А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я
0-9 A B C D I F G H IJ K L M N O P Q R S TU V WX Y Z #


Чтение книги "Там, где престол сатаны. Том 2" (страница 26)

   Чем он объяснял столь явное и обидное измельчание народа?
   Величайшей от начала мира трагедией. Тем, что после многолетнего истребления лучшей части нации, после войн, голодоморов и лагерей в России ухудшилось само качество человека, с легкостью и равнодушием отказавшегося от веры, смирившегося с утратой благородства и привыкшего жить без чувства собственного достоинства.
   Почему, однако, именно России выпало столь великое страдание?
   Возможные, но не окончательные ответы: бездарность последнего царствования, давняя немощь Церкви, слабость удерживающих в человеке зверя нравственных начал, успевшие едва проклюнуться на каменистой почве побеги христианства, заморозки, прибившие искреннее религиозное чувство, явное предпочтение внешней византийской пышности непоказной глубине подлинной веры, лютейший грех самопревозношения. Бескрайние равнины, открывшие путь Батыевым ордам с востока и танкам Гудериана с запада. Между ними – тевтоны, поляки, шведы, французы, двунадесять языков, пожар, Владимирка, железный прут, разорившийся на делах милосердия Федор Петрович, одна сестра убита и сожжена, другая живой брошена в шахту, дабы два года спустя обрести вечный покой рядом с Гефсиманией, на Масличной горе, страна-погост, на котором тоскливо пляшет пьяный народ.
   Судьба.
   Каковы же тогда были основания у деда, Петра Ивановича, перед гибелью переправлять на волю письмо с выражением твердой надежды на лучшие времена, на всеобщее усвоение уроков прошлого и всенародное покаяние? Напрашиваются два ответа. Первый: в близости смертного часа Петру Ивановичу невозможно было помыслить иначе. В противном случае он должен был либо наложить на себя руки, либо сойти с ума и превратиться в хихикающего старика, который даже смерть не способен воспринять во всем ее непостижимо-грозном величии. И второй: в своих хождениях по мукам он встречал людей такой мощной веры, что у него не могло быть сомнений в ее грядущем всепобедном торжестве.
   Но если были такие люди, то почему их влияние на общий ход событий оказалось столь ничтожным, чтобы не сказать – вообще никаким?
   И если была такая вера, то почему Россия стала страной торжествующего зверя?
   В этом противоречии скрывалась какая-то глубочайшая тайна, разгадка которой могла приблизить взыскующего человека к постижению Божьего замысла о России.
   Или великое явление мученичества не смогло победить всеобщую теплохладность – и тогда пропадай, Россия, со своим несчастным народом!
   Или же в наших мучениках залог нашего грядущего спасения?
   Голова кругом. Надо остановиться.
   Будь ты проклят, в железо окованный век, беспощадный!
   Будь ты проклят, кровью упившийся век-людоед!
   Будь ты проклят, век-душегуб!
   Кого только он не губил! Кого не гнал с гиканьем и присвистом до смертного ужаса, в клочья разрывающего сердце! Кого не втаптывал насмерть своими копытами! Кого не травил ядом клеветы, наушничества и доносов! Кого не закапывал живым, забивая нежное чистое горло комьями сырого суглинка! Кому не бросался на плечи, норовя волчьей хваткой перекусить шейные позвонки! «Боже мой! – воззвал Сергей Павлович затоcковавшей душой. – Почему Ты нас оставил?!» Затем он глянул на самого себя как бы со стороны и едко усмехнулся: сколько людей из этого дома пытались докричаться до Небес – но тщетно. Здесь кончаются все надежды, истлевают упования, до срока сходят в могилу неотцветшие жизни.
   – У меня после смерти жены, а прожили мы с ней около трех лет в такой любви, что я даже не знаю, бывало ли нечто подобное на сем свете… (У Сергея Павловича вздрогнуло сердце. Анечка! И мы с тобой одна плоть и одна душа…) Из литературы мне известно, что Левин любил Кити, Ромео – Джульетту, а у Гете я читал про двух старичков, Филемона и Бавкиду, проживших в любви и согласии всю жизнь. Может быть. Но писатель всегда что-то придумывает, он, мне кажется, дает своим героям свое заветное и несбывшееся – как у Льва Николаевича с Софьей Андреевной, у них ведь мучительным разрывом завершилась долгая семейная жизнь. Конечно, может быть, и у нас с Машей при дальнейшей нашей жизни выяснились бы какие-нибудь разногласия, может быть, мы с ней даже поссорились бы как-нибудь, и поссорились, я думаю, скорее всего, из-за деток, ибо она была всегда и во всем одна любовь, одно всепрощение и милосердие… Воды дайте, пожалуйста. Спасибо. А я – так, по крайней мере, я о себе думал, представляя, как будем мы с Машей воспитывать наших деток, – придерживался бы принципов строгости, непременного послушания и дисциплины во всем… Но ни Маши у меня не стало, ни деток от нее. Никого. Один я остался, и такая тоска меня одолела, что впору было мне руки на себя наложить… Потом опамятовался, подумал, какой это грех перед Богом – самоубийство, и решил: уйду в монахи. Но монастыри наши, русские, меня не вполне устраивали по образу происходящей в них жизни. Я в ту пору зачитывался сочинениями святителя Игнатия Брянчанинова, творениями святых отцов, «Добротолюбием» и алкал – не сочтите за громкие словеса – жизни аскетической и углубленно-молитвенной. Нет, нет, я бы и в наших обителях при желании нашел себе место, на Севере, например, где сама природа и мрачна, и торжественна, и сурова, и где без любви к Богу, послушанию и уединенному житию через месяц завоешь волком и побежишь куда глаза глядят. Меня влек идеал монашеской жизни, каким я считал Афон. Кто-то, я уже не помню, сказал мне, что на Афоне, в русском Пантелеймонове монастыре, подвизается старец Силуан, в ту пору уже принявший схиму, и человек этот есть истинно подвижник Божий по любви, простоте и прозорливости. Я имел дерзновение написать ему письмо, в котором высказал желание жить и, если Господь приведет, окончить свои дни на Афоне.
   – Я должен отметить в протоколе, что вы, Александр Михайлович, состояли в переписке с зарубежным реакционным духовенством.
   – Господь с вами, какая переписка! Он мне всего-то несколько строчек прислал, я их наизусть помню.
   – И какие же?
   – Блаженна душа, которая возлюбила Господа и от Него научилась смирению. Если кто потерял мир и страдает, то пусть покается, и Господь даст ему Свой мир. Если какой народ или государство страдает, то надо всем покаяться, и тогда все исправится от Бога.
   – Гм. Последнее наставление этого, как вы говорите, святого старца, попахивает контрреволюцией.
   – Господь с вами, гражданин следователь, какая контрреволюция, когда еще и самой революции-то не было! Тогда война началась. Я подал прошение о зачислении в действующую армию полковым врачом. Меня, вы знаете, по-прежнему тянуло к смерти – теперь, правда, уже не от своих рук, а от вражеской пули, снаряда или бомбы, каковая гибель никак не могла быть зачислена мне в грех. Но Бог судил обо мне иначе. В каких бы опасностях ни приходилось мне быть, я всегда выходил из них целым и невредимым. Однажды даже снаряд угодил в полевой госпиталь, где я в то время оперировал. И сестру мою операционную, и санитара, и моего ассистента – всех наповал. И поручика, которого я оперировал – как сейчас помню, по поводу осколочного ранения в левое плечо, – и его тоже… А я остался жив. Только с ног до головы залит был кровью. Не своей. Чужой. Не откажите в любезности… Еще воды. Спасибо.
   – И при Советской власти вы могли бы прекрасно работать врачом. Какая нелегкая затащила вас в эту церковную трясину!
   – Я и работал. В Таганской тюрьме.
   – Не самая лучшая клиника.
   – Ах, дорогой вы мой, от вас ведь всего только и нужно – на самую крохотную минуточку вообразить, что вы не в этом просторном кабинете сидите с видом на Лубянскую площадь, а в камере, где народу понапихано, как ржавых селедок в бочке, что вам не официантка в белом передничке и с белой наколкой приносит поднос со свежим чаем, булкой, маслом и сыром, а в жестяную миску вам наливают половник какой-нибудь неудобосказуемой баланды, что в сокамерники судьба вам определила всякой, простите, твари по паре: тут воры, убийцы, спекулянты, скупщики краденого, бродяги, мошенники, сутенеры, тут люди, попавшие в тюрьму не за понюх табаку, случайно, по глупости, как многое вообще совершается у нас на Руси… И при этом они почти поголовно больны. Я не говорю о туберкулезе – этом биче наших узилищ. Подорванный скверным питанием желудок, ослабленная мышца сердца, спазм сосудов мозга, истощенные нервы – тюрьма, скажу я вам, это скорбный лист всего человечества. А когда человек отходит – а он, замечу вам со всей твердостью, человек, образ Божий, какие бы преступления не совершил!
   – Ванька-Каин – образ Божий! Похотливая скотина, насилующая маленькую девочку, – образ Божий! Вор, похищающий у старухи последнее ее пропитание, – образ Божий! С вами не соскучишься.
   – Да откуда нам знать, какой силы раскаяние переживает преступник перед смертью! Сатана ликует, что его полку прибыло, а грешный… многогогрешный! человек перед кончиной рвет цепи, которыми повязал его дьявол. У меня был больной, убийца, он всю ночь умирал – и я всю ночь, рука в руку, возле него сидел. Пока силы были, он все спрашивал: «Простит?» – и глазами на потолок указывал. И я ему отвечал: «Простит, непременно простит, как простил разбойника, с Ним рядом на кресте распятого!»
   – У Беранже, кажется, есть строки… Честь безумцу, который навеет человечеству… в нашем случае – человеку… сон золотой. Добавим: и вечный. И чем же вы лечили ваших… э-э-э… больных?
   – Как святой доктор Гааз: в основном состраданием. А когда удавалось добиться перевода в больницу, покоем. С медикаментами, сами знаете, из рук вон… Я направляю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости.
   – Справедливость, несправедливость – понятия классовые.
   – Это из клятвы Гиппократа. Ее всякий врач дает… Не всякий, правда, соблюдает, но я в меру скромных моих сил всегда стремился… В какой бы дом я не вошел, я войду туда для пользы больного…
   (…будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, – припоминал Сергей Павлович и с нехорошим чувством все ждал, когда ж этот следователь – Рожнов была его фамилия, а звали Георгием Никодимовичем – пошлет к чертовой матери свою незлобивую пока манеру обращения с епископом, грянет кулаком по столу, так, что подпрыгнут на нем все чашки и блюдца, и натуральным волчьим голосом прорычит Валентину, доставленному в его кабинет прямехонько из Соловков: а ну, гад, давай, колись… давай, выкладывай Советской власти всю подноготную о твоем «Истинном православии»… об этой контрреволюционной организации монархического толка, которую ты создал и ты возглавлял… Давай, давай!)
   – Зря миндальничаете, Александр Михайлович. Враги народа – больные, здоровые – они враги и есть. И если ты враг, то и лекарство у нас для тебя одно. А какое – вы знаете…
   – О, я знаю! Это снадобье на Соловках было в ходу.
   – Ну хорошо. Честно так честно. Волнует ли меня история вашей краткой семейной жизни? Что ж, как говаривал старина Маркс, я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Жаль, искренне жаль вашу безвременно скончавшуюся супругу, жаль, не успела она оставить вам потомство. Глядишь, и жизнь ваша по-другому бы сложилась, не сидели бы вы на Соловках, не перегоняли бы вас срочным этапом в Москву, и не вели бы мы с вами эти разговоры ночь напролет… У меня вот двое, я на них надышаться не могу, хотя с моей стороны не следовало бы, наверное, сообщать вам об этом, дабы не бередить ваши душевные раны…
   И у Подметкина тоже было двое, и он их любил сильной животной любовью. Как они живут сейчас, дети палачей? Под мерный ход часов тревожат ли их странные, необъяснимо-мучительные, с кровавым налетом сны, корни которых, проснувшись, они тщетно выискивают в собственных судьбах? Мятутся ли от непонятного ужаса их беззащитные души? Пробуждаются ли они среди ночи от внезапного и страшного ощущения только что проскользнувших возле них бесплотных существ, теней, призраков, привидений? Или же спят беспробудным сном, с похрапыванием, слюной из уголка рта и полной миловидной супругой рядом, которая, однако, вдруг совершенно озверев, со злым шепотом толкает мужа в бок крепеньким кулачком: «Да не храпи, идол ты бессердечный, ведь спать никому не даешь!»
   – Нет, нет! Что вы! Когда мой брат счастлив – счастлив и я вместе с ним.
   – Гм. Так мы с вами, оказывается, братья?
   – У одного Отца все дети – братья и сестры.
   – Блажен, кто верует – тепло ему на свете… Занимают ли меня ваши мистические настроения? Пожалуй. Но лишь в той степени, в какой взрослого занимает лепет познающего мир ребенка. Ваша медицинская деятельность с этой давным-давно отжившей свой век клятвой? (У Сергея Павловича запнулось перо: он совсем не дурак был, Рожнов Георгий Никодимович, но, судя по всему, принадлежал к народившейся в России чудовищной породе идеологических людей, для которых вечных и тем более – священных истин не существовало вообще.) Взбрело вам в голову лечить уголовников – и лечили бы в свое удовольствие до поры, когда у нас не останется ни жуликов, ни проституток, ни убийц, и когда из всех тюрем мы оставим одну. Как музей. – Стук карандаша послышался тут Сергею Павловичу, а означать он мог лишь одно: предисловия побоку, ближе к делу. – Однако, Александр Михайлович… Я вас слушал внимательно. И все ждал: когда?!
   – Бога ради, гражданин следователь, вы меня спрашивайте, и я все вам скажу… Нечего мне скрывать. Как я стал священником? Дал обет после тяжелой болезни: поправлюсь – приму сан. То есть я хотел в монахи, но вышло несколько по-другому… Но потом епископ Василий меня постриг…
   – Нелюбов? Переяславский?
   – Да-да, Василий, епископ Переяславский… Он меня и в сан посвящал, и в монахи постриг с именем Валентин.
   – Расстрелян как враг народа. Вашу с ним связь вы не отрицаете?
   – Царство ему небесное! Какой он враг, гражданин следователь! Он чистейший был человек, а ныне в сонме мучеников за правду Христову… Не отрицаю, нет. А полгода спустя была совершена хиротония во епископы. Правду говоря, мне епископская митра, как шапка, которая не по Сеньке, но при моей хиротонии сказано было: в наше время гонений на церковь со стороны сильных мира сего епископ всегда будет среди первых агнцев, обреченных на заклание. «…как овца веден Он был на заклание, и как агнец пред стригущим его безгласен…» Это Исаия об уничижении Мессии. И если Господь по доброй воле взял Свой Крест, то мне тем паче никак было нельзя от моего креста отказаться!
   – Ну-ну… Кого бог хочет наказать, того лишает разума. Тут и Советская власть бессильна. Крест так крест. Но проповеди-то здесь при чем?! Тащили бы себе и помалкивали. А вы нет – вам непременно речь надо держать, да все с таким, знаете ли, антисоветским душком, со стонами о гибели православия, с поклепами против власти…
   – Гражданин следователь! Откуда?!
   – Оттуда! Из ближайшего вашего окружения, которое либо подписку дало ГПУ о сотрудничестве, либо на первом же допросе наплело о вас три короба – да каких! Вам некто Трусов знаком?
   – Дионисий?
   – По вашему Дионисий, а по нашему Трусов Михаил Вадимович, двадцать шесть лет, из крестьян, в Пензе дал подписку нашим товарищам…
   – Дионисий?! Он у меня келейником был… Хороший монах, несмотря на молодые годы…
   – Ну да… Монах. По девкам бегал – не догнать. У гражданки Королевой от него ребеночек. В личность, говорит, он мне нравился как молодой священник. Карточку мне подарил. Ей, стало быть, фотографию и сыночка впридачу, нам – подписку и следующие о вас, Александр Михайлович, сведения… Читать? Молчание – знак согласия. «Я чистосердечно раскаиваюсь, что под влиянием епископа Валентина сделался противником Советской власти и начал заниматься контрреволюционной работой, так как епископ Валентин внушил мне, что безбожная Советская власть преследует религию и потому с ней надо бороться. С этой целью я вступил в контрреволюционную организацию, которая ставила своей целью агитацию против Соввласти и воспитание верующих в таком духе, чтобы подготовить свержение этой власти. По заданию этой организации говорил приходящим в церковь крестьянам, что надо отказаться от вступления в колхозы…
   – Не надо… прошу вас… довольно…
   – Нет, нет, я просто обязан! Дело даже не в следствии – тут, увы, все ясно. Но людей, Александр Михайлович, стадо свое, коли вы его пастырь, надо бы вам знать. Человеческая природа, гражданин Жихарев, давным-давно сгнила, и ваши прихожане все сплошь маленькие, жалкие Иуды, которые за свою шкуру оболгут, предадут и продадут кого угодно. Вы не согласны, я вижу. Тогда позвольте вопрос: монашку Калинину Анну знаете?
   – Знаю. Хорошая, добрая, верующая женщина. По воскресениям мне стряпала.
   – Хорошая? Добрая? И стряпала? Вкусно, должно быть?
   – Монаху разносолы не полагаются.
   – Ничего, ничего. Она стряпуха что надо. Остренький она для вас супчик приготовила, вот послушайте, вам полезно: «Валентин-епископ открыто ругал правительство и говорил, что Сталин – турка, гонения делает на религию». Исключительной доброты женщина, не правда ли? Сталин – турка… Гм. Два слова – десять лет. А Дулов? Священник Дулов, отец Николай, он к вам приезжал из Воронежа… Жихарев – самый крайний правый из всех церковников. Его слова. Показать? А вот вам еще один ваш попик, Синайский Алексей Павлович, и вот списочек, им собственноручно составленный, тогда как никто от него ничего подобного не требовал: сам! по доброй воле! двадцать шесть человек, настроенных антисоветски, и они же – все двадцать шесть – единым фронтом против митрополита Сергия. А кто там первый, в белом, так сказать, венчике из роз? Кто возглавляет? Настраивает? Командует? Ну конечно же, епископ Валентин собственной персоной!
   – Не у всякого человека в иные минуты найдутся силы, чтобы остаться человеком. Я их не виню. Я их жалею и прощаю. Что же до моих взглядов, то я их никогда не скрывал, не утаю и от вас. Мое отношение к советской власти, если хотите, – религиозное. Я ее признаю, я ей подчиняюсь, никаких враждебных политических замыслов против нее у меня нет, не было и быть не может именно в силу моего религиозного мировоззрения. Какая-то мне приписываемая контрреволюционная деятельность, какой-то, будто бы мною созданный Центр «Истинное православие» – все это, гражданин следователь, неправда, и вы это знаете. Но если вы – или кто-нибудь другой, любой, собственно, человек – меня спросите: свободен ли я в моих религиозных убеждениях? Могу ли я их открыто высказывать, защищать, проповедовать? «Идите по всему миру, – сказал апостолам Христос, – и проповедуйте Евангелие всей твари». Могу ли я исполнить этот наказ моего и вашего – да, да, не смейтесь, и вашего, когда-нибудь, я верю, вы это поймете – Спасителя? Нет, не могу. Мое нынешнее социальное положение – раб. Нет, я, пожалуй, хуже и ниже раба. Моя вера и моя Церковь вне закона. Мою веру и мою Церковь гонят, преследуют, унижают и уничтожают. Над моей верой глумятся, на теле моей Церкви не осталось живого места. Мою веру оплевывают, мою Церковь бичуют – как римская солдатня бичевала Иисуса. «И плевали на Него, и, взяв трость, били Его по голове».
   – Послушайте, гражданин Жихарев… Вы, как дятел, долбите и долбите меня своим начетничеством. Здесь все-таки не проповедь. Здесь – допрос.
   – Простите. Но я всего лишь выполнял ваше пожелание – высказываться, ничего не тая, со всей откровенностью. Повторяю: мне скрывать нечего. И здесь, в вашем кабинете, и в храмах, и на Соловках – я везде тот же, везде говорил, что думал, везде и со всеми делился тем, что наболело на сердце. У верующего во Христа нет выбора. Он должен жить для правды и, если придется, за правду и пострадать. Откажусь я от себя, от сокровенного во мне, от дорогих мне убеждений – кем буду я тогда перед моим Богом? Таков же, каков я есть, я для власти помеха, я для нее изгой, больше того – я ей враг, которому место либо в тюрьме, либо в могиле. Но страха во мне нет, гражданин следователь. Вы спросите: почему?
   – И спрашивать не буду. Христос-де воскрес, и я воскресну. Знаком я с этой басней.
   – Для вас – пока вы не прозрели – басня, а для меня, по словам апостола, жизнь – Христос, и смерть – приобретение…
   – Все, Жихарев, все! Вы мне лучше скажите со свойственной вам правдивостью и в преддверии вашего, представляющегося мне – увы – неизбежным, ухода в небытие, которое вы отчего-то считаете приобретением… Ах, младенец! Взрослый человек, много повидавший, неглупый – и вдруг совершеннейший младенец! Какое приобретение?! Какое воскрешение? Какая загробная жизнь?! Вас не в раю светелка ждет с видом на кущи, а яма, тление и абсолютный распад. У нас с вами одна жизнь, от рождения до смерти, всего одна, вот тут, на этой земле, и вы, и вам подобные, и все ваше христианство, ваша церковь совершаете тягчайшее преступление перед людьми, суля им свет после мрака, новое рождение и новую жизнь Раздавить гадину! Тысячу раз прав был Вольтер. А! Да черт с вами. Кому я все это говорю… Горбатого могила исправит. Улыбайтесь. Считайте меня слепцом, примитивным материалистом, болваном…
Чтение онлайн



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 [26] 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79

Навигация по сайту
Реклама


Читательские рекомендации

Информация