из-за пустой славы и мнения людского, ничего не стоящего, отвергну правую веру, которая спасает любящих ее? Разве его не бичевали? Разве не усекли ему язык? Не отрубили правую руку? И что улещения? Посулы? Уговоры? Истязания? Все прах и тлен для того, кто утвердил себя на камне истины Спасителя нашего Иисуса Христа, – архиерей широко перекрестился. – Смалодушествовал я. Отец Василий, спаси Христос, до чего же он к месту и ко времени эту молитву чудную припомнил! Да меня пусть хоть в шестнадцатую роту сей момент командируют – в печали уйду к Господу моему, но и с надеждой великой радости!
   Шестнадцатой ротой называлось на Соловках кладбище.
   Огромная желтая луна висела над заливом. В холодном ясном ее свете отчетливо виден был кремль со сложенными из валунов стенами, припорошенными снегом башнями, куполами собора, осиротевшими без венчавших их крестов. Скрипел под ногами снег, повсюду лежали черные резкие тени, и свежим морским воздухом вольно дышала грудь. Все это словно воочию видел перед собой о. Петр и с улыбкой продолжал разговор с владыкой. Владыка по-прежнему был рядом, ясными глазами из-под кустистых седых бровей глядел в окошко камеры и внимательно слушал о. Петра. И у меня, с душевной теплотой обращался к нему о. Петр, остались на воле жена и сынок, Пашенька, утешение мое. И рожала моя Аннушка без меня – я уже на Лубянке сидел, и сыночка моего видел единожды в жизни, в тот год, когда я был в ссылке, в Сибири, и жил в деревеньке близ Сургута, где в ту пору отбывал профессор Петров Иван Демьянович, вы, владыко святый, его знаете, он ученик Болотова и в Петербургской академии был на кафедре церковной истории. Иван Демьянович меня как-то в Сургуте встретил – я туда выбирался изредка и, конечно, тайнообразующе, да сосед, хороший вроде мужик, всегда меня рыбкой из своего улова баловал, взял и донес: по вечерам ведет антисоветскую агитацию среди темных молящих, а инструктаж получает в Сургуте от какого-то профессора. Иван Демьянович, словом, тоже загремел. А он, вы помните, был сущий карла обличием: росточком мал, плечи – косая сажень, борода лопатой, и при всем его устрашающем виде – младенческий взор. Сталкиваюсь я с ним на улице, а весна, грязь везде непролазная, стоим на дощатом тротуаре, он тотчас принимается откручивать мне пуговицу – любимая была у него в разговоре привычка – и приговаривает: «Поклянись гением кесаря, похули Христа, и я отпущу тебя!» – «Зови confectorа,[18] – отвечал ему я, – и покончим с этим». – «Вот и узнали, о чем читали, – с бодрой улыбкой молвил он, продолжая откручивать мне пуговицу. – Времени теперь у вас много, думайте! Была ли когда-нибудь Святая Русь? А если была, то отчего светильник нашей Церкви сдвинут и брошен под ноги ее врагам? Копоть от него велика была, – он сам же и ответил. – И теперь, как сказано в Откровении, лишь великим точилом гнева Божия будет он очищен!» Он гремел на всю улицу, и прохожие, опасливо обходя нас, лезли в грязь. «Не скорби, отче, о прошлой церкви, – Иван Демьянович, наконец, открутил пуговицу и сунул ее мне в руку. – Скорби о том, что аз был плохой учитель, а вы – нерадивые ученики, и нас всех вместе ничему не научила история».
   Он взглянул на меня младенческим улыбчивым взором и, тяжело ступая, борода вперед, двинулся своей дорогой. Я глянул ему вслед – под его шагами прогибались доски тротуара. Месяца, наверное, два спустя его отправили в Ярославль, в тюрьму, а ко мне приехали Аннушка с Павлушей. Недолгое время позволено было им у меня гостить – всего три дня, но счастлив я все равно был безмерно! В эти три дня будто вся наша жизнь уместилась. Нас любовь затопила. Ах, если бы вы знали, владыко святый, какой светлый мальчик мой Павлик! Ни разу за свои пять лет меня не видав, он сразу признал во мне отца, и бросился ко мне, и уткнулся мне личиком в колени, и ручонками меня обхватил, и все повторял: «Папочка мой… мой папочка…» У меня, верите ли, сердце кровоточило. Боже мой, я думал, за что же я вас, родные мои, обрек на такие муки?! И Аннушка, она, владыко святый, как свечечка у меня драгоценная. Уж куда, казалось бы, хуже – муж то в лагере, то в ссылке, то в тюрьме, она одна с мальчонкой, а все сияет и меня же утешает… Мечтала: вот отпустят они тебя, наконец, вернешься домой, и мы с тобой и с Павликом будем летом на Покшу ходить… У нас там речка под городом, чистейшая, и луга заливные, и монастырь Сангарский, бело-розовый, как облако, на краю лугов. Ах, думаю, лебедь ты моя верная, какой Сотников? Какая Покша? Мне бы только в Сангарский, в келию наведаться, где отец Гурий, Царство ему Небесное, жил, – а потом со всем моим невеликим семейством бежать из Сотникова куда глаза глядят, так он тяжек мне стал, наш городок.
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 [35] 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация